Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

С 34 Горькие силлогизмы / Эмиль Мишель Сиоран ; пер. с фр. А. Г. Головиной, В. В. Никитина . — М.: Алгоритм, Экс-мо, 2008. — 368 с. — (Философский бестселлер). 10 страница




 


Подумать только, как много тех, кому удалось умереть!


 


Невозможно не злиться на тех, кто пишет нам застав­ляющие волноваться письма.

 

В одной из отдаленных индийских провинций люди не только объясняли все на свете снами, но и черпали

в них сведения для исцеления болезней. При улажива­нии деловых вопросов, и повседневных, и самых важных, тоже руководствовались снами. Так продолжалось вплоть до прихода англичан. С тех пор как они появились, гово­рил один местный житель, мы перестали видеть сны.

То, что принято называть «цивилизацией», зиждется на дьявольском принципе, но осознание этого пришло к человеку слишком поздно, когда ничего исправить было уже нельзя.


 

Трезвость взглядов без корректирующего воздейст­вия честолюбия ведет к маразму. Одно непременно долж­но опираться на другое и одновременно вести с ним борь­бу, в которой не бывает победителя. Только при этом ус­ловии возможны и творчество, и сама жизнь.

 

Мы не можем простить людей, которых сами же и вознесли к облакам; мы торопимся прекратить с ними всякие отношения, разорвать самую хрупкую из сущест­вующих цепей — цепь восхищения, но не из заносчиво­сти, а из стремления вырваться на свободу и вновь стать собой. Единственный способ достичь этого — несправед­ливость.

 

Если бы еще до рождения у нас спросили наше мне­ние, а мы согласились бы стать именно такими, какие мы есть, тогда проблема ответственности утратила бы вся­кий смысл.

 

Меня не перестает смущать то, с какой мощью и силой проявляется во мне 1аед.шт уНае1. Столько энергии в та­ком вялом недостатке! Именно этому парадоксу я обязан тем, что не способен сам себе назначить последний час'


 

Претензия на трезвость ума так же вредит нашим по­ступкам и всей нашей жизнестойкости, как и сама трез­вость ума.



Дети восстают и должны восставать против родите­лей, и родители не в силах что-либо изменить в этом, по­тому что обязаны подчиняться общему закону взаимоот­ношений между живущими, согласно которому каждый сам порождает своего врага.

 

Нас так долго приучали цепляться за вещи, что, захо­ти мы освободиться от них, мы бы даже не знаем, с чего начать. И если бы нам на помощь не приходила смерть, наше упорство отыскало бы для нас еще одну форму су­ществования, которой не страшны ни износ, ни дряхлость.

 


Всему на свете находится чудесное объяснение, если допустить, что рождение — событие печальное или, во всяком случае, нежелательное. Если же придерживаться другой точки зрения, тогда остается либо смириться с полной невнятицей существования, либо врать, как все остальные.



 

В одной гностической книге второго века нашей эры говорится: «Молитве печального человека никогда не достанет силы подняться к Богу».

...Поскольку люди молятся исключительно в печаль­ных обстоятельствах, из этого следует, что ни одна мо­литва никогда не дошла по назначению.

 

Он был выше всех, но оставался самым никчемным человеком, потому что просто забыл желать...

 

В древнем Китае женщины, пребывающие в гневе или печали, шли на улицу, поднимались на специально для них выстроенные возвышения и во весь голос пре­давались поношениям или сетованиям. Необходимо воз­родить такие исповедальни и устроить их повсеместно, хотя бы взамен вышедшим из употребления церковным исповедальням или доказавшим свою бесполезность ме­дицинским кабинетам.

 

Этому философу не хватает стержня, или, если от­дать дань жаргону, «внутренней формы». Заданность, искусственность не позволяют ему быть живым или хотя бы «реальным». Это не человек, а какая-то мрач­ная кукла.

Какое счастье, что я больше никогда не открою ни одной из его книг!

 

Ни один человек не пойдет кричать на всех углах, что он здоров и свободен, хотя каждый, кого судьба бла­гословила тем и другим, должен делать именно это. Ни­что так не выдает нас, как неспособность возопить о сво­их удачах.

 

Не ведать ничего, кроме неудач, — просто из люб­ви к унынию!

 

Единственный способ оградить свое одиночество — на­носить обиды всем, в первую очередь тем, кого любишь.

 

Книга — это отсроченное самоубийство.

 

Что бы там ни говорили, смерть — это лучшее, что могла придумать природа, чтобы все мы были довольны. С уходом каждого из нас все рушится и исчезает навсе­гда. Как это превосходно, какую власть дает нам в руки! Без малейших усилий со своей стороны мы завладеваем всей вселенной и увлекаем ее за собой в небытие. Право слово, умирать просто аморально...

Если выпавшие на вашу долю испытания, вместо того чтобы радовать и погружать в состояние бодрой эйфо­рии, угнетают и озлобляют вас, знайте — вы лишены ду­ховного призвания.

 

Жить в ожидании чего-то, возлагать все свои наде­жды на будущее или подобие будущего... Мы настолько привыкли к этому, что сама идея бессмертия связывается в нашем сознании с необходимостью венного ожидания.

 

Всякая дружба есть скрытая от посторонних глаз драма, череда мелких обид.

 

«Смерть Лютера» кисти Лукаса Фортнайгеля. Устра­шающая, злобная маска плебея, возвышенного, как сви­нья; маска, прекрасно передающая черты человека, дос­тойного всяческих похвал хотя бы за то, что он провозгласил: «Мечты лживы; гадить под себя — правда, и больше ни в чем».

 

Чем дольше живешь, тем меньше пользы видишь в прожитом.

 

Когда мне было 20 лет, сколько ночей я провел, при­жавшись лбом к стеклу и глядя в темноту...


 

Ни один самодержец не обладал такой властью, ка­кой располагает последний бедняк, вознамерившийся по­кончить с собой.


 

Приучать себя ни в чем не оставлять следа и ежеми­нутно воевать с собой с единственной целью — доказать себе, что при желании ты мог бы стать мудрецом.

 


Существование столь же непостижимо, что и его противоположность; впрочем, нет, оно еще более непо­стижимо.


 

Во времена античности книги стоили так дорого, что собрать у себя достаточное их количество мог толь­ко царь, тиран или... Аристотель — первый владелец лич­ной библиотеки, достойной этого звания.

Еще одна улика в деле этого философа, фигуры и без того зловещей во многих отношениях.

 

Если бы я жил согласно самым глубоким своим убе­ждениям, я вообще перестал бы проявлять признаки жизни, не реагировал бы ни на что и никогда. Но я все еще не утратил способности ощущать...

 

Самое жуткое чудовище обладает для нас тайной при­тягательной силой, манит и неотступно преследует нас. Оно в укрупненном виде показывает все наши плюсы и минусы, оно служит нашим выражением и рупором.

 

На протяжении веков человек надсаживался в вере, переходя от догмы к догме, от иллюзии к иллюзии, и поч­ти не уделял времени сомнениям, появлявшимся лишь в краткие промежутки между периодами ослепления. На самом деле это были даже не сомнения, а просто перерыв, краткий отдых существа, слишком уставшего от веры, — от любой веры.

 

Невинность есть состояние совершенства, может быть, единственно достижимое, и тем более непонятно, почему тот, кто в нем пребывает, так торопится с ним покончить. Между тем, вся история — от истоков до наших дней — сводится именно к этому и ни к чему другому.


 


Задергиваю шторы и принимаюсь ждать. На самом деле я ничего не жду, я просто отсутствую. Очистив­шись, хоть на несколько минут, от сора, захламляющего и пачкающего ум, я перехожу в такое состояние сознания, в котором нет места «я», и чувствую себя таким умиротво­ренным, как будто нахожусь за пределами вселенной.


 

Средневековая процедура экзорцизма включала в себя перечисление всех частей человеческого тела, до са­мых незначительных, откуда следовало изгнать беса. Этот перечень напоминает сочинение сумасшедшего анатома и умиляет своей невероятной точностью и обилием са­мых неожиданных деталей. До чего подробное заклина­ние! «Изыди из ногтей!» Безумие, но не лишенное поэти­ческого эффекта. Ибо подлинная поэзия не имеет ниче­го общего с «поэтичностью».

 

Во всех наших снах, даже если нам снится великий потоп, всегда присутствует, иногда продолжаясь всего лишь долю секунды, элемент какого-либо ничтожного со­бытия, которому мы были свидетелями накануне днем. Постоянство этого явления, отмечаемое мной на протя­жении многих лет, есть единственная константа, единст­венный закон, или видимость закона, который мне уда­лось установить для ночной сумятицы.

 

Разговор обладает разрушительной силой. Отсюда понятно, почему и медитация, и действие требуют ти­шины.

 

Уверенность в случайности своего существования сопровождала меня во всех жизненных обстоятельствах, как благоприятных, так и неблагоприятных. Она спасла меня от искушения уверовать в свою необходимость, но так и не исцелила до конца от некоторой доли самодо­вольства, неотделимого от утраты иллюзий.

 

Не так часто удается встретить человека поистине свободного ума, а когда все-таки сталкиваешься с ним, то замечаешь, что все лучшее в нем проявляется не в его со­чинениях (каждый, кто пишет, загадочным образом ока­зывается закованным в цепи), а в его признаниях, когда, не думая об убеждениях, отказавшись от позы, да и вооб­ще от желания выглядеть выдержанным и респектабель­ным, он показывает свои слабости. И тем самым высту­пает как еретик по отношению к себе самому

 

Иностранец не способен к творчеству в области язы­ка именно потому, что он старается говорить так же хо­рошо, как коренные жители. Иногда это ему удается, ино­гда нет, но в любом случае это рвение его подводит.

 

Снова и снова принимаюсь за письмо, топчусь на месте и не продвигаюсь ни на шаг. Что сказать? Как ска­зать? Я уже не помню даже, кому пишу. Только страсть или интерес немедленно находят нужный тон. К сожале­нию, отстраненность делает равнодушным к языку и бес­чувственным к словам. Между тем, теряя контакт со сло­вом, мы теряем и контакт с живыми существами.

 

Каждый человек в тот или иной момент пережил ка­кое-то чрезвычайное событие, и память об этом собы­тии служит главным препятствием к внутреннему пре­ображению.

 

Мир снисходит на меня только тогда, когда утиха­ет мое честолюбие. Стоит ему проснуться, я вновь ока­зываюсь во власти беспокойства. Жизнь есть состояние честолюбия. Крот, роя свои ходы, преисполнен честолю­бия. Честолюбие царит повсюду, и даже на лице покой­ника видишь его следы.

 

Ехать в Индию ради Веданты или буддизма — то же самое, что ехать во Францию ради янсенизма. Да и то по­следний все-таки посвежее, ведь он исчез всего три сто­летия назад.

 

Нигде не нахожу ни малейшего намека на реальность, кроме разве что своих ощущений нереальности.

Существование стало бы совершенно невозможным предприятием, если бы мы перестали придавать значение тому, что не имеет никакого значения.

 

Почему «Гита» так высоко ставит «отказ от плодов своего труда»?

Потому что такой отказ редок, неосуществим, про­тивен нашей природе; потому что ради его достижения надо разрушить того человека, каким ты был и каким продолжаешь быть, убить в себе прошлое как результат действия тысячелетий, одним словом, освободиться от Вида — этого сволочного древнейшего безобразия.

 

Нам надо было остаться в состоянии личинки, укло­ниться от эволюции, остаться незавершенными, наслаж­даться сладким сном стихий и мирно зачахнуть в эмбрио­нальном экстазе.

 

Истина состоит в личной драме. Если я действитель­но страдаю, я страдаю намного больше, чем просто отдельный индивидуум, я выхожу за рамки своего «я» и соприкасаюсь с сущностью других людей. Единственный способ приблизиться к универсальному — заниматься только тем, что нас касается.

 

Когда слишком сосредоточиваешься на сомнении, испытываешь гораздо большее вожделение, рассуждая о нем, чем применяя его на практике.


 

Если хочешь ознакомиться с какой-нибудь страной, надо читать ее писателей второго порядка, ибо только они правильно отражают ее подлинную природу. Осталь­ные либо разоблачают ничтожество своих соотечествен­ников, либо преобразуют его, не желая и не умея встать с ними на одну доску. Как свидетели они совершенно не вызывают доверия.


 

В молодости мне случалось целыми неделями не смы­кать глаз. Я пребывал в небывалом состоянии, чувствуя, как время вечности каждым своим мигом сгущается и концентрируется во мне, достигая триумфальной куль­минации. Разумеется, я заставлял его двигаться вперед, был его генератором и носителем, причиной и субстан­цией, я разделял его апофеоз как действующая сила и соучастник. Как только уходит сон, невероятное стано­вится легкодостижимой повседневностью; мы вступаем в него без всякой подготовки, устраиваемся в нем как у себя дома и растворяемся в нем.

 

Как много часов я потратил, размышляя о «смысле» всего сущего, всего происходящего. Но никакого смысла во всем этом нет, что хорошо известно серьезным лю­дям. Вот почему они предпочитают тратить свое время и энергию на решение более полезных задач.

 

Я чувствую душевное сродство с героями русского байронизма, от Печорина до Ставрогина. Та же скука и та же страсть к скуке.

 

Икс, которого я ставлю не слишком высоко, расска­зывал столь глупую историю, что я не выдержал и про­снулся. Людям, которые нам не нравятся, редко удается блеснуть в наших снах.

 

У стариков, которым нечем заняться, всегда такой вид, будто они бьются над решением какой-нибудь чрез­вычайно трудной проблемы, отдавая этому все оставшие­ся силы. Возможно, именно по этой причине среди них не наблюдается массовых самоубийств, которые должны были бы иметь место, не будь они так поглощены собой.

 

Самая страстная любовь не способна сблизить два существа так тесно, как это делает клевета. Клеветник и оклеветанный неразлучны, они образуют «трансцендент­ный» союз, они навеки спаяны друг с другом. Ничто не в силах их разъединить. Один творит зло, второй его тер­пит — потому что привык к нему, потому что не может без него обходиться и даже испытывает в нем настоя­тельную потребность. Он знает, что его пожелание бу­дет исполнено, что о нем никогда не забудут и, что бы ни случилось, он навеки останется в душе своего неуто­мимого благодетеля.

 

Бродячий монах... До сих пор не придумано ничего лучше. Дойти до того, что тебе больше не от чего отка­зываться! Об этом должен мечтать всякий свободный от заблуждений ум.


 

Счастлив Иов, которому не надо было комментиро­вать собственные стенания!


 

Глубокая ночь... Как хочется разбушеваться, вскипеть, натворить что-нибудь неслыханное, лишь бы дать раз­рядку своему напряжению. Но я не представляю, против кого и против чего возмущаться.


 


Г-жа д'Эдикур, пишет Сен-Симон, за всю свою жизнь ни о ком не сказала доброго слова, чтобы тут же не при­бавить к нему «несколько удручающих но...».

 

Превосходное определение! Нет, не злословия, а лю­бой беседы вообще.

 

Все живое производит шум. Как тут не позавидовать минералу!

 

Бах был сварлив, склонен к сутяжничеству, прижи­мист и жаден до титулов, почестей и тому подобного. Ну и что? Что это меняет? Музыковед, перечисляя кантаты, в которых главной темой является смерть, мог бы заме­тить, что ни у кого из смертных, кроме Баха, не найдешь такой ностальгии по смерти. Значение имеет только это. Все остальное — биография.

 

Какое несчастье — достигать состояния безразличия только ценой раздумий и усилия. То, что идиоту дается само собой и ради чего ты вынужден усердно трудиться день и ночь, лишь изредка добиваясь успеха!

 

Всю свою жизнь я прожил, видя необозримую массу мгновений, наступающих на меня мощным маршем. Вре­мя — это мой Дунсинанский лес.

 

Неприятные или оскорбительные вопросы, задавае­мые всякими невежами, раздражают и смущают, иногда производя такое же действие, как некоторые приемы вос­точных техник. Почему бы грубой и агрессивной глупо­сти не вызывать эффект просветления? Чем она хуже удара палкой по башке?



Познание невозможно, но, даже если бы оно и было возможно, с его помощью нельзя было бы решить ни од­ного вопроса. Такова позиция скептика. Так чего же он хочет, какие ищет ответы? Этого не знает и никогда не узнает ни он сам, ни другие.

 

Скептицизм есть опьянение тупиком.


 


Осаждаемый другими, я пытаюсь от них отделаться, правда, без особого успеха.

Тем не менее каждый день мне удается урвать хотя бы несколько секунд для беседы с тем, кем я хотел бы быть.


 

По достижении определенного возраста нам следова­ло бы сменить имя и перебраться в какой-нибудь глухой угол, где нас никто не знает, где нет опасности встретить друга или врага, где мы могли бы предаться мирной жиз­ни истомленного преступника.

 

Невозможно быть мыслящим существом и оставать­ся скромным. Как только ум принимается за дело, он вы­тесняет и Бога, и все прочее. Он есть сама бестактность, сама нахрапистость, само кощунство. Ум не «работает», он только расшатывает все на свете. И напряжение, каким сопровождаются его выходки, выдает его грубый, беспо­щадный характер. Ни одну мысль нельзя довести до кон­ца без изрядной дозы свирепости.

 

Большинство ниспровергателей, провидцев и спаси­телей либо были эпилептиками, либо страдали хрони­ческим поносом. По поводу благотворного воздействия «высокой болезни» сложилось полное единодушие взгля­дов; напротив, за пищеварительными расстройствами мы отнюдь не спешим признавать должных заслуг. А ведь нет на свете такой вещи, которая сильнее толкала бы пере­вернуть все на свете, чем несварение желудка.

 

Моя миссия — страдать за всех, кто не понимает, что страдает. Я расплачиваюсь за них, искупаю их не­знание, их счастливое неведение о том, насколько они несчастны.

 

Каждый раз, когда для меня начинается пытка Време­нем, я говорю себе, что один из нас должен отступить, - нельзя же до бесконечности продолжать это жестокое противостояние.

 

Когда мы доходим до крайней степени тоски, все, что питает ее и добавляет ей вещественности, возводит ее на такую высоту, что мы теряем способность следовать за ней. Она становится для нас слишком большой, не­соразмерно большой, и неудивительно, что в конце кон­цов мы перестаем воспринимать ее как нечто имеющее к нам отношение.

 

Заранее предсказанное несчастье вынести в десятки и сотни раз труднее, чем свалившееся неожиданно. В его тревожном ожидании мы уже пережили его, так что, когда оно случается, прошлые мучения добавляются к настоя­щим и их совместный груз становится непереносимым.

 

Бог был одним из возможных решений, это разумеет­ся само собой, и вряд ли когда-нибудь нам удастся най­ти другое, столь же удачное.

 

Я способен беспредельно восхищаться только опозо­ренным человеком, если он счастлив своим позором. Вот тот, говорю я себе, кому наплевать на мнение себе подоб­ных, кто черпает радость и утешение в себе самом.

 

После Фарсалы герой Рубикона простил слишком многим. Подобное великодушие показалось оскорбитель­ным предавшим его друзьям, которых он унизил, не со­чтя нужным разгневаться на них. Они чувствовали себя поруганными, осмеянными и наказали его за милосердие или презрение — как же, он даже не снизошел до злопа­мятства! Если бы он повел себя как тиран, они пощадили бы его. Они не простили ему того, что он полагал ниже своего достоинства внушить им достаточно страха.

 

Все сущее рано или поздно порождает кошмар. Мо­жет, стоит попытаться изобрести что-нибудь получше бытия?

 

Философия всегда видела свою задачу в разрушении веры. Когда началось распространение христианства и стало ясно, что оно почти победило, философия сблизи­лась с язычеством, ибо его суеверия казались ей предпоч­тительнее торжествующих глупостей. Нападая на богов и ниспровергая их с пьедестала, она полагала, что служит освобождению разума; на самом деле она лишь навязы­вала ему новое рабство, куда хуже прежнего: единый бог, явившийся на смену многим богам, оказался лишен снис­ходительности, терпимости и иронии.

Но разве философия несет ответственность за при­шествие этого бога, возразят нам. Ведь она отнюдь не вы­ступала в его защиту. Это верно, однако она должна была догадаться, что нельзя безнаказанно вредить богам, по­тому что им на смену придут другие, а она в результате ничего не выиграет.


 

Фанатизм гибелен для беседы. С кандидатом в муче­ники не поболтаешь. Что можно сказать человеку, кото­рый не желает вникать в ваши доводы, а если вы отказы­ваетесь признать его, предпочитает погибнуть, но не ус­тупить? Да здравствуют дилетанты и софисты — они, по крайней мере, принимают во внимание все аргументы...


 

Говорить человеку все, что ты думаешь о нем и о его поступках, — значит брать на себя слишком много. От­кровенность несовместима с чувством такта; мало того, она несовместима и с требованиями этики.


 


Охотнее всего подвергают сомнению наши заслуги люди, близкие нам. Это универсальное правило, и даже Будда не стал из него исключением. Больше всего напа­док он выдержал со стороны одного из своих родствен­ников. Мара, то есть дьявол, шел вторым.

 

Для человека, постоянно пребывающего в состоянии тревоги, нет разницы между успехом и поражением. И на то и на другое он реагирует совершенно одинаково. И то и другое в равной мере выводит его из себя.

 

Когда я уж слишком начинаю корить себя за то, что не работаю, я говорю себе: ведь я уже мог бы умереть и тогда работал бы еще меньше...

 

Лучше — в помойную яму, чем на пьедестал.

 

Преимущества состояния вечной виртуальности представляются мне настолько значительными, что, про­сто перечисляя их себе, я не устаю поражаться, что пере­ход к бытию все-таки совершился.

 

Существование = Мучение. Справедливость это­го уравнения кажется мне очевидной. Но один из моих друзей так не считает. Как мне его переубедить? Ведь я не могу предоставить ему свои ощущения, а только они одни способны склонить его на мою сторону и дать ему недостающую долю неблагополучия, которое он так дав­но и так настойчиво ищет.

 

Почему мы видим вещи в черном цвете? Потому что оцениваем их в темноте, потому что наши мысли, как правило, суть плод ночной бессонницы, потому что они рождены во мраке. Они не могут приспособиться к жиз­ни по той простой причине, что задумывались отнюдь не в виду жизни. Идея об их возможных последствиях даже не затрагивает наш ум. Мы далеки от всяких человече­ских расчетов, чужды всякой идее спасения или гибели, бытия или небытия, мы погружены в совершенно осо­бый вид молчания, который является высшим проявле­нием пустоты.


 

Я до сих пор так и не переварил оскорбление, нане­сенное мне рождением.

 

Тратить себя в разговорах, как эпилептик тратит себя в припадках.


 


Нет лучше средства побороть смятение или стойкую тревогу, чем представить себе свои похороны. Весьма эф­фективный способ и доступный каждому. Но чтобы не пришлось слишком часто прибегать к нему в течение дня, желательно испытать его благотворное воздействие с утра, едва встанешь с постели. Можно также пользо­ваться им в исключительных ситуациях, как делал папа Иннокентий IX, который заказал для себя картину, изо­бражавшую его на смертном одре, и каждый раз, когда ему требовалось принять важное решение, бросал на нее взгляд.

 

Нет ни одного нигилиста, которого не снедала бы жа­жда какого-нибудь катастрофического «да».

 

Человек, я в этом уверен, никогда не достигнет тех глубин, которые познал за века единоличного разгово­ра со своим Богом.

 

Нет ни одного мгновения, в которое я не чувствовал бы себя вне вселенной!

 

Стоило мне пожалеть себя и свою бедность, я тут же замечал: о своих невзгодах я рассуждаю в точности теми же словами, которыми пользуются для определения глав­ной особенности «высшего существа».

 

Аристотель, Фома Аквинский и Гегель — вот три по­работителя духа. Худшей формой деспотизма является система — философская или любая другая.

 

Бог есть то, что опровергает очевидную истину: ни­что на свете не стоит того, чтобы о нем думать.

 

Когда я был молод, я не знал большего удовольствия, чем удовольствие заводить врагов. Теперь, стоит мне об­завестись врагом, я первым делом спешу с ним прими­риться — лишь бы не думать о нем. Иметь врагов — зна­чит нести огромную ответственность. Мне хватает своего собственного бремени, чтобы я тащил еще и чужое.

 

Радость — это неиссякаемый свет, пожирающий сам себя. Это новорожденное солнце.

 

Необычность не может служить критерием. В Пага­нини больше поразительного и непредсказуемого, чем в Бахе.

 

Следовало бы каждый день повторять себе: «Я — один из миллиардов тех, кто таскается по поверхности земного шара. Один из, и ничего больше». Эта банальная мысль помогает оправдать любое поведение и любой по­ступок: разврат, целомудрие, самоубийство, трудолюбие, преступление, леность или мятежность.

...Из чего вытекает, что каждый имеет право делать то, что он делает.

 


Цинпум. Это смешное слово обозначает главное по­нятие Каббалы. Чтобы дать миру существование, Бог, до того бывший всем и присутствовавший повсеместно, со­гласился немножко ужаться и оставить пустое простран­ство, не занятое собой, — именно в этой «дырке» и воз­ник мир.

Следовательно, мы занимаем пустырь, который он уступил нам из жалости или каприза. Чтобы мы могли появиться, он уменьшился и ограничил свое всевластие. Мы суть продукт его добровольного сокращения, его ос­лабления, его частичного отсутствия. Следовательно, он оказался настолько безумен, что ради нас ампутировал часть себя.

Ну почему ему не хватило здравомыслия и вкуса ос­таться целым!

 

В «Евангелии от египтян» Иисус провозглашает: «Пока женщины будут рождать, люди останутся жерт­вами смерти». И добавляет: «Я явился разрушить сотво­ренное женщиной».

Когда прикасаешься к последним истинам, выска­занным гностиками, хочется зайти еще дальше, если только это возможно, хочется сказать что-нибудь та­кое, чего не говорил еще никто, что заставит окаме­неть и сотрет в пыль всю историю, что-нибудь такое, что было бы достойно космического Нерона и взбе­сившейся материи.

 

Сформулировать навязчивую идею – значит вывести ее за рамки своего «я», изгнать из себя, как изгоняют беса. Наваждения суть демоны мира, утратившего веру.

 

Человек принимает смерть, но не смертный час. Он согласен умереть когда угодно, только не тогда когда действительно приходится умирать.

 

Когда попадаешь на кладбище, в первую очередь испытываешь чувство такой ничтожности, что мысли о метафизике даже не приходят в голову. Люди, которые во всем ищут «тайну», совсем не обязательно проникают в глубину вещей. Чаще всего «тайна», как и «абсолют», соответствует всего лишь нервному тику разума. Это слово следовало бы употреблять только тогда, когда без него действительно не обойтись, то есть в самых безнадежных случаях


 

Сравнивая свои планы, так и оставшиеся планами с теми, что осуществились, я не перестаю сожалеть, что последние не постигла судьба первых.

 

«Тот, кто склонен к сладострастию, снисходи тслем и милосерден; не таковы люди, склонные к чистоте» (св. Иоанн Климакский).


 

Чтобы с такой точностью и силой разоблачить не просто ложь, но и самый дух христианской морали, да и морали как таковой, надо было быть святым. — не боль­ше и не меньше.

 

Мы без всякой внутренней дрожи принимаем идею беспробудного сна. Напротив, мысль о вечном пробуж­дении (а бессмертие, будь оно мыслимо, заключалось бы именно в нем) вселяет в нас чувство ужаса.

Бессознательное — наша родина. В сознании мы как в ссылке.

 

Нет на свете человека, столь же глубоко, как я, убе­жденного в ничтожестве всего сущего, и нет никого, кто с таким же трагизмом воспринимал бы столь же огром­ное число ничтожных вещей.

 

Американский индеец Исхи, последний из своего клана, долгие годы прятался от белых, как затравленный зверь, но однажды добровольно явился к своим гоните­лям. Он ждал, что его постигнет судьба его племени, но вместо этого ему оказали всяческие почести. У него все равно не было будущего, он ведь и в самом деле был по­следним.

Когда человечество погибнет или просто угаснет, лег­ко представить себе, как последний оставшийся в живых будет бродить по земле, тщетно ища, кому бы сдаться...

 

Самой потаенной частью своего «я» человек стре­мится вернуться в то состояние, в котором пребывал до обретения сознания. История — всего лишь обход­ной путь, которым приходится идти, чтобы добраться до этой цели.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.038 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>