Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

С 34 Горькие силлогизмы / Эмиль Мишель Сиоран ; пер. с фр. А. Г. Головиной, В. В. Никитина . — М.: Алгоритм, Экс-мо, 2008. — 368 с. — (Философский бестселлер). 6 страница



 

Из-за того, что современное общество не восслави­ло аборт и не узаконило людоедство, ему придется решать свои проблемы с помощью гораздо более радикаль­ных средств.

 

Последним пристанищем тех, кого стукнула судьба, является идея судьбы.

 

 

Как бы я хотел быть растением, даже если бы мне пришлось нести дежурство над экскрементом!

 

Эта толпа предков, которые стенают в моей крови... Из уважения к их поражениям я ограничиваюсь вздо­хами.

 

Всё преследует наши мысли, начиная с нашего мозга.


 

Нам не дано знать, то ли человек еще долго будет пользоваться речью, то ли он понемногу снова станет пользоваться всем.

 

Париж, будучи наиболее удаленной от рая точкой, гсм не менее остается тем единственным местом, где от­чаиваться приятно.

 

 

Есть такие души, что и сам Бог был бы не в силах их спасти, даже если бы он опустился на колени и стал бы молиться за них.


 


Один больной мне говорил: «Ну зачем мне эти страдания? Я же ведь не поэт, чтобы найти им какое-нибудь применение или кичиться ими».

 

Когда оказываются устраненными все поводы для восстания, и уже не знаешь, против чего надо восставать, голова начинает кружиться так сильно, что в обмен на какой-нибудь предрассудок ты готов отдать жизнь.

 

Беднеем мы оттого, что кровь куда -то уходит, чтобы не стоять между нами и неизвестно чем…

 

У каждого свое безумие: мое состояло в том, что я считал себя нормальным. А поскольку другие людиказались мне сумасшедшими, то я в конце концов стал бояться их, а еще больше - себя.

 

После нескольких приступов ощущения вечности и лихорадки начинаешь спрашивать себя: ну почему же я не согласился стать Богом?

 

Натуры созерцательные и натуры плотские – Паскать и Толстой: присматриваться к смерти или испытывать к ней непреодолимое отвращение, открывать ее для себя на уровне духа или на уровне физиологии. Паскаль с его подпорченной болезнью инстинктами преодолевает свои тревоги, тогда как Толстой, в ярости от того, что ему придется умереть, похож на мечущегося, сминающего вокруг себя джунгли слона. На широте экватора крови нет места созерцательности и медитациям.

 

Тот, кто в силу своего хронического легкомыслия не удосужился покончить собой, выглядит в собственных глазах ветераном страданий, своего рода пенсионером самоубийства.

 

Чем ближе я знакомлюсь с сумерками, тем крепче у меня уверенность, что лучше всего человеческую орду поняли шансонье, шарлатаны и сумасшедшие.



 

Смягчить наши терзания, преобразовывать их в сомнения- вот прием, который подсказывает нам трусость, эта общеупотребительная модель скептицизма.

 

Болезнь, этот невольно выбираемый нами путь к самим себе, сообщает нам «глубину», буквально навязывает ее нам. – Больной? Это метафизик поневоле.

 

Тщетно поискать – поискать страну, желающую тебя принять, да и удовольствоваться в конце концов смертью, чтобы в этом новом изгнании поселиться уже в качестве гражданина.

 

Любой новый появляющейся на свет человек по-своему как бы омолаживает первородный грех.

 

Сосредоточенное на драме желез, внимательно вслушивающееся в признания слизистых оболочек, Отвращение делает всех нас физиологами.

 

Если бы у крови было такой пресный вкус, аскет стал бы определять себя через свой отказ был вампиром.

 

Сперматозоид является бандитом в чистом виде.

 

Коллекционировать удары судьбы, перемежать оргии с чтением катехизиса, претерпевать эмоциональные потрясения и измотанным кочевником строить свою жизнь, с оглядкой на Бога, этого Апартеида…

 

Кто не знал унижения, не ведает, что значит дойти до последней стадии самого себя.

 

Что касается моих сомнений, то я обретал их с трудом; а вот мои разочарования – словно они поджидали меня изначально – пришли сами собой, в качестве исконных озарений.

Давайте сохранять хорошую мину на этом сочиняющем собственную эпитафию земном шаре, давайте вести себя так, как и положено послушным трупам.

 

Хотим мы того или нет, но мы все являемся психо­аналитиками, любителями кальсонно-сердечных тайн, специалистами по погружению в мерзости. И горе тем, чьи глубины подсознания недостаточно черны!

 

От усталости к усталости мы скользим к самой ниж­ней точке души и пространства, к полной противополож­ности экстаза, к истокам Пустоты.

 

Чем больше мы общаемся с людьми, тем чернее ста­новятся наши мысли; а когда, дабы просветить их, мы возвращаемся в свое одиночество, то обнаруживаем там уже отброшенную ими тень.

 

Лишенная иллюзий мудрость зародилась, наверное, в какую-нибудь геологическую эру: может быть, именно от нее и сдохли динозавры...

 

В отрочестве от перспективы когда-нибудь умереть я ужасно расстраивался; чтобы преодолеть это расстрой­ство, я бежал в бордель и там взывал о помощи к ангелам. Однако с возрастом привыкаешь к своим страхам, перестаешь что-либо предпринимать, чтобы от них отде­латься, по-буржуазному обустраиваешься в своей Безд­не. — И если было время, когда я завидовал тем жившим в Египте монахам-пустынникам, которые рыли себе мо­гилы, орошая их слезами, то, доведись мне сейчас рыть мою могилу, я ронял бы в нее только окурки.


 

 

Часть 2

О ЗЛОПОЛУЧИИ ПОЯВЛЕНИЯ НА СВЕТ

(фрагменты из произведения)

 

Три часа ночи. Ощущаю, как прошла секунда, за ней другая. Отмечаю, как течет минута за минутой. Зачем все это? За тем, что я родился.

Чтобы усомниться, а стоило ли рождаться, нужна бессонница особого рода.

 

«С тех пор как я появился на свет...» Вот это самое «с тех пор как...» кажется мне исполненным столь жут­кого смысла, что груз его давит на меня невыносимой тяжестью.

 

Существует вид познания, лишающий все, что про­исходит в жизни, всякого значения, всякой весомости, не видящий основательности ни в чем, кроме себя самого. Доходя в своей чистоте до ненависти к самой идее объекта, оно служит выражением того научного экстремиз­ма, согласно которому совершенный поступок прирав­нивается к несовершенному. Этот экстремизм сопрово­ждается крайней степенью самодовольства, потому что при любом удобном случае позволяет заявить: ни один практический шаг не стоит того, чтобы быть предпри­нятым; ни в чем нельзя обнаружить никаких следов суб­станции; «реальность» — не более чем бессмыслица. По­добное познание достойно звания посмертного, ведь оно действует так, словно познающий субъект одновременно и живет и не живет, и пребывает в бытии и вспомина­ет о своем в нем пребывании. «Это уже в прошлом», — говорит он обо всем, что совершает, и в тот самый миг, когда что-либо совершает, навсегда отчуждает свои по­ступки от настоящего.

 

Не к смерти мы спешим — мы спешим прочь от ка­тастрофы своего рождения и суетимся, силясь вытравить память о ней. Страх смерти — не более чем проекция в будущее того страха, который связан с первым мигом на­шего существования.

Конечно, нам представляется отталкивающим отно­ситься к факту своего рождения как к несчастью. Разве не внушили нам, что оно есть высшее благо, что все са­мое худшее помещается не в начале жизненного пути, а I» его конце? А ведь зло — подлинное зло — не впереди, а позади нас. Это то, чего не понял Христос и что уловил Ьудда: «Если бы в мире, о ученики, не существовало трех пещей, Совершенство не могло бы явиться миру...» И пе­ред тем как назвать старость и смерть, он упоминает ро­ждение — источник всех недугов и бедствий.


 


Можно вынести любую истину, какой бы разруши­тельной она ни была, при условии, что она способна за­менить все и содержит не меньше жизненной силы, чем вытесненная ею надежда.

 

Я ничего не делаю, согласен. Но я вижу, как прохо­дят часы, — а это лучше, чем пытаться их чем-нибудь за­полнить.

 

Не надо принуждать себя к творчеству. Достаточно сказать что-нибудь такое, что можно шепнуть на ухо пья­нице или умирающему.

 

Лучшим свидетельством высшей степени деградации человечества служит тот факт, что на земле не осталось ни одного народа или племени, которые оплакивали бы рождение и скорбели по его поводу.

 

Восстать против наследственности — значит восстать против миллиардов лет, против первоклетки.

 

Если не в начале, то уж в конце всякой радости обя­зательно стоит божество.

 

Мне неуютно в настоящем, меня влечет лишь то, что предшествует мне, что отдаляет меня от сиюминут­ного, — все те бесчисленные мгновения, когда меня не было, когда я еще не родился.


 

Бесчестье — физическая потребность. Хотелось бы мне быть сыном палача.

 

По какому праву вы молитесь за меня? Мне не нуж­ны посредники. Я справлюсь сам. Может быть, я принял бы еще помощь от последнего отверженного, но больше ни от кого, будь он хоть святым. Мне нестерпима мысль, что кто-то чужой волнуется о моем спасении. А если я боюсь спасения, если я от него бегу? Ваши молитвы бес­тактны. Обратите их на что-нибудь другое; в любом слу­чае мы с вами служим разным богам. И пусть мои бес­сильны — у меня довольно оснований полагать, что и наши стоят не больше. Но даже если допустить, что они именно такие, какими вы их вообразили, они все рав­но не способны исцелить меня от ужаса, который стар­ше моей памяти.


 

Что за жалкая вещь — ощущение! И ведь вполне воз­можно, что даже экстаз не более чем ощущение.

 

Разрушение, уничтожение сотворенного — вот един­ственная задача, которую может ставить перед собой че­ловек, если он — а все указывает именно на это — хочет отличаться от Создателя.

 

Я знаю, что мое рождение — дело смешного и неле­пого случая, тем не менее, стоит мне забыться, и я веду себя так, будто оно — событие первостепенной важности, без которого нарушился бы ход жизни на земле и пошат­нулось бы мировое равновесие.

 

Можно совершить все мыслимые преступления, кро­ме одного — стать отцом.

 

Как правило, люди ждут разочарования. Они знают, что не следует проявлять нетерпение — рано или поздно оно их настигнет, а пока лишь дает им время окунуться в сиюминутные заботы. Иначе смотрит на вещи тот, кто лишен иллюзий. Для него разочарование наступает одно­временно с совершаемым поступком; он не нуждается в ожидании, потому что разочарование присутствует в его настоящем. Освобождаясь от временной последователь­ности, он пожирает возможное и делает будущее ненуж­ным. «Встретиться с вами в вашем будущем я не могу, — говорит он другим. — Не существует ни одного мига, который был бы общим и для вас и для меня». Это так и есть, потому что для него будущее — все, целиком, — уже есть здесь и сейчас.

Стоит в любом начале заметить конец, как дело про­двигается вперед быстрее времени. Озарение, это молние­носное разочарование, вселяет в человека уверенность, благодаря которой из того, кто просто не имел иллюзий, он превращается в свободное существо.


 

Я избавляюсь от условностей и все-таки остаюсь опу­танным ими. Вернее сказать, я стою на полпути между эти­ми условностями и тем, что их отменяет; тем, что не имеет ни названия, ни смысла; тем, что есть ничто и все. Я ни­когда не сделаю решающего шага, чтобы вырваться за их пределы. Моя природа вынуждает меня колебаться, вечно пребывать в двойственности, но, если бы я склонился в ту или другую сторону, я обрел бы спасение и погиб.


 


Моя способность испытывать разочарование сильнее моей способности рассуждать. Благодаря ей я понимаю Ьудду; из-за нее не могу разделить его учение.

 

Вещи, не вызывающие в нас более сожаления, теря­ют смысл, прекращают существовать. Нетрудно понять, почему прошлое так скоро перестает принадлежать нам и обретает вид истории или чего-то такого, что уже ни­кому не интересно.

 

Глубочайшее душевное стремление быть таким же обездоленным, таким же жалким, как Бог.

 

Настоящий контакт между существами возникает только благодаря молчаливому присутствию, похожему на отчуждение, таинственному безгласному обмену, на­поминающему внутреннюю молитву.

 

Все, что я знаю в шестьдесят, я знал и в двадцать. Со­рок лет долгой никчемной работы только ради того, что­бы проверить себя...

 

Обычно я так глубоко убежден, что все вокруг лише­но устойчивости, основательности, оправдания, что вся­кий, кто осмелится мне возражать, будь то даже человек, пользующийся самым искренним моим уважением, ка­жется мне шарлатаном или тупицей.

 

Я с детства замечал, что часы текут независимо от чего бы то ни было — любых поступков, любых собы­тий; что время оторвано от всего, что временем не яв­ляется; что оно существует автономно, на особом положении; что мы — в его тиранической власти. Прекрасно помню, как однажды днем, впервые взглянув в лицо без­дельницы-вселенной, я осознал себя быстро сменяющей­ся чередой мгновений, недовольных возложенной на них функцией. Время отделилось от бытия за мой счет.


 


В отличие от Иова я никогда не проклинал дня, ко­гда родился. Зато только и делаю, что предаю анафеме все последующие дни...


 


Если бы в смерти присутствовали только отрицатель­ные стороны, умереть было бы невозможно.


 

Все есть; ничего нет. Оба утверждения наполняют нас равной безмятежностью. Мятущийся человек, к несча­стью своему, остается где-то посередине, страшась и не­доумевая, вечно во власти неопределенности, не в силах обрести безопасность в бытии или в отсутствии бытия.


 

В этот предутренний час, в Нормандии, гуляя по бе­регу моря, я чувствовал, что мне никто не нужен. При­сутствие чаек меня раздражало, и я отогнал их камня­ми. Они начали кричать сверхъестественно резким кри­ком, и я понял, что хотел именно этого, что лишь что-то столь же зловещее и могло меня умиротворить. Что ради встречи с ним я и поднялся до зари.

 

Быть в живых... Странность этого выражения вдруг поразила меня. Оно звучит так, словно не приложимо ни к кому конкретно.

 

Каждый раз, когда у меня что-то не ладится, и мне жаль собственную голову, меня охватывает неодолимое желание заговорить вслух. И тогда я начинаю догадывать­ся, из какой бездны ничтожества появляются реформато­ры, пророки и спасители.

 

Мне бы хотелось быть свободным, отчаянно свобод­ным. Как мертворожденный младенец.

 

Если в здравомыслии так много двусмысленности и тумана, то это потому, что оно — результат нашей неспо­собности извлекать пользу из бессонницы.

 

Неотвязная мысль о рождении, перенося нас во вре­мя, предшествующее нашему прошлому, лишает вкуса к будущему, настоящему и даже самому прошлому.

 

Редко выпадают дни, когда, заброшенный в постисто­рическое время, я не присутствую при том веселье, которому предаются боги, поставившие точку в человече­ском сериале.

Когда видение Страшного суда перестает удовлетво­рять кого бы то ни было, требуется что-то взамен.


 


Воплощаясь, любая мысль, любая сущность теряет лицо и обретает черты гротеска. Такова фрустрация свер­шения. Никогда не вырываться за пределы возможного, вечно наслаждаться предчувствием еще не совершенной попытки. Забыть родиться.


 


Истинное невезение только одно — оно в том, что ты появился на свет. К нему, к рождению, восходят и агрес­сивность, и стремление к экспансии, и ярость, и вызван­ный этим потрясением порыв к наихудшему.


 


 

Когда встречаешься с кем-нибудь, кого не видел дол­гие годы, надо просто сесть с ним лицом к лицу и про­нести в молчании несколько часов. Пусть смущение само собой рассосется в тишине.


 

Есть дни, отмеченные необъяснимой печатью бес-11 лодия. А я, вместо того чтобы им радоваться, торже-i твовать победу, праздновать засуху, видя в ней свиде­тельство своей зрелости и независимости, досадую и wnocb— настолько прочно сидит во мне, как и во всех нас, старик — этот суетливый прохвост, от которого не­возможно отделаться.


 

Я захвачен индуистской философией, основной по­сыл которой заключается в преодолении своего «я». Все, что я делаю, все, о чем думаю, — не более чем мое «я», мое неуклюжее «я».

 

Пока мы действуем, у нас есть цель. Но стоит пре­кратить действовать, как наши действия становятся для нас такими же нереальными, какой была цель, к которой мы стремились. Следовательно, во всем этом нет никакого смысла, все это — игра. Но есть люди, уже в самом процессе действия отдающие себе отчет в том, что они играют. Предпосылку они переживают как вывод, вероятное как свершившееся. Самим фак­том своего существования они бросают вызов серьез­ности.

Видение нереальности, всеобщего отсутствия есть сложный результат того, что мы воспринимаем еже­дневно, и того, что охватывает нас внезапно, как оз­ноб. Все — игра. Без этого откровения на тягостном восприятии повседневности не лежала бы печать оче­видности, в которой так нуждаются метафизики, что­бы их опыт хоть чем-то отличался от всякого рода под­делок — обыкновенных ощущений дискомфорта. Ибо всякий дискомфорт всего лишь провалившийся мета­физический опыт.

 

Когда иссякает всякий интерес к смерти, когда нами наешь понимать, что тебе больше нечего из него извлечь тогда задумываешься о рождении и заглядываешь в другую бездну— на сей раз действительно неисчерпаемую.


 


В этот самый миг все плохо. И это событие, имеющее для меня критическую важность, для всех остальных существ, то есть всех тех, кто существует, не просто неважно, но и непостижимо. Исключение составляет Бог, если только это слово имеет какой-нибудь смысл.

 

Только и слышишь со всех сторон: если все — нустяки, то хорошо делать свое дело вовсе не есть благо. Но благо уже в том, чтобы думать так. Чтобы прийти к этому выводу и суметь его вынести, надо отказаться от выполнения любой работы, от какой бы то ни было профессии, за исключением, быть может, царского ремесла Каким занимался Соломон.

 

Я реагирую на вещи точно так же, как все остальные люди, включая тех, кого я больше всего презираю. Зато я отыгрываюсь на том, что горько сожалею о любом совершенном поступке, как добром, так и дурном.

 


Где мои ощущения? Они испаряются... внутри меня. А что такое я, как не сумма этих улетучивающихся ощу­щений?

 

Чрезвычайное и ничтожное. Вот две цели, приложимые к определенному акту, а следовательно, ко всему, что из него вытекает. В первую очередь — к жизни.

 

Ясновидение — единственный порок, делающий че­ловека свободным. Но свободным в пустыне.

 

С течением лет все меньше становится тех, с кем возможно взаимопонимание. Когда не останется ни­кого, к кому можно обратиться, ты наконец-то ста­нешь тем, кем был до того, как низринулся в собст­венное имя.

 

Стоит отказаться от лиризма — и марание бума­ги превращается в тяжкое испытание. Зачем писать, если намереваешься сказать в точности то, что име­ешь сказать?

 

Невозможно согласиться с мыслью, что нас будет су­дить кто-то, кто страдал меньше нас. А ведь каждый счи­тает себя непризнанным Иовом...


 


Я мечтаю об идеальном исповеднике, которому мож­но открыть все, признаться во всем. Я мечтаю о пресы­щенном святом.


 


За бесчисленные столетия смертей все живое успело привыкнуть к умиранию. Иначе чем объяснить, что даже насекомое или грызун, не говоря уже о человеке, чуть по­кривлявшись, умудряется умереть достойно?


 


Рай был несносен, иначе первый человек сумел бы к нему приспособиться. Но и этот мир не лучше, потому что мы сожалеем о том рае и надеемся на какой-нибудь другой рай. Что же делать? Куда идти? Ничего и никуда. Проще не бывает.


 


Бесспорно, здоровье — благо. Но тот, кто здоров, ли­шен удовольствия сознавать это. Когда человек начинает думать о здоровье, это значит, что оно пошатнулось или вот-вот пошатнется. Но раз никто не радуется тому, что он не инвалид, можно без всякого преувеличения сказать: здоровые люди наказаны, и наказаны справедливо.

 

Одни люди несчастны, другие одержимы. Кто боль­ше достоин жалости?

 

Не желаю, чтобы ко мне относились справедливо. Без всего на свете я могу обойтись, кроме тонизирующей не­справедливости.

 

«Все есть боль». Эта буддистская мудрость в перево­де на язык современности должна звучать так: «Все есть кошмар».

Тем самым нирвана, призванная положить конец без­граничному страданию, перестает быть достоянием из­бранных и становится универсальной, как и сам кошмар.

Что такое разовое распятие по сравнению с еженощ­ной пыткой бессонницей?

 

Поздно вечером я гулял по аллее, под деревьями, и под ноги мне упал каштан. Шум его падения заставил меня вздрогнуть и испытать волнение, несопоставимое с ничтожностью произошедшего. Меня охватило ощущение чуда, в голову ударил хмель предопределенности, как будто все вопросы исчезли и остались лишь ответы. Меня пьянила тысяча самых неожиданных очевидностей, и я не знал, что с ними делать.

Так я чуть было не прикоснулся к высшей сущности. Но предпочел просто продолжить прогулку.

 

Мы делимся своими огорчениями с другими толь­ко ради того, чтобы и их заставить страдать, чтобы они почувствовали свою вину за то, что нам плохо. Тот, кто хочет добиться привязанности другого человека, должен рассказывать ему только об абстрактных несчастьях — единственных, которые любящие нас люди готовы раз­делить с нами.

 

Не могу простить себе, что родился на свет. Появив­шись в этом мире самым оскорбительным образом, я как будто осквернил некую мистическую тайну, нарушил обе­щание великой важности, совершил тяжкую ошибку, ко­торой нет имени. Впрочем, иногда я настроен не столь ка­тегорично. Тогда рождение представляется мне бедствием, которого мне в своей безутешности никогда не познать.

 

Мысль никогда не бывает невинной. Лишь потому, что она безжалостна и агрессивна, она и помогает нам преодолевать препятствия. Если отнять у мысли ее злое, даже сатанинское начало, то придется отказаться от са­мого понятия свободы.

 

Самое верное средство не ошибиться — разрушать одну уверенность за другой.

- Что ни в коей мере не отменяет утверждения, что все значительное достигается помимо сомнения.

 

Очень давно я осознал, а может, сознавал всегда, что нынешнее бытие — совсем не то, что мне нужно, и я ни­когда к нему не приспособлюсь. Благодаря этому — и ни­чему иному — я обрел малую толику духовной гордости, а мое существование стало напоминать мне стершийся от частого употребления псалом.

 

Питаемые паникой, наши мысли нацелены в буду­щее, следуют за всяким страхом и неизбежно приводят к смерти. Направить их к рождению, прочно привязать к нему можно, только обратив их течение вспять, заста­вив двигаться задом наперед. В результате они утратят свою остроту и то неослабевающее напряжение, кото­рым пронизан смертный ужас и которое приносит им пользу, позволяя обретать объемность, богатство и силу. Вот почему мыслям, если они текут в обратном направ­лении, так не хватает порыва, вот почему они, натыка­ясь на этот примитивный барьер, так вялы, вот почему в них больше нет энергии, дающей возможность загля­нуть по ту сторону бытия — туда, где никогда никто не рождается.

 

Меня волнуют не начала вообще, меня волнует мое собственное начало. Если при мысли о своем рождении я испытываю шок, что-то вроде печального наваждения, то это потому, что в состоянии ухватить самый первый миг. Всякое лично переживаемое чувство тревоги в ко­нечном итоге связано с космогоническим страхом, а каж­дое из наших ощущений искупает зло первородного ощу­щения, в результате которого бытие взяло и выскользну­ло неизвестно откуда.

 

Что толку любить себя больше, чем вселенную, если мы все равно ненавидим себя больше, чем сами об этом догадываемся. Мудрец потому и кажется таким необык­новенным, что его, похоже, так и не коснулось отвраще­ние, которое он, подобно прочим существам, должен бы питать к себе самому.

 

Между бытием и небытием нет никакой разницы, если только перед тем и другим испытывать страх рав­ной силы.

 

Невежество есть основа всего. Совершая в каждый миг одно и то же действие, оно творит все, создает этот мир или любой другой, ибо оно только и делает, что при­нимает за реальность то, что реальностью не является.

Невежество — это безмерное презрение, лежащее в ос­нове всех наших истин. Невежество древнее и могуще­ственнее всех богов, вместе взятых.


 

Человека, склонного к внутреннему покою, легко уз­нать по такому признаку: поражение он ставит выше лю­бого успеха, он стремится к поражению и неосознанно настраивается на него. Поражение сущностно, оно откры­вает нам самих себя, позволяет взглянуть на себя глаза­ми Бога, тогда как успех лишь отдаляет нас от самого со­кровенного в себе и во всем остальном.

 

Было время, когда времени еще не было... Отказ ро­диться есть ностальгия по этому времени, которое было до всякого времени, и ничего больше.

 

Думая о том, сколь многих друзей уже нет, я чувст­вую, что мне их жаль. А ведь жалеть их нечего — они ре­шили все свои проблемы, и в первую очередь — пробле­му смерти.

 

В факте рождения есть такое отсутствие необходи­мости, что, стоит задуматься об этом чуть настойчивее, чем обычно, да и то лишь потому, что не знаешь, что тут можно предпринять, и остается лишь глупо улыбаться.

 

Есть два типа ума — дневной и ночной. У каждого из них свой метод рассуждения и своя этика. Днем мы себя контролируем, зато в ночной тиши говорим себе все как есть. Спасительные или разрушительные последствия мыслей мало волнуют того, кто задается важными во­просами в часы, когда другие пребывают во власти сна. Так, он без конца, как жвачку, пережевывает одну и ту же мысль — о том, как ему не повезло, что он родился на свет, и нимало не заботится о зле, которое может при­чинить другим и самому себе. После полуночи наступает пора опьянения порочными истинами.


 


По мере того как за плечами накапливаются годы, картина будущего предстает все более темной. Может, это должно утешать, ведь ты из этого будущего будешь ис­ключен? На первый взгляд так оно и есть, но только на первый взгляд. На самом деле будущее всегда было жес­токим. Человек способен врачевать свои несчастья, толь­ко усугубляя их, так что в каждую эпоху существование кажется куда более терпимым до того, как будет найде­но решение всяких временных трудностей.

 

В минуты великого сомнения необходимо принудить себя жить так, словно история уже завершилась, и действовать так, как действует монстр, снедаемый безмятеж­ностью.

 

Бремя, тяготеющее над рождением, есть не что иное, как доведенная до абсурда тяга к неразрешимым во­просам

 

По отношению к смерти я без конца колеблюсь меж­ду «тайной» и «пустышкой», между Пирамидами и Мор­гом.

 

Невозможно почувствовать, что было время, когда ты не существовал. Отсюда такая привязанность к суще­ству, которым ты был до рождения

 

«Поразмыслите хотя бы час над тем, что никакого «я» не существует, и вы почувствуете себя другим челове­ком», — сказал как-то одному западному посетителю бон­за японской секты «Куша».

Я никогда не посещал буддийских монастырей, но сколько раз мне приходилось замирать перед ирреальностью мира, а значит, и себя самого? Нет, я не стал в результате другим человеком, но у меня и в самом деле сложилось чувство, что мое «я» лишено какой бы то ни было реальности, что, теряя его, я ничего не теряю, за ис­ключением одной вещи, и эта вещь — все.

 

Вместо того чтобы цепляться за факт рождения, как подсказывает здравый смысл, я набираюсь смелости пя­титься все дальше назад, отступать к некоему неведомо­му началу, скользить от истока к истоку. Может быть, в один прекрасный день мне удастся дойти до настоящего истока. Тогда я отдохну или окончательно сдамся.

 

Икс нанес мне оскорбление. Я почти собрался дать ему пощечину. Но, поразмыслив, воздержался.

Кто я? Какое из моих «я» истинно — то, которое реа­гирует немедленно, или то, которое идет на попятную? В первой реакции всегда проявляется энергия; во вто­рой — вялость. То, что принято называть «мудростью», в сущности есть не что иное, как «плод размышлений», го есть отказ от первого побуждения к действию.

 

Если привязанность есть зло, то причину этого сле­дует искать в возмутительном факте рождения, ибо ро­диться на свет — это и значит привязать себя к нему. Следовательно, освобождение должно заключаться в том, чтобы уничтожить всякий след этого возмутительного происшествия — самого злосчастного и нестерпимого из всех возможных.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.038 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>