Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Хулио Кортасар (1914—1984) — классик не только аргентинской, но имировой литературы XX столетия. В настоящий сборник вошли избранные рассказыписателя, созданные им более чем за тридцать лет. 21 страница



Я не знаю, как это выразить: пауки буквально раздирали мне нутро, но ячестно вел себя в первую минуту и продолжал идти за ней просто так,машинально, чтобы потом покориться неизбежности и сказать там, наверху: чтож, ступай своей дорогой. Но вдруг, на середине лестницы, я понял, что нет,что, наверное, единственный способ убить пауков — это преступить закон,нарушить правила хотя бы один раз. Пауки, впившиеся было в мой желудок в туминуту, когда Ана (когда Маргрит) пошла вверх по запретной лестнице, сразупритихли, и весь я внезапно обмяк, по телу разлилась усталость, хотя ногипродолжали автоматически преодолевать ступеньку за ступенькой. Все мыслиулетучились, кроме одной: я все еще вижу ее, вижу, как красная сумка,приплясывая, устремляется наверх, к улице, как черные волосы ритмичноподрагивают в такт шагам. Уже стемнело, порывистый холодный ветер бросал влицо снег с дождем; я знаю, что Ана (что Маргрит) не испугалась, когда япоравнялся с ней и сказал: «Не может быть, чтобы мы так и разошлись, неуспев встретиться».

Позже, в кафе, уже только Ана, ибо образ Маргрит поблек передреальностью чинзано и сказанных слов, призналась мне, что ничего непонимает, что ее зовут Мари-Клод, что моя улыбка в окне вагона ее смутила,что она хотела было встать и пересесть на другое место, что потом не слышаламоих шагов за спиной и что на улице — вопреки здравому смыслу — совсем неиспугалась. Так говорила она, глядя мне в глаза, потягивая чинзано, улыбаясьбез всякого смущения, вовсе не стыдясь того, что не где-нибудь, а на улице ипочти без колебаний приняла мое неожиданное предложение пойти в кафе. Вминуты этого счастья, освежавшего брызгами прибоя, ласкавшего тополинымпухом, я не мог рассказать ей о том, что она сочла бы за манию илибезумство, что, собственно, и было безумством, если на это взглянуть инымиглазами, с иного берега жизни. Я говорил ей о ее непослушной пряди и краснойсумке, о ее пристрастии к рекламам горячих источников, о том, что улыбалсяей не потому, что я скучающий неудачник или донжуан; я желал подарить ейцветок, дать знак, что она мне нравится, что мне хорошо, что хорошо ехатьвместе с ней, что хорошо еще одну сигарету, еще рюмку…

Ни одной секунды мы не фальшивили, вели разговор как старые знакомые, икак будто все так и надо, и смотрели друг на друга без чувства неловкости. Ядумаю, что Маргрит тоже не испытывала бы ложного стыда, как и Мари-Клод,если бы ответила на мою улыбку в окне вагона, если бы так много неразмышляла об условностях, о том, что нельзя отвечать, когда с тобойзаговаривают на улице и хотят угостить конфетами и пригласить в кино… АМари-Клод тем временем отбросила всякую мысль о моей улыбке «только дляМаргрит»; Мари-Клод и на улице, и в кафе даже полагала, что это была хорошаяулыбка, и что незнакомец в метро улыбался Маргрит вовсе не для того, чтобызакинуть удочку в другой садок, и что моя нелепая манера знакомиться былаединственно справедливой и разумной и вполне позволяла ответить «да», да,можно вместе выпить рюмочку и поболтать в кафе.



Не помню, что я рассказывал о себе, вероятно, все, кроме своей игры, азначит, не так-то много. В один прекрасный миг мы вместе рассмеялись, кто-тоиз нас первым пошутил, а потом оказалось, что нам нравятся одни и те жесигареты и Катрин Денев[180]. Она разрешила мне проводить ее до дверей дома,протянула руку без тени жеманства и дала согласие прийти в то же самое кафеи в тот же самый час во вторник.

Я взял такси и поехал домой, впервые погрузившись в себя как в какую-тоневедомую и чужую страну, повторяя себе, что «да», что Мари-Клод, что«Данфер-Рошро», и плотно смыкал веки, чтобы дольше видеть ее черные волосы,забавное покачивание головой при разговоре, улыбку. Мы никогда не опаздывалии подробно обсуждали фильмы, говорили о своей работе, выясняли причинынекоторых наших идейных расхождений. Она продолжала вести себя так, словнокаким-то чудесным образом ее вполне устраивает это наше общение, — безлишних объяснений, без лишних расспросов, и, кажется, ей даже в голову неприходило, что какой-нибудь пошляк мог бы принять ее за потаскушку или задурочку; устраивает и то, что я не пытался сесть с ней в кафе на одиндиванчик, что, пока мы шли по улице Фруадево, ни разу не положил ей руку наплечи, избегая этого первого интимного жеста и зная, что она, в общем, живетодна — младшая сестра не слишком часто бывала в ее квартире на четвертомэтаже, — не просил позволения подняться к ней.

Увы, она и не подозревала, что существуют пауки. Во время наших трехили четырех встреч они не терзали меня, затаившись в бездне, ожидая дня,когда я одумаюсь, будто бы я уже не думал обо всем, но были вторники, былокафе и была радость, что Мари-Клод уже там или что вот-вот распахнется дверьи влетит это темноволосое упрямое создание, которое, нимало о том не ведая,боролось против вновь проснувшихся пауков, против нарушения правил игры,защищаясь от них легким прикосновением руки, непокорной прядью, то и делопадавшей на лоб. В какой-то момент она, казалось, что-то поняла, умолкла ивыжидательно смотрела на меня, очевидно заметив, какие я прилагаю усилия,чтобы продлить передышку, чтобы придержать пауков, снова начинавшихорудовать, несмотря на Мари-Клод, против Мари-Клод, которая все-таки ничегоне понимала, сидела и молчала в ожидании. Нет — наполнять рюмки, и курить,и болтать с ней, до последнего отстаивая междуцарствие без пауков,расспрашивать ее о жизни, о повседневных хлопотах, о сестре-студентке инемудреных радостях и так желать эту черную прядь, прикрывающую ей лоб,желать ее саму, как действительно последнюю остановку на последних метрахжизни, но была бездна, была расщелина между моим стулом и этим диванчиком,где мы могли бы поцеловаться, где мои губы впервые прикоснулись бы к ароматуМари-Клод, прежде чем мы пошли бы, обнявшись, к ее дому, поднялись бы полестнице и избавились бы от одежд и ожиданий.

И я ей обо всем рассказал. Как сейчас помню: кладбищенская стена иМари-Клод, прислонившаяся к ней, а я говорю, говорю, зарыв лицо в горячиймех ее пальто, и вовсе не уверен, что мой голос, мои слова доходят до нее,что она может понять. Я сказал ей обо всем — обо всех подробностях игры, оничтожных шансах на счастье, исчезавших вместе со столькими Паулами(столькими Офелиями), которые всегда избирали другой путь, о пауках, которыев конце концов возвращались. Мари-Клод заплакала, я чувствовал, как онадрожит, хотя словно еще пытается защитить меня, подставить плечо,прислонившись к стене мертвых. Она ни о чем меня не спросила, не захотелаузнать ни «почему», ни «с каких пор», ей в голову не приходило уничтожитьраз и навсегда заведенный механизм, работающий против города и его табу.Только тихое всхлипывание, похожее на стоны маленького раненого зверька,звучало бессильным протестом против триумфа игры, против дикой пляски пауковв бездне.

В подъезде ее дома я сказал ей, что еще не все потеряно, что от насобоих зависит, состоится ли наша настоящая встреча; теперь и она знаетправила игры, и они упрощаются уже потому, что отныне мы будем искать толькодруг друга. Она сказала, что попросит две недели в счет отпуска и будетбрать с собой в метро книгу, и тогда сырое, враждебное время в этомподземном мире пролетит быстрее; что станет придумывать самые разныекомбинации и ждать меня, читая книги или разглядывая афиши. Мы не хотелидумать о несбыточности, о том, что, если и встретимся в одном вагоне, этоеще ничего не значит, что на сей раз нельзя допускать ни малейшегосамообмана. Я попросил, чтобы она ничуть не волновалась, спокойно ездила вметро и не плакала эти две недели, пока я буду ее искать. Без слов онапоняла, что, если этот срок истечет и мы не увидимся или увидимся, нокоридоры уведут нас в разные стороны, уже не имеет смысла возвращаться вкафе или ждать друг друга возле подъезда ее дома.

У подножия лестницы, которую желтый свет лампочек протягивал ввысь, досамого окна той воображаемой Мари-Клод, что спала в своей квартире, в своейпостели, раскинувшись во сне, я поцеловал ее волосы и медленно отпустил еетеплые руки. Она не искала моих губ, мягко отстранилась от меня и,повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице, по одной из тех многихлестниц, которые уводили их от меня, не позволяя идти им вослед.

Я вернулся домой пешком, без пауков, опустошенный, но словно бы омытыйновой надеждой. Теперь пауки мне были не страшны, игра начиналась заново,как не один раз прежде, но отныне с одной только Мари-Клод. В понедельник яспустился на станцию «Куронн» ранним утром и поднялся на «Макс-Дормуа»поздним вечером, во вторник вошел на «Кримэ», в среду — на «Филип-Огюст»,точно соблюдая правила, выбирая линии с пятнадцатью станциями, четыре изкоторых имели пересадку; на первой из них я должен был выбрать«Севр-Монрей», на второй — «Клиши Порт-Дофин», произвольно, не подчиняясьникакой логике, ибо ее здесь и не могло быть, хотя Мари-Клод, наверно,выходила поблизости от своего дома, на «Данфер-Рошро» или на «Корвизар»,возможно делая пересадку на станции «Пастер», чтобы ехать затем к«Фальгиер». Снова и снова мондрианово дерево раскидывало свои безжизненныеветви, случай сплетал красные, синие, белые пунктирные искушения. Четверг,пятница, суббота. Стоять, стоять на платформе, смотреть, как подходит поезд,семь или восемь вагонов, как они замедляют ход, бежать в хвост поезда ивтискиваться в последний вагон, но там нет Мари-Клод; выходить на следующейстанции и ждать следующего поезда, проезжать остановку и переходить надругую линию, смотреть на скользящие мимо вагоны — без Мари-Клод; опятьпропускать один-два поезда, садиться в третий, следовать до конечнойостановки, возвращаться на станцию, где можно сделать пересадку, думать, чтоона может сесть только в четвертый поезд, прекращать поиски и подниматьсянаверх, чтобы пообедать, а затем, сделав одну-две затяжки горьким сигаретнымдымом, снова возвращаться вниз, садиться на скамью и ждать второго, пятогопоезда. Понедельник, вторник, среда, четверг — без пауков, ибо я все ещенадеюсь, ибо все сижу и жду на этой скамейке, на станции «Шмен-Вер», с этимблокнотом, в котором рука пишет только для того, чтобы изобрестикакое-нибудь иное время, задержать шквал, несущий меня к субботе, когда все,вероятно, будет кончено, когда я вернусь домой один, а они опять проснутся истанут яростно терзать, колоть, кусать меня, требуя возобновления игры,других Мари-Клод, других Паул, — неизбежное повторение после каждого краха,раковый рецидив.

Но сегодня еще только четверг, станция «Шмен-Вер», наверху спускаетсяна землю ночь, еще немного можно потешить себя не такой уж абсурдной мыслью,что во втором поезде в четвертом вагоне может оказаться Мари-Клод, она будетсидеть у окна, вот она видит меня и выпрямляется с криком, которого никто неможет слышать, никто, кроме меня; крик мне в лицо — и я прыгаю взакрывающиеся двери, втискиваюсь в переполненный вагон, расталкиваюогрызающихся пассажиров, бормочу извинения, которых никто не ждет и непринимает, и наконец останавливаюсь у скамейки, занятой пакетами, зонтами,ногами, а Мари-Клод в ее сером пальто у самого окна; черная прядь чутьшевельнулась при резком рывке вагона, а руки, сложенные на коленях, едвазаметно вздрогнули в призыве, которому нет названия, который я сейчасуслышу, обязательно услышу. Не надо ни о чем говорить, да и невозможноничего сказать через эту непроницаемую стену отчужденных лиц и черных зонтовмежду мной и Мари-Клод. Осталось три станции с пересадками. Мари-Клод должнавыбрать одну из них, пройти по платформе, направиться к одному из переходовили к лестнице на улицу, и она ничего не знает об избранном мною пути, скоторого я на сей раз не сойду. Поезд подходит к станции «Бастилия», ноМари-Клод сидит, люди входят и выходят, рядом с ней освобождается место, ноя не шевелюсь, я не могу туда сесть, не могу вместе с ней волноваться додрожи, а она, конечно, страшно волнуется. Вот остаются позади и«Ледрю-Роллэн», и «Фуардерб-Шалиньи»; Мари-Клод знает, что на этих, безпересадок, станциях я не имею права следовать за ней, и боится шелохнуться;главные ставки в игре будут сделаны на «Рейи-Дидро» или на «Домениль». Вотпоезд подходит к «Рейи-Дидро», и я отвожу глаза, не хочу, чтобы она знала,не хочу, чтобы догадалась, что это не здесь. Когда поезд трогается, я вижу,что она сидит; нам остается последняя надежда: в «Домениле» только одинпереход и один выход на улицу — красное или черное, да или нет.

И тогда мы глядим друг на друга, Мари-Клод поднимает голову и смотритмне прямо в лицо, смотрит в побелевшее лицо того, кто судорожно вцепился впоручень и не сводит глаз с ее лица, с лица без единой кровинки, с лицаМари-Клод, которая прижимает к себе красную сумку и встанет, как толькопоезд поравняется с платформой «Домениль».

[Пер. М.Былинкиной]

Здесь, но где, как

Посвящается Пако,

которому нравились мои рассказы.

На одной из картин Рене Магритта[181] изображена курительная трубка,занимающая всю середину холста. Под картиной подпись: «Это не трубка».

независимо от воли

вдруг — снова он: сегодня (перед тем, как я начал писать, причинойтого, что я начал писать) или вчера, завтра; никаких оповещений заранее небывает — он или есть, или его нет; я даже не могу сказать, что он мнеявляется, — нет ни приходов, ни уходов, он как чистое настоящее, котороелибо проявляет себя, либо не проявляет в этом грязном настоящем, полномотзвуков прошлого и обязанностей перед будущим

С тобой, читатель сих строк, с тобой не бывало такого, что начинаетсяво сне и возвращается во многих снах, но это не сон, не только сон? Эточто-то здесь, но где, как; оно происходит во сне, конечно же, во сне, нопосле оно тоже здесь, уже другое, размытое, с появившимися провалами, но всеравно здесь: ты чистишь зубы — и оно здесь, ты сплевываешь зубную пасту исуешь лицо под холодную струю — и видишь его на дне раковины; ужеистончившееся, оно все еще цепляется за твою пижаму, впивается в язык, покаты варишь кофе, здесь, но где, как; оно слито с утром, в тишину которого ужеврывается дневной шум, последние известия по радио, которое мы включили,потому что уже проснулись и встали и жизнь идет своим чередом. Черт побери,как это может быть, что это было, чем были мы во сне, и все же иное, какимобразом оно все время возвращается и пребывает здесь, но где, как здесь игде здесь? И зачем снова Пако, сегодня ночью и сейчас, когда я пишу, в этойсамой комнате, рядом с этой самой постелью, где простыни все еще хранятследы моего тела? У тебя не случалось такого с кем-нибудь, кто умер тридцатьлет тому назад и кого мы похоронили в солнечный полдень на Чакарите, вместес друзьями и братьями Пако неся гроб на своих плечах?

его маленькое бледное лицо, тело, поджарое, как у игрока в баскскиймяч, прозрачные глаза, светлые напомаженные волосы, косой пробор, серыйкостюм, черные мокасины, почти всегда он при голубом галстуке, но бывает ипросто в рубашке или махровом халате (когда ждет меня на улице Ривадавиа, струдом приподнимаясь, чтобы я не догадался, насколько он болен, садясь накраешек кровати, завернувшись в свой белый халат и прося у меня сигарету,хотя врачи запретили ему курить)

Я уже знаю, что нельзя писать то, о чем я сейчас пишу, наверняка этоеще один из дневных способов покончить со слабым действием сна; сейчас явключусь в работу, пойду на встречу с переводчиками и редакторами,прибывшими на конференцию в Женеве, где я нахожусь уже четыре недели,прочитаю новости о Чили, об этом другом кошмаре[182], который не вычистить ниодной зубной пастой; так зачем же мне тогда кидаться из кровати за машинку,из дома на улице Ривадавиа в Буэнос-Айресе, где я только что был с Пако, заэту никчемную машинку, никчемную потому, что я уже проснулся и знаю, чтопрошел тридцать один год с того октябрьского утра, с той ниши в колумбарии ижалких цветочков, ведь почти никто из нас не принес цветов, потому что намбыло не до цветов, когда мы хоронили Пако. Но вообще-то дело не в том, чтопрошел тридцать один год, куда ужасней этот вот переход от сна к словам, этипровалы в том, что все еще здесь, однако попадает все больше под прозрачныелезвия посюсторонних вещей, под ножи слов, которые я пишу и которые уже неявляются тем, что все еще здесь, но где, как? И если я упорствую, то этопотому, что больше не могу, столько раз я осознавал, что Пако жив или что онумрет, что он жив, но иначе, не как все мы живем и умираем; когда я пишу, япо крайней мере борюсь с неуловимостью, провожу пальцами слов по дырочкамтончайшей сети, до сих пор опутывающей меня в ванной, или у тостера, иликогда я утром закуривал первую сигарету, сети, которая все еще здесь, ногде, как; повторять, твердить колдовские заклинания, может быть, ты, мойчитатель, тоже порой пытаешься удержать какой-нибудь присказкой ускользающееот тебя, глупо твердишь детский стишок: «Паучок-дурачок, паучок-дурачок»,закрываешь глаза, чтобы не упустить главное в расползающемся на тонкие ниткисне, сдаешься, паучок, пожимаешь плечами, дурачок, а почтальон стучится вдверь, и жена глядит на тебя, улыбаясь, и говорит: «Педрито, у тебя глаза впаутинках», и она совершенно права, думаешь ты, паучок-дурачок, конечно же,в паутинках.

когда мне снится Альфредо и другие покойники, они являются мне в разномвиде, в разные периоды времени и жизни; я вижу, как Альфредо водит свойчерный «форд», играет в покер, женится на Зулеме, выходит со мной из училищаимени Мариано Акосты[183] и идет выпить вермута в «Ла Перлу»[184] в Онсе; он можетприсниться мне в любой день и в любой год своей жизни, а вот Пако — нет,Пако, — это только в кафе и он в сером костюме и голубом галстуке, лицо еговсе равно то же — землистая предсмертная маска и безмолвие непроходящейусталости

Не буду больше терять времени; раз я пишу, значит, знаю, хоть и не могуобъяснить себе, что же такое я знаю, и с трудом способен выделить самоеглавное, провести границу между снами и Пако, но делать это необходимо,потому что когда-нибудь или даже сейчас я вдруг смогу продвинуться дальше. Язнаю, что Пако мне снится, это логично, ведь мертвые не разгуливают поулицам, и океаны воды и времени натекли уже между этой гостиницей в Женеве иего домом на улице Ривадавиа, между его домом на улице Ривадавиа и самимПако, умершим тридцать один год тому назад. В таком случае совершенно ясно,что Пако жив (до чего же бездарно, жутко мне приходится выражаться, чтобыприблизиться, отвоевать хоть пядь земли), жив, пока я сплю; это и называется«видеть сны». И всякий раз, через недели, через годы — не важно, я вновьосознаю во сне, что он жив и скоро умрет; в том, что он мне снится, и снитсяживым, нет ничего необычного, кто угодно видит такие сны, порой мне снятсяживыми моя бабушка или Альфредо, который был другом Пако и умер еще раньшенего. Кому угодно его покойники снятся живыми, и не потому я взялся за перо,а потому, что знаю, хоть и не в силах объяснить, что же такое я знаю.Понимаешь, когда мне снится Альфредо, зубная паста действует безотказно,после нее остается лишь меланхолия, могут нахлынуть старые воспоминания, апотом начинается новый день, уже без Альфредо. Но Пако словно просыпаетсявместе со мной, он может позволить себе роскошь почти мгновенно рассеятьвластные тени ночи и остаться здесь наяву, опровергая сны с силой, которойни Альфредо, ни кто-либо другой не имеют средь бела дня, после душа игазеты. Какая ему разница, что я уже плохо помню, как его брат Клаудиопришел ко мне, чтобы сказать, что Пако тяжело болен, и что последовавшие заэтим сцены, уже подточенные забвением, но все еще отчетливые и связные,похожие на след от моего тела, который до сих пор хранят простыни,постепенно развеиваются, как все сны на свете. И тогда я понимаю, что сны —это часть чего-то иного, нечто вроде преодоления, другая область, —выражение, может, и неточное, но мне необходимо бороться со словами,извращать их смысл, если я хочу когда-нибудь достичь цели. Короче говоря,вот что я сейчас чувствую: Пако жив, хотя и умрет, и в моем знании нетничего сверхъестественного; у меня есть некоторое представление о призраках,но Пако не призрак, Пако — человек, человек, который тридцать один год былмоим однокашником, моим лучшим другом. И ему не было нужды являться мненесколько раз, вполне хватало первого сна, чтобы я понял, что он жив, и менявновь охватила грусть, как теми вечерами на улице Ривадавиа, когда я видел,как он сдается под натиском болезни, точившей его изнутри, не спешаизнурявшей его самой изощренной из пыток. И каждую ночь, когда он мнеснился, было одно и то же, с небольшими вариациями, повторами меня необмануть, то, что я знаю сейчас, я знал уже в первый раз, кажется, этослучилось в Париже в пятидесятые годы, через пятнадцать лет после его смертив Буэнос-Айресе. Правда, тогда я попытался излечиться — тщательно почистилзубы; я отверг тебя, Пако, хотя в глубине души уже знал, что с тобой будетне так, как с Альфредо и другими покойниками; по отношению к снам тоже можнооказаться подонком и трусом, и, наверно, поэтому ты вернулся, не из мести, ачтобы доказать мне, что это бесполезно, что ты жив и так болен, что скороумрешь, что вновь и вновь Клаудио будет приходить ко мне вечером во сне иплакать на моем плече и говорить: Пако плохо, что делать, Пако так плохо.

его землистое лицо, погасшее, не освежающееся ни солнечным, ни луннымсветом кафе в Онсе, светом полуночной жизни студентов, треугольное лицо безкровинки, небесная вода глаз, губы, обметанные жаром, сладковатый запахлекарств от почек, кроткая улыбка, еле слышный голос, после каждой фразы емуприходилось переводить дыхание, и он заменял слова жестами или ироническойусмешкой

Видишь, вот что я знаю, это немного, но оно меняет все в корне. Мненадоели гипотезы о времени и пространстве, N-измерения, не говоря уж ожаргоне оккультистов и Густаве Мейринке[185]. Я не отправлюсь на поиски, потомучто не способен обольщаться и не наделен способностью проникать в иныесферы. Я просто сижу здесь, наготове, Пако, и пишу о том, что мы еще раз стобой пережили, пока я спал; и если я могу тебе чем-либо помочь, так этотем, что знаю: что ты не только мой сон, ты здесь, здесь, но где, как,где-то здесь ты живешь и страдаешь. Об этом «здесь» я не могу сказатьничего, кроме того, что дается мне во сне и наяву: в этом «здесь» не за чтозацепиться, ведь когда я сплю, я не могу думать, а когда думаю, я бодрствую,но могу только думать; «здесь» — это всегда идея или образ, но где, как.

перечитать написанное означает опустить голову, чертыхнуться, закуриваяновую сигарету, спросить себя, в чем смысл моего печатания на машинке, длякого, скажите на милость, для того, кто и ухом не поведет, а живенькоразложит все по полочкам, наклеит ярлыки и перейдет к другой вещи, к другомурассказу

И, кроме того, остается еще вопрос: почему, Пако? Я оставляю его подконец, но это самое тяжкое, это бунт и неприятие того, что с тобойпроисходит. Как ты можешь себе представить, я не верю, что ты жаришься ваду; как было бы здорово, если бы можно было говорить об этом. Но должнобыть какое-то «почему», ты и сам, наверное, задавал себе вопрос: почему тыжив и находишься здесь, и где это здесь, если ты все равно скоро умрешь,если все равно Клаудио должен будет разыскивать меня, если я, как минутуназад, поднимусь по лестнице на улице Ривадавиа и застану тебя в твоейкомнате, увижу это лицо без кровинки и словно прозрачные глаза, и тыулыбнешься мне бесцветными пересохшими губами и протянешь руку, похожую налисточек бумаги. И будет твой голос, Пако, тот, что я слышал в конце,осторожно произносящий скупые слова приветствия или шутки. Разумеется, тебясейчас нет на улице Ривадавиа, а я, находясь в Женеве, не поднимался полестнице твоего дома в Буэнос-Айресе; все это из области снов, и, как всегдапри пробуждении, видения рассеиваются, и только ты остаешься по сю сторону,ты, который не сон, ты, ждавший меня в стольких снах, но так, как назначаютсвидания в каком-нибудь нейтральном месте — на станции метро или в кафе, —подробность, о которой мы забываем, едва уходим прочь.

как высказать, как продолжать, дойти до абсурда, повторяя, что это непросто сон, что, если я его и вижу во сне, как любого из моих покойников, он— дело другое, он здесь, внутри и снаружи, живой, хоть и

вот что я вижу, что слышу о нем: болезнь оковывает его, запечатлеваеттот его последний облик, который врезался мне в память тридцать один годтому назад; он и сейчас такой, такой

Почему ты живешь, если ты снова заболеешь, снова умрешь? А когда тыумрешь, Пако, что произойдет между нами? Я буду знать, что ты умер, и будувидеть сны, потому что только во сне могу увидеть тебя; неужто мы тебя сновапохороним? А потом ты перестанешь мне сниться и я пойму, что тыдействительно умер? Ведь ты уже много лет жив, Пако, жив здесь, где мывстречаемся с тобой, но жизнь твоя бессмысленна, она угасает, на этот разболезнь тянется бесконечно дольше первой, проходят недели, месяцы, Париж,Кито[186], Женева сменяют друг друга, и вот снова приходит Клаудио и тихо плачетна моем плече, говоря, что тебе плохо, что я должен подняться к тебе; иногдамы встречаемся в кафе, но чаще мне приходится взбираться по узенькойлестнице дома, который уже снесли, год назад я проезжал на такси мимо этогоквартала на Ривадавиа, и дома уже не было, или его перестроили, не былодвери и тесной лесенки на второй этаж, в комнаты с высокими гладкимипотолками и желтой штукатуркой; проходят недели, месяцы, и я вновь понимаю,что должен навестить тебя, или просто встречаю тебя где-то, или знаю, что тытам-то и там-то, хоть и не вижу тебя, и ничто не кончается, не кончается ине начинается ни во сне, ни потом, на работе или здесь, за машинкой, ты жив— зачем ты жив — почему, Пако, здесь, но где, старик, где и до каких пор.

приводить беспочвенные доказательства, кучки пепла в качестве доводов;еще хуже обстоит дело со словами, начиная со слов, не способных вызватьголовокружение, ярлыков, навешанных еще до чтения и этого другого,последнего ярлыка

понятие о смежной территории, о комнате рядом, о времени рядом и приэтом — ничего подобного, слишком легко спрятаться за двойниками; похоже,что все зависит от меня, от простой разгадки, таящейся в каком-нибудь жестеили прыжке, — и знать, что нет, я заперт моей жизнью в себе самом, на самомкраю, но

попытаться сказать иначе, упорствовать, в надежде отыскать какую-нибудьполуночную лабораторию, немыслимое средство алхимиков, секрет превращения

Я не создан для того, чтобы идти дальше, пытать счастья на дорогах, покоторым устремляются другие в поисках своих покойников: по пути веры илиметафизики. Я знаю, что ты не умер и что столы на трех ножках не помогут; яне пойду за советами к ясновидящим, ведь у них тоже свои законы, и они сочлибы меня помешанным. Я могу только верить в то, что я знаю, идти своим путем,как ты, высохший и больной, идешь своим, здесь, где ты находишься сейчас, немешая мне, ни о чем не прося, но каким-то образом находя опору во мне,знающем, что ты жив и находишься в этом звене, связывающем тебя с областью,которой ты не принадлежишь, но которая удерживает тебя Бог знает почему, Богзнает зачем. И наверно, поэтому бывают моменты, когда я становлюсь тебенужен, и тогда мне является Клаудио или вдруг я встречаю тебя в кафе, где мыиграли в бильярд, или в комнате на верхнем этаже, где мы ставили пластинкиРавеля[187] и читали Лорку и Рильке, и ослепительная радость оттого, что ты жив,сильнее, чем бледность твоего лица и холодная слабость твоей руки; ведь дажев глубоком сне я не обманываюсь, как обманываюсь порой при виде Альфредо илиХуана Карлоса, радость эта не имеет ничего общего со страшным разочарованиемпри пробуждении, когда понимаешь, что видел сон, с тобой я просыпаюсь — иничто не меняется, только я больше не вижу тебя, но я знаю, что ты жив,здесь, на нашей земле, а не в какой-нибудь астральной сфере илиотвратительном преддверии рая, и радость не проходит, она здесь, когда япишу, и она не противоречит грусти оттого, что я еще раз увидел, как тебеплохо; у меня еще остается надежда, Пако, я и пишу потому, что надеюсь; ипусть даже все время будет то же самое: лестница, ведущая в твою комнату,кафе, где между карамболями[188] ты скажешь мне, что болел, но теперь тебе лучше,солжешь, жалко улыбнувшись; это надежда, что когда-нибудь все переменится иКлаудио не придется искать меня и плакать, припав ко мне, прося, чтобы янавестил тебя.

и даже если бы вновь пришлось быть рядом с ним в его смертный час, кактой октябрьской ночью; четверо друзей, холодная лампа, свисающая с гладкогопотолка, последний укол корамин[189]а, голая окоченевшая грудь, открытые глаза,которые один из нас закрыл ему, рыдая

Читатель, ты решишь, что я сочиняю; Бог с тобой, люди давно ужеприписывают моему воображению то, что я пережил на самом деле, и наоборот.Понимаешь, я никогда не встречался с Пако в городе, о котором писал однажды,в городе, который мне то и дело снится и который похож на владениябесконечно откладывающейся смерти, в городе смутных поисков и невозможныхсвиданий. Не было бы ничего естественней, чем увидеть его там, но там я егоне встречал никогда и, наверно, так и не встречу. У него своя территория, он— кошка в своем четко очерченном мирке: в доме на улице Ривадавиа, вкафе-бильярдной на каком-нибудь углу Онсе. Может, встреть я его в городеаркад и северного канала, он стал бы частью механических поисков,бесконечных комнат в отеле, горизонтально ездящих лифтов[190], этого столько развозвращающегося растянутого кошмара; его присутствие стало бы не такимтягостным, если б я считал его частью этой декорации, которая обеднила бынаши встречи, сгладила бы острые углы и приспособила бы все к своимнеуклюжим играм. Но у Пако свои владения, он — одинокая кошка,выглядывающая из своего уединенного мирка; ко мне приходят лишь его близкие:Клаудио или отец, иногда еще старший брат. И когда я просыпаюсь,повстречавшись с ним в кафе, увидев смерть в его прозрачных глазах, всеостальное теряется в коловращении дня и только он остается со мной и когда ячищу зубы, и когда перед уходом из дому слушаю последние известия; и это ужене образ, с жестокой отчетливостью воспринятый сквозь призму сна (серыйкостюм, голубой галстук, черные мокасины), а уверенность в том, что оннепостижимым образом остается здесь и страдает.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>