Читайте также: |
|
Мир как универсальный магазин: утопия и политика потребления в конце XIX века
В эссе “Общество как универсальный магазин” польский философ Рышард Легутко говорит о разочаровании, которое ныне стало уделом многих восточноевропейских интеллектуалов, во время оно критиковавших косность советской системы и ратовавших за введение свободного рынка. Не говоря о том напрямую, Легутко настаивает на перспективности Третьего пути, призывая читателей “отказаться от дихотомии, предлагающей выбор лишь между тоталитарной диктатурой, в основе которой находится теократическое и/или идеологическое принуждение, и либеральным государством, чьи функции абсолютно минимализированы, так что оно стерильно в моральном и культурном отношении”. Легутко приходит к выводу, что подобный выбор изначально ошибочен и продиктован исключительно “внешним обликом двух политических систем”, в том виде, в котором он оформился к концу ХХ века: это выбор “между огромной тюрьмой [и] гигантским универсальным магазином”[1]. Западное общество — гигантский универмаг, — образ, нарисованный польским философом, весьма впечатляет. Однако образ этот далеко не нов. И если уж подыскивать метафору для современной цивилизации, основу которой составляет культ потребления, то тут, скорее, уместен будет образ торгового центра. Еще в 1970-е гг. Жан Бодрийяр писал, что универмаг слишком похож на галантерейную лавку, чтобы выразить дух общества потребления [2].
Именно во второй половине XIX в. универмаг, с его претензией на “демократизацию роскоши”, стал неотделим от самой идеи современности. Впервые подобный магазин был опробован в Париже, когда семейство Бусико (Boucicauts) в 1869 г. перестроило торговую галерею “Bon MarchО”: как писал один из историков, “магазин был выстроен таким образом, что в основе и архитектурного решения, и декора лежала идея великого склада ”[3]. Вальтер Беньямин, чья работа “Проект аркад” бегло, но содержательно прослеживает “развитие универмагов из торговых аркад”, предлагает следующую формулу, когда речь заходит об их роли в трансформации потребителя: “Специфичные черты универмагов: потребители ощущают себя массой; перед их глазами разворачивается широкий ассортимент товаров; они могут одним взглядом окинуть все этажи; они платят фиксированные цены; они могут обменять товар”[4]. Тем самым, мы можем сказать, что универмаг делает потребление индустрией.
Беньямин приводит и высказывание Бодлера об “отраве как религии больших городов” и не без диалектической иронии заключает: универмаги — это “храмы, воздвигнутые во славу отравы”[5]. В том же беглом комментарии Беньямина отмечается, что в Европе универмаги возводились прежде всего в столицах, тогда как в США, где рост универмагов наблюдается с 1880-х гг., они стали приметой, отличающей города от сельской глубинки. Универмаги подминали под себя — или просто делали ненужными — оптовых торговцев, галантерейные фирмы и дилеров, занятых распространением товаров в регионах, — то есть, по сути, всю существовавшую до этого сеть дистрибуции товаров, и повсеместное появление универмагов в эпоху fin de siПcle возвестило о неостановимом триумфальном шествии монополистического капитализма. И в этом, куда менее мистическом, смысле универмаги неотделимы от идеи современности.
Изначально имперская экспансия универмагов некоторыми комментаторами истолковывалась как предвестие мрачного будущего. Так, например, У.Т. Стед, редактор “Review of Reviews”, инициировавший не одну широкомасштабную кампанию в прессе, в книге “Приди, Христос, в Чикаго...” (1894) жестко нападал на компанию “Маршалл Филд и Ко”, в 1890-х гг. владевшую лучшим универмагом в Чикаго. Стед обвинял компанию в том, что в людоедской погоне за конкурентными преимуществами она вытеснила с рынка множество маленьких фирм и магазинчиков:
Чикагские старожилы рассказывают, что после появления в маршалловском универмаге нового отдела маленькие магазинчики, торгующие тем же товаром, мгновенно исчезали, будто их смел ураган. Открывая новый отдел, торгующий столовыми приборами или садовым инвентарем, женскими головными уборами или ювелирными изделиями и т.д., Маршалл Филд ставил заведомо заниженные цены, благо прибыль, приносимая другими отделами, это позволяла. Ни один конкурирующий — читай, вражеский, — магазинчик не мог выдержать подобного давления: силы были заведомо неравны. <...> Да, конечно, это был законный бизнес! Точно так же военные походы Цезаря или Густава Адольфа были законной войной!
Люди вроде Маршалла Филда, риторически замечает Стед, подобны “Ганнибалу, Тамерлану, Наполеону, хорошо знакомым нам из истории”: “...в глазах их собратьев они на голову возвышаются над толпой прочих предпринимателей — по той простой причине, что им удалось вскарабкаться на самую вершину пирамиды, сложенной из людских костей”[6]. Там, где Маркс, нарисовавший столь же мрачный портрет героев правящего класса, обнажает смертельную эксплуатацию капиталистами рабочих, Стед безжалостно описывает уничтожение крупным капиталом мелких буржуа. Что за утешение для чикагских лавочников и владельцев небольших магазинов в том, что Христос — на их стороне? На фронтисписе стедовского опуса был изображен Иисус, изгоняющий торгующих из храма (см.: Мф. XXI). Одному из персонажей этой сцены, сгибающемуся под тяжестью кошелей с деньгами и неуклюже пытающемуся увернуться от плети Сына Божия, намеренно было придано сходство с Маршаллом Филдом, а на заднем плане, за спинами Филда и прочих хапуг, для которых, кроме денег, нет ничего святого, высилось здание типичного универсального магазина.
Однако если универмаг мог служить символом духовной развращенности, то он же порой воспринимался как краеугольный камень, положенный в основание грядущего рая на земле. В 1900 г. Брэдфорд Пек, президент компании, владевшей крупнейшим универмагом во всей Новой Англии, опубликовал роман, с предельной ясностью выразивший утопические чаяния, которые конец XIX в. связывал с культурой потребления. Роман назывался “Мир как универмаг”, а подзаголовок гласил: “Повесть о жизни при кооперации”. События увидены глазами некоего Перси Брантфорда, “мелкого предпринимателя, занятого торговлей галантерейными товарами”, который впал в глубокий сон в сочельник 1899 г. — и проснулся только в 1925 г. Брантфорд обнаруживает, что в результате промышленных кризисов конца XIX в. мелкие фирмочки были проглочены “огромными, находящимися в единоличном владении трестами и комбинатами” и возник прекрасный новый мир, основой которого стал успешный социальный эксперимент, начавшийся в одном из уголков штата Мэн. Оказывается, в 1901 г. там была создана Кооперативная ассоциация Америки:
Этот трест, в отличие от всех прочих трестов, находящихся в руках частных владельцев, был достоин своего имени: то была система доверительного управления, основанная на ДОВЕРИИ, и эта система обеспечивала жизнь и свободу всем своим членам. Трест был основан на принципах учения Иисуса Христа. И его задачей было переустроить города, провинциальные городишки и деревеньки, так чтобы ХХ век положил начало жизни при кооперативной системе, благодаря чему станет возможно реализовать христианские ценности на практике, осуществив “волю Твою на земле, как и на Небесах”.
Брантфорду поясняют, что вся деятельность Ассоциации основана на кооперативном принципе, согласно которому труд может быть оптимизирован, если своевременно перебрасывать рабочие руки из секторов экономики, переживающих спад, туда, где в данный момент требуется дополнительная поддержка. Принцип этот настойчиво и неуклонно проводился в жизнь в течение двух десятилетий, и вот результат — превосходно организованные города, с широкими улицами, которые спланированы столь же рационально, как проходы и отделы в универмаге. Проводник, водящий Брантфорда по общественным зданиям города, поясняет новичку, что “сегодняшний мир обязан своим существованием той самой системе, которая когда-то использовалась в универмагах, — именно она лежит в основе нашей нынешней, столь продуманно организованной жизни”. В ХIХ в. “лишенные воображения люди” могли “видеть в больших универмагах враждебную им силу, а на самом деле эти универмаги оказались ступенькой к “Великому мировому универмагу”, к Кооперативной ассоциации Америки”. Реклама, размещенная на четвертой странице обложки книги, призывала читателя вносить пожертвования на Ассоциацию. “Читатель приглашается, — высокопарно провозглашал Пек, — поддержать создание Казначейского отдела, который является центром нашей организации: мы просим о средствах, которые позволят нам совершенствовать наше предприятие и способствовать его росту и популярности”[7].
Предисловие к этому роману, читать который, будем честны, невозможно, написано преподобным Честером Э. Люндом и представляет собой развернутую программу кооперации. Уже одного названия этой программы достаточно, чтобы отпугнуть читателя: “Конкуренция, монополия, кооперация — что же выбрать? Чтобы вы были довольны”. Преподобный Э. Люнд сразу же заявляет: “...при том, что Эдвард Беллами, Генри Джордж, преподобный К.М. Шелдон и другие предлагали свои методы улучшения состояния нашего общества”, именно на долю господина Пека выпало “произвести социальную и промышленную революцию”. И действительно, нет никаких сомнений в том, что Эдвард Беллами, автор изданного в 1888 г. романа “Взгляд назад”[8] — чрезвычайно популярной утопии государственно-социалистического или даже “националистического” толка, — оказал самое непосредственное влияние на творение Пека. Обращение президента компании, управляющей универмагом, к утопической беллетристике как к средству довести до сведения общественности выношенную им реформу уже само по себе об этом свидетельствует. Присутствие Беллами в романе Пека сказывается и в том, насколько серьезное значение придается принципам кооперации в структуре социоэкономической организации в целом, и в социальной архитектуре того идеального города, который рисует нам Пек. Во “Взгляде назад” Бостон образца 2000 года — это “километры широких улиц, осененных тенью деревьев, по сторонам улиц — прекрасные здания, которые не стоят вплотную друг к другу, нет — вокруг каждого из них свободное пространство”. Еще один момент, особенно заметный на фоне монолитного содержания книги Пека: общественная жизнь при кооперативной системе, как и при системе государственного социализма, протекает в “громадных общественных зданиях, поражающих своей архитектурой”, как это описано у Беллами, — в зданиях, которым невозможно найти соответствие в городской среде конца XIX в., созданной в условиях конкуренции [9].
Как и Генри Джордж, чья книга “Прогресс и нищета” (1879) пропагандировала идею реформы страны на основе “Единого налога”, Беллами упомянут в опусе Пека в качестве... пророка. Гид, водящий Брантфорда по городу будущего, благочестиво объясняет, что, как это было с Христом, “сделанное этими людьми при жизни стало еще популярнее после их смерти и сами они живы в сердцах людей, как истинные последователи Всемогущего Бога”. На самом деле подобное объяснение отклоняется от истины: и Генри Джордж, и Беллами de facto еще при жизни стали лидерами влиятельного политического движения, у которого были последователи как в Европе, так и в США. Но религиозная риторика Пека станет понятнее, если мы увидим, к чему он клонит: для американского движения за социальные реформы Генри Джордж был своего рода Иоанном Крестителем, а Беллами — Христом. И как бы наследуя им, Пек отводил себе роль святого Петра, основателя истинной Церкви. “Именно изучение такого рода работ и экономических вопросов привело торговцев к основанию того, что сегодня стало христианской организацией ХХ века — трестом ныне живущих: Кооперативной ассоциацией Америки, всемирной по своему характеру, — организации, работающей к выгоде миллионов и миллионов людей”[10].
В не так давно вышедшей книге “Утопия и космополис” Томас Пейсер склоняется к мысли о том, что, “совершенно явственно, Пек находился под глубоким влиянием Эдварда Беллами”. Пейсер прав, подчеркивая, что “в работе ученика Беллами делается акцент на те аспекты мысли учителя, которые до того не привлекали к себе достаточного внимания”, но впадает в заблуждение, когда начинает доказывать, что эти аспекты связаны “с присущей учителю тенденцией к глобализации”. На мой взгляд, гораздо важнее та утопическая функция, которая — это отмечает и Пейсер, — связана в романе Беллами с культурой потребления. Вводная глава книги Пейсера, посвященная Беллами, весьма кстати напоминает читателям романа, что автор “Взгляда назад” “совершенно явно выстраивает свою утопию вдоль тех же линий, вдоль которых <...> располагаются прилавки в универмаге”. Именно универмаг “предлагает, в полуоформленном виде, систему совершенной интегрированной экономики, о которой грезит Беллами, — экономики, где конкуренция ослаблена за счет того, что индивидуальные предприниматели превратились в наемных работников государства”[11]. Надеюсь, мне удастся не только проиллюстрировать этот тезис, проследив связь политики потребления в романе Беллами с развитием капиталистического мира грез в конце ХIХ в., но и в общих чертах идентифицировать такого рода политику потребления с идеологическим проектом утопического реформизма, существовавшим в те годы.
В данной статье рассматривается один из вымышленных миров, рожденных утопической беллетристикой, — государственный социализм, описанный Беллами, в его отношениях с реальным капиталистическим обществом ХIХ в. В эпоху fin de siПcle мировая экономика испытывала серьезнейшую трансформацию. Одним из важнейших аспектов мирового экономического развития — наравне с расширением рынка до границ империи — была монополистическая концентрация капитала, нарастающая рационализация промышленного производства и, что особенно важно для нашей темы, — “не имевшая в прошлом аналогов трансформация рынка потребительских товаров”. Как замечает Эрик Хобсбаум, “с ростом населения, его реальных доходов, при набирающей темпы урбанизации на массовом рынке, где прежде доминировали продукты питания и предметы одежды, обеспечивающие первичные потребности человека, все больше и больше стали преобладать производимые в промышленных масштабах потребительские товары”[12]. И тут я бы хотел остановиться на том, что такое, на самом деле, государственный социализм Беллами, если ключом к рисуемым в романе утопическим перспективам служит рациональное производство, в его отношениях с развивающимся и складывающимся новым социальным пространством — пространством потребления. В конце ХIХ в. мы видим развитие универсальных магазинов и института коммерческих выставок — и за этими процессами можем разглядеть попытки создания капиталистической утопии. И самая успешная социалистическая утопия той эпохи — “Взгляд назад” — оказывается на удивление близка этому призрачному, но столь желанному миру потребления.
За последнее тридцатилетие ХIХ в. в США и Англии было опубликовано несколько сотен утопических романов. Наибольший успех выпал на долю “Взгляда назад”: в первый год с момента выхода книги было продано около 200 000 ее экземпляров в Америке, а к началу 1890-х гг. примерно еще 100 000 разошлось в Англии [13]. Конечно, именно успех книги Беллами предопределил популярность самого утопического жанра в течение последующего десятилетия. Статья “Что читают”, опубликованная в журнале “Академия” в 1898 г. — когда у всех на слуху уже были ранние романы Герберта Уэллса, — многое может объяснить в такой популярности утопической беллетристики. “Мы обратились с вопросом к некоей даме: за что она любит “романы о будущем”. С минуту она хранила молчание, хмуря брови... “Знаете, я бы не сказала, что я их люблю, — но их приходится читать, потому что все о них говорят””[14].
Популярность литературных утопий в эпоху fin de siПcle во многом объясняется особенностями тех социоэкономических условий, в которых они создавались. Уже начало 1870-х свидетельствовало о вступлении в достаточно длительную эпоху экономической неопределенности и политической нестабильности. Так называемая Великая депрессия, затянувшаяся с середины 1870-х до середины 1890-х, пошатнула доверие среднего класса к капиталистической системе. А с началом эпохи рабочих бунтов и волнений в конце 1880-х, когда “новый юнионизм” и зарождающееся социалистическое движение начали стремительно приобретать влияние и в США, и в Великобритании, капитализм превратился в нечто пугающее. Понадобилось совсем немного времени, чтобы в обществе среди представителей всех партий возникло чувство: последовательная и мягкая политическая трансформация была бы весьма и весьма желательна. И утопическая беллетристика, написанная, как правило, социал-реформаторами, принадлежавшими все к тому же среднему классу, выступала тут как средство осмысления или подготовки этих будущих изменений — в эпоху неоправдавшихся надежд и не до конца реализовавшихся страхов.
“Появление романов-пророчеств — характерная черта сегодняшней литературы, но не следует забывать: по большей части это — пропагандистские романы”, — писал в 1891 г. один из литературных обозревателей [15]. В эпоху fin de siПcle у утопической беллетристики была вполне определенная идеологическая функция. Социальные реформисты хотели провести корабль западной цивилизации между Сциллой духовно обанкротившейся буржуазии и Харибдой потенциально склонного к анархии рабочего класса. А утопия предлагала возможные (в воображении) решения реальных противоречий капиталистического общества. С одной стороны, утопия атаковала идею конкуренции, рождавшую жестокое неравенство в социуме, с другой — не хуже иного экзорциста изгоняла даже призрак коммунизма, — ведь его присутствие на политической сцене грозило свести на нет любую перспективу мирной эволюции к обществу будущего. Эта двойная идеологическая нагрузка неотделима, например, от повествовательной стратегии “Машины времени” (1895) Уэллса. Нарисованное Уэллсом будущее, в котором обезьяноподобные пролетарии охотятся на изнеженно-утонченных созданий, претендующих быть потомками человеческой расы, ее превзошедших, — предупреждение буржуазии о том, что ожидает ее, если в настоящем она не озаботится проведением хотя бы минимальных социальных реформ. Но тот, кто предостерегает, — разве сам не боится? Уж слишком малопривлекательной получилась проекция человеческой истории в романе. И нельзя избежать мысли, что корни этого будущего — в настоящем. То, что может случиться, по Уэллсу, с пролетариатом, — не есть ли это латентное или потенциальное состояние рабочего класса здесь и сейчас?
По сути, насколько утопия выполняла социально-критическую функцию, настолько же она была и социальной профилактикой. Фантазии на темы социальных реформ писались, чтобы занять головы читателей чем-то иным, нежели фантазии о социальной революции. Существовала надежда, что утопия, “спущенная сверху”, предотвратит утопию, реализуемую снизу. В одной из футурологических работ той эпохи — “Английская революция двадцатого века: исторические перспективы” (1894) — эта ситуация представлена как выбор между двумя моделями политических изменений: “Сверху, путем смелой и бесстрашной реформы, или — снизу, путем ужаснейшей революции”[16]. На рубеже веков сама литературная форма утопии была взята на вооружение интеллектуалами-реформистами, которые хотели убедить читателей из среднего класса — и низов этого среднего класса: не следует разрушать основы капитализма только на том основании, что социализм способен разрешить противоречия классового общества. Что, как не это, прочитывается в подзаголовке первого издания утопического плана переустройства общества, предложенного Эбензиром Говардом: “Завтрашний день: Мирный путь к истинной реформе” (1898)? Переиздавая этот труд, Говард, испытавший глубочайшее влияние Беллами (поговаривали, что именно он убедил издателя Уильяма Ривса напечатать в Англии пиратское издание “Взгляда назад”), сменил заглавие на “Город-сад завтрашнего дня” (1902). Заметим при этом: в атмосфере конца 1880-х гг., когда политический дискурс так или иначе отдавал воинственной риторикой возрожденного социализма, заглавие книги Говарда воспринималось как своего рода скрытая издевка: в середине 1880-х в Англии некоторое время выходил марксистский журнал “День сегодняшний: ежемесячник научного социализма”. Сравните структуру двух названий, подставив вместо слов “научный социализм” — “Насильственный путь к ложной реформе”. Характерным образом, Говард в главе, посвященной “трудностям” социального реформирования, заклинает читателя “не путать социальные эксперименты, за которые мы здесь ратуем, с экспериментами сторонников полного коммунизма”[17].
Подобно тем социалистам, на которых нападает Маркс в “Нищете философии” (1847), утописты конца XIX в. хотели бы, чтобы “рабочие оставили старое общество, чтобы с тем большей легкостью войти в новое, уготованное им [рабочим — социалистами] с такой предусмотрительностью”[18]. Это новое общество, которое они предлагали, было не чем иным, как развитием старого, вовсе не претендующим на разрыв с принципами, на которых был воздвигнут старый социум. Достаточно сказать, что все утопические модели такого рода строились на принципе сохранения частной собственности. Конечно же, это вносило успокоение в душу читателя из среднего класса, осознающего угрозу своего вытеснения с исторической арены — буржуазией или рабочими. В своей рецензии на “Взгляд назад” Уилльям Моррис писал о Беллами: “...единственный идеал жизни, который могут представить ему подобные, — это сегодняшнее существование трудолюбивого специалиста, принадлежащего к среднему классу, с одной лишь поправкой: бедняга освобожден от греха соучастия в преступлениях монополистов и обрел независимость, пришедшую на смену его нынешней роли паразита”[19]. Книга была написана с таким расчетом, чтобы сфокусировать все страхи ее читателей перед рабочим движением и укрепить их веру в то, что возможен и гуманный капитализм. Недаром один из историков литературы заметил, что в Англии “нарисованная Беллами картина построения социалистического государства на путях мирной эволюции положила конец расширению классовой борьбы и росту классовой ненависти, которые для многих казались неотделимыми от социализма”[20]. Возможно, это и преувеличение, но сама формула вполне соответствует идеологической программе книги.
Протагонист, от лица которого ведется повествование, Джулиан Вест страдает бессонницей. Он весьма богат — и приглашает гипнотизера, чтобы тот помог ему спать по ночам. И вот он наконец проваливается в сон. На дворе — 1887 год, за окнами — Бостон. Бессонница главного героя — зримая манифестация того лихорадочного беспокойства за свое будущее, которое охватило в те годы весь средний класс. США — в тисках “величайшего экономического кризиса”, усугубляющегося “волнениями на производстве”: “рабочий класс оказался внезапно и крайне серьезно заражен глубоким недовольством теми условиями, в которых он вынужден жить, и захвачен идеей, что условия эти могли бы быть намного лучше, если только понять, как же этого добиться” (с. 19, 20—21 романа). Все ждут “неминуемой социальной катастрофы” — ее предчувствие висит в воздухе. И вот — Вест отключает свое сознание — он готов на все, лишь бы убежать от “нервного напряжения, охватившего все общество” (с. 7). Но это еще и бегство от истории: Вест просыпается лишь в 2000 г.
Вест не просто мечтает о том, чтобы проспать до начала следующего века, — ему это удается. Просыпаясь, он испытывает шок, но весьма быстро встраивается в будущее. Не проходит и нескольких месяцев, как он заводит роман (весьма естественно — с одной из правнучек своей бывшей возлюбленной) и устраивается на работу (весьма логично — в качестве историка, знатока XIX в.). Кому, как не ему, выдвигать соображения о том, “насколько контрастирует социальный порядок девятнадцатого века с таковым — двадцатого”, как сказано в предисловии к роману (с. 2). Облеченная в форму рассказа Веста о том, как живется в Бостоне будущего, большая часть романа отдана повествованию об истории развития городской инфраструктуры и обзорной экскурсии, призванной выявить структуру будущего социума. И с тем, и с другим Веста знакомит своеобразный чичероне, которого в романе зовут доктор Лиит.
Первое же, о чем Вест спрашивает своего проводника, — как был решен “рабочий вопрос”, эта “загадка Сфинкса, над разрешением которой билось XIX столетие”? И далее Беллами разворачивает свой “грандиозный” набросок будущего. Вест делится с проводником своими недоумениями: ведь “Сфинкс грозился растерзать общество, ибо никто не мог предложить ответа”. На это Лиит, не без самодовольства, заявляет, что “решение пришло в результате развития промышленности, — а развитие никто не в силах остановить” (с. 18). И далее проводник переходит к объяснению, в чем же это “развитие промышленности” заключалось. В 1880-е гг., объясняет Лиит, “организация рабочих союзов и забастовки дали свой эффект, который заключался в невиданном росте концентрации капитала”. Следующие несколько десятилетий наблюдалось “поглощение предприятий все более и более крупными монополиями”. То была “эпоха тирании крупных корпораций”, когда все больше и больше углублялась пропасть между богатыми и бедными. Но эта же эпоха показала, что в качестве “средства производства богатства” капитал работал тем эффективнее, чем выше была его консолидация (с. 20).
На заре ХХ в., сообщает Лиит, монополистический капитализм естественным образом перешел в следующую стадию, которую можно назвать государственным капитализмом:
Производство и торговля, которыми прежде заправляла кучка безответственных корпораций и синдикатов, принадлежащих частных лицам, подверженным капризам и озабоченным лишь собственными доходами, трансформировались, так что образовался один-единственный синдикат, действующий в интересах всей нации во имя доходов всех и каждого. Нация создала одну великую корпорацию, поглотившую все остальные корпорации; на месте множества капиталистов возник один-единственный владелец капитала и работодатель — монополист, поглотивший все прежние мелкие монополии, — а все граждане стали получателями доходов и выгод от этой сверхмонополии (с. 21).
Трудовые конфликты исчезли, ибо “великое слияние” положило конец конкуренции — капиталистом стал весь народ в целом. По иронии истории, переход к социализму произошел “благодаря самим корпорациям”. С определенного момента развитие в этом направлении поддерживалось самими массами. “Отношение народа к сверхкорпорациям и всему, что с ними связано, перестало быть отрицательным, когда люди поняли, что существование этих гигантов — не более чем переходная фаза в процессе эволюции, ведущей к появлению справедливой системы производства” (с. 21). И именно это счастливое единодушие позволило нации распространить “принцип всеобщей воинской повинности” и на сферу труда, превратив весь народ в “промышленную армию” (с. 23). Эта “промышленная армия” стала основанием всей социальной структуры государственно-социалистического будущего. Производство, обеспечиваемое “полками трудящихся”, оказалось столь же эффективным, “как немецкая армия эпохи фон Мольтке” (с. 340); эта система определила все аспекты жизни в ХХ в., от распределения благ до охраны порядка. Как мы видим, утопическая программа, изложенная во “Взгляде назад”, не только эгалитарна, но и агрессивно утилитарна.
Описываемое им общественное устройство Беллами нарекает “национализмом”, чтобы избежать нежелательных ассоциаций с “социализмом”, весьма двусмысленных и пикантных, — так, в письме Уильяму Дину Хоулессу он проговаривается: “...для среднего американского обывателя слово “социалист” неотделимо от запаха мазута, красного флага, всех видов сексуальной распущенности и ругани по адресу Бога и религии”[21]. “Взгляд назад” каждой страницей свидетельствует: меньше всего Беллами хотел, чтобы его отождествляли с революционерами. По ходу своего исторического очерка, посвященного созданию государственно-социалистической системы в XIX—ХХ вв., Лиит специально подчеркивает: “партия красного флага” фактически делала все, чтобы помешать развитию в этом направлении, так как все эти анархисты и коммунисты “были на содержании крупных монополий, плативших им, лишь бы они размахивали красными флагами да кричали о поджогах, грабежах и политических убийствах, пугая тем благонамеренных и препятствуя истинным реформам” (с. 90). Мы видим, что здесь отчасти реализовался навязчивый страх классового столкновения, которое должно закончиться катастрофой, — страх, который так мучает Веста, прежде чем тот забывается сном на целое столетие. Но сколь же мелодраматичен рисуемый Беллами образ социалиста и насколько он отдает дурновкусием! Впрочем, это достаточно характерно для всей утопической беллетристики антикоммунистического толка, в изобилии появлявшейся на рубеже веков. По сути, роману Беллами присущи черты “дистопии”, и прежде всего эта тенденция проявляется в стремлении автора последовательно изгнать из текста все, что так или иначе связано с коммунизмом. Ирония заключается в том, что именно дистопия эпохи fin de siПcle, требующая изображения социальной анархии, подсвеченного едкой карикатурой на борьбу рабочего класса, определяет политическое бессознательное автора “Взгляда назад” — этой архетипической утопии конца ХIХ в.
Собственно, сам Беллами ровно в той степени, в которой он озабочен изгнанием злых духов — революционеров, думающих о “поджогах, грабежах и политических убийствах”, — озабочен тем, чтобы “воспрепятствовать истинным реформам” — систематической трансформации общества. Ведь, по сути, во “Взгляде назад” он прославляет творческий потенциал монополистических корпораций, и его политика куда ближе к политике капиталистов, чем к политике разного рода доморощенных коммунистов и анархистов. В 1890 г., выступая на торжествах, посвященных первой годовщине Бостонского национального общества, Беллами подчеркивал, что он в равной степени против “власти денег” и “власти масс”. И все же — собственная риторика Беллами обнажает тот факт, что в неприятии “власти масс” он куда более последователен: “Чтобы никто не заблуждался: мы не революционеры, мы контрреволюционеры”[22]. И, вынося за скобки “партию красного флага”, роман Беллами выступает как средство жесткого идеологического — пусть не устрашения, но — прессинга. Просто давление на читателя заключается не в том, что его стращают революционным хаосом, а в том, что ему внушают, будто может существовать индустриальная экономика, контролируемая государством, в котором все равны. Что провозглашает роман? Национализм столь же желателен, сколь и неизбежен. Все это напоминает письмо, рассылаемое потенциальным акционерам суперуспешной компании.
Как уже говорилось, действие “Взгляда назад” начинается в ХIХ в. Роман открывается изображением социальной ситуации, когда “связь между рабочим и нанимателем, трудом и капиталом перестала поддаваться описанию и исказилась” (с. 6). Итак, некий факт, по Беллами, “не поддается описанию”. Факт, свидетельствующий о классовом конфликте, лежащем в самой сердцевине капиталистических отношений производства, подается как нечто, находящееся вне власти человека. Что ж, такой подход полностью оправдывает заявления о капиталистической “промышленной революции”, которая перерастает в полную свою противоположность. Нужно лишь довериться абсолютному духу, проявляющемуся в истории: “Все, что требовалось от общества, когда тенденция стала совершенно очевидной, — признать эту эволюцию и слиться с событиями”. Все зависит от истории, ничто не зависит от людей. Поэтому — что толку задавать вопрос: “Как произошли эти изменения?” — вопрос, который в романе-пророчестве Морриса “Вести из ниоткуда” (1891) раз за разом повторяют эмиссары из XIX в.
При всем своем антикапиталистическом, казалось бы, пафосе, утопия Беллами, как заметил философ-марксист Эрнст Блох, “целиком и полностью укладывается в проекцию современности, как она есть, на будущее: речь идет о глубочайшей удовлетворенности основами капиталистической цивилизации”[23]. Подтверждение этому — и слова одного из членов Лиги защиты свободы и собственности, заметившего в связи с романом Беллами, что “государственный социализм, в лучшем случае, есть всего лишь наш нынешний псевдоматериализм, доведенный до грандиозной деспотической системы, будто отлитой из чугуна, — и прославляемой как настоящее summum bonum ”[24]. Говоря упрощенно, национализм, по Беллами, — это утопический извод тех решений, которые капитализм взял на вооружение, борясь с Великой депрессией, — протекционизма, монополизации, “тейлоровской” системы управления. (“В “индустриальной армии” Беллами Тейлор был бы одним из лучших генералов”, — заметил по этому поводу один из культурологов”[25].) Бостон XXI в. предлагает всего лишь “очищенную от грехов” версию капиталистической реформации в сфере экономики образца эпохи fin de siПcle.
Во “Взгляде назад” описано общество государственного социализма, кажущееся одновременно вызывающе-футуристическим и уютно-знакомым. “Уличные галереи”, которые превращают Бостон будущего во что-то вроде системы внутренних коридоров, где, правда, чувствуется прохладный воздух улицы: климат все-таки не очень-то мягок, — напоминают о европейских торговых аркадах. Но также на память приходит амбициозный план Уильяма Мосли, вынашиваемый архитектором в годы после Большой торгово-промышленной выставки: выстроить Хрустальную дорогу — сплошную торговую аркаду длиной 4 километра, которая соединила бы лондонский Сити с Вест-Эндом. Один из современных комментаторов заметил по этому поводу, что в проекте Мосли “шопинг превращается в соединительную ткань, скрепляющую весь организм лондонской жизни”[26]. Точно так же потребление — кровь, питающая город будущего Беллами. Магазины этого города напоминают павильоны на всемирных торговых выставках, с той лишь разницей, что эти “витрины будущего” обещают превзойти, а не просто модернизировать, те или иные “несовременные” черты индустриального капитализма. Как заметила Сьюзан Бак-Морсс, отнюдь не случайно “все всемирные торговые выставки претендовали на воплощение сказки в реальном мире — то есть сулили массам социальный прогресс без всякой революции”[27].
“В утопическом мире Беллами, — лаконично замечает Джон Кассон, — именно материальное потребление становится основным развлечением для населения”[28]. И, конечно же, первая прогулка по Бостону XXI в., которую совершает Вест в компании одной из жительниц будущего, оказывается походом по магазинам. Спутница Веста, Эдит, куда больше “неутомимая покупательница” — именно так ее характеризует доктор Лиит, доводящийся ей отцом, — чем провозвестница посткапиталистической социальной этики (с. 35). В Америке хождение по магазинам стало превращаться в модный вид буржуазного отдыха — особенно среди женщин — как раз в те же годы, когда вышла книга Беллами. Универмаг становится социальным пространством, в котором потребление превращается в самоцель. Двадцатилетие после Гражданской войны — это годы, когда “живущие в городах женщины, принадлежащие к среднему классу, обретают в универмагах целый новый мир — специально сконструированную безопасную среду, готовую удовлетворить их нужды и фантазии и предлагающую им способ самоутверждения — квазикарьеру на ниве приобретения”, — отмечает Элайн Абельсон[29]. Настойчиво-вкрадчивая юная бостонка из “Взгляда назад” — один из первых символов тех обещаний женской эмансипации, которую нес с собой капитализм конца XIX в.
Отец просил Эдит приобрести для него кое-какие вещи, и девушка берет Веста в соседний магазин, или “центр распределения”, располагающийся в “одном из величественных муниципальных зданий”, уже до того обративших на себя внимание рассказчика. Это здание в неоклассическом стиле, на первый взгляд, совсем не напоминает магазин:
Во внешнем облике здания ничто не напоминало магазин, каким тот был в XIX веке. Не было ни огромных витрин, в которых выставлены товары, ни каких-либо реклам, призванных завлечь покупателей. Не было даже хоть какой-нибудь вывески или знака на фронтоне, по которым можно было бы судить о том, чем заняты в этом здании; вместо вывески на портале, вынесенная чуть вперед, возвышалась скульптурная группа в натуральную величину — в центре ее выделялась идеальная женская фигура — богиня изобилия со своим неиссякаемым рогом в руках (с. 36).
Отсутствие витрин — а именно витрины создавали облик того нового явления, которым были универмаги, и именно витрины способствовали превращению шопинга в род досуговой активности разрываемого амбициями среднего класса, — это отсутствие, казалось бы, шокирующим образом обманывало ожидания читателей романа. Беллами тем самым как бы переносил акцент с потребления на распределение (но при этом ни слова не говорилось о производстве товаров, продающихся в магазине). И образ богини изобилия тоже это подчеркивал: Саймон Броннер писал о том, что аналогичную эмблему в те годы можно было встретить на обложке каталога товаров от “Сиарз, Ройбук и Ко” — фирмы, первой начавшей торговать по почте. Заметим: Беллами рассказывает о распределении необходимого, а не о потреблении роскоши; речь идет о рациональных, а не иррациональных механизмах. Здесь даже как бы нарушаются законы утопии: ведь общество будущего должно сулить удовлетворение не только явного, но и подспудного желания обладать теми или иными товарами.
На самом деле, “Взгляд назад” лелеет именно утопию потребления. “Центр распределения” — что-то вроде реликвария. Но, как мы увидим, сам объект консьюмеристского поклонения — товар — странным образом в описаниях Беллами отсутствует. “Центр распределения”, по которому прохаживается Вест, — место обожествленного потребления. На память приходит пассаж из “Дамского счастья” Золя, где магазин женских мод изображается как “храм современной торговли, легкий и основательный, созданный для целых толп покупательниц”[30]. Как и у Золя, описание визуального облика “центра распределения” кажется неотразимо-привлекательным даже сегодня:
Я был в просторном зале, наполненном светом, который лился не только из окон, расположенных со всех сторон, но и из купола наверху — до него было метров тридцать. Под ним, в центре зала, бил величественный фонтан, придавая воздуху свежесть и прохладу. Стены и свод были расписаны фресками в сочных тонах, подобранных при этом так, чтобы смягчать льющийся отовсюду свет, не приглушая его. Пространство вокруг фонтана было заставлено диванами и креслами, на которых сидели люди — и беседовали между собой” (с. 36).
Вест испытывает настоящую эпифанию, когда его взгляду предстает священный интерьер величественного здания. Этот душевный трепет героя точно соответствует тому впечатлению, которого в конце XIX в. стремились добиться владельцы магазинов, выстраивая архитектонику своих универмагов. После 1880 г. резко изменилась сама эстетика потребления, так как торговля получила в свое распоряжение новые технологии, начиная от огромных витрин и электрической подсветки и кончая светящимися вывесками и рекламными щитами — все это было призвано соблазнить и завлечь покупателя. “В сердцевине эволюции этой эстетики торговли, — писал Уильям Лич, — лежали визуальные символы желания — цвет, стекло и свет”. И в Северной Америке, и в Западной Европе эти материалы привлекались прежде всего для того, чтобы “предложить [покупателю] посюсторонний рай, где нет и не может быть стрессов, а только — “счастье””[31]. И описание Беллами приписывает это качество посюсторонности раю, который принадлежит миру, для нас — иному. То, что автор предлагает читателю, есть лишь очищенная от несовершенства и грехов версия все той же, знакомой современникам романа экономики желания.
В эпоху fin de siПcle товар обретает статус и характер артефакта. В “Зале Морриса” в универмаге Маршалла Филда предметы обихода, оформленные Моррисом со товарищи, были выставлены как предметы искусства, что бесконечно усиливало их воздействие на впечатлительного покупателя. Члены моррисовской мастерской, производившей эксклюзивные ремесленные изделия, в которых соединялись такие качества, как утилитарность и красота, несомненно, были особенно чувствительны к маркетинговой стратегии, направленной на спиритуализацию бытовых материальных потребностей. Однако в ту эпоху товары всех видов стремились подать таким образом, чтобы они обретали нечто вроде ауры. И описание потребления в утопии Беллами бесконечно далеко от критики того, что Маркс назвал товарным фетишизмом, когда капитализм стремится всячески скрыть тот факт, что товар является продуктом эксплуатации рабочих, но приписывает товару самостоятельное влияние на людей, едва этот товар попадает на рынок. У Беллами же описание потребления товаров усиливает этот фетишистский эффект, элиминируя сам товар из акта потребления, как, например, в описании “центра распределения”. Центр, который посещает Вест, больше напоминает музей, чем галантерейный магазин:
Указатели на стенах в зале поясняли, что за товары разложены на прилавках под ними. Эдит направилась к одному из таких прилавков, на котором лежали образцы муслина — фантастические в своем разнообразии, — и принялась их рассматривать (с. 36).
Сам акт потребления здесь никак не связан с продавцом, выступающим посредником между товаром и покупателем, этой фигурой, столь привычной XIX веку. В ту эпоху именно продавец призван был сделать акт приобретения товара максимально комфортным. У Беллами задействован иной механизм, призванный минимализировать возможное “трение”. Сперва Эдит рассматривает образцы и внимательно изучает прикрепленные к ним карточки, на каждой из которых “в краткой форме содержатся сведения о том, как и из чего изготовлен товар, о его качествах, цене — так что не нужно задавать никаких вопросов”. После этого Эдит просто нажимает кнопку, тут же появляется клерк и принимает заказ. После чего клерк “списывает цену приобретенных товаров с кредитной карточки, которую девушка вручает ему. Копия заказа отправляется по пневматической почте на оптовый склад, откуда товар будет доставлен непосредственно на дом” (с. 37). Товары волшебным образом материализуются у нее дома — словно их и не касались человеческие руки.
Глядя на этот процесс покупки — почти ничем не отличимый от нынешних покупок в “IKEA” или “Argos”, — Вест приходит к заключению, что место, которое они посетили, является лишь демонстрационным залом, где представены образцы (с. 38). Они как бы заявляют о том, что сами товары еще только появятся в будущем: карточки с описанием говорят о том, что перед вами именно образец, а тот, в свою очередь, выражает идею отсутствия здесь и сейчас самого запрашиваемого объекта. Так происходит фетишизация товара, исключенного из физического акта его приобретения в магазине. Весьма показательно, что Эдит не прикасается к муслину, который приобретает, не щупает его. И совершенно стерта связь товара с самим процессом его производства. Распределительный центр — некий храм, воздвигнутый во имя культуры товара; при этом покупатель вовлечен в ритуал поклонения этому товару, однако тот пребывает где-то вовне. Беллами придает товару поистине божественную ауру. И это делает власть товара еще более осязаемой — вся эта рациональность оборачивается мистикой.
И хотя рационализация труда лежит в основе “промышленной армии”, этого краеугольного камня утопии будущего, рисуемой нам Беллами во “Взгляде назад”, жители Бостона XXI в. по самому своему призванию не производители, а потребители благ. Во время приобретения товара “не нужно задавать никаких вопросов” потому, что товар, по определению, не связан с процессом его производства. Свобода потребления является, по Беллами, основополагающим компонентом свободы в обществе, а это политика капиталистической, а не посткапиталистической утопии, за которую она себя выдает. Тут можно предложить своеобразную итоговую формулу: если, по словам Томаса Ричардса, “хрустальная дорога помещала товар в центр культурной жизни и приглашала прохожего затеряться в утопии явленных взору вещей”, то во “Взгляде назад” читателю предложена утопия незримых товаров, где ему предлагают затеряться [32].
Понятно, почему роман Беллами был популярен в среде реформистов, принадлежавших к среднему классу и считавших, что централизованная система массового потребления была бы решением социальных и экономических конфликтов между трудом и капиталом. Когда писался “Взгляд назад”, конфликты такого рода были весьма и весьма многочисленны, — не случайно в начале романа Вест упоминает о “волнениях на производстве”. Характерна и ожесточенность, с которой ведущие предприниматели среагировали на забастовку железнодорожников летом 1887 г. Вместо того чтобы задуматься об улучшении положения рабочих, они требовали усиления репрессивного аппарата государства. Тот же Маршалл Филд создал в Чикаго “Гражданскую ассоциацию”, призванную бороться с угрозой коммунизма — вернее, с тем, что Филд под этим понимал. Как пишет один из историков, чикагская “полиция начала вести себя так, словно она — армия”: устраивала регулярные уличные учения и маневры, полицейские учились “сражаться и взаимодействовать, как солдаты”[33]. Однако в долгосрочной перспективе умеренные сторонники Филда, принадлежащие к среднему классу, предпочитали модель, предложенную Беллами, — промышленную армию, подразумевавшую, что трудящиеся одновременно являются эффективными производителями и благонамеренными потребителями.
Уильям Лич достаточно убедительно объяснил связь, пусть и опосредованную, между “политикой Беллами” и “политикой Филда” в переломный период 1880-х — начала 1890-х гг.:
Крупные чикагские торговцы получили, на первый взгляд, странную поддержку от только-только появившейся на общественной сцене группы либеральных реформаторов, принадлежавших к среднему классу, — “прогрессивных” леди и джентльменов, ненавидевших конфликты с рабочими, и боявшихся этих конфликтов, и думавших о создании некой централизованной структуры, призванной бороться с “сепаратизмом и партикуляризмом”. По большей части эти реформаторы жили за счет своей профессии — то были адвокаты, врачи, священники, или же принадлежали к совсем новой социальной группе инженеров и управляющих. В универсальных магазинах они видели ростки будущего и настаивали на том, что рабочие и мелкие торговцы должны смириться с изменениями, которые несет новая форма торговли. Многие из реформаторов восторгались писателем-утопистом Эдвардом Беллами, чей популярный роман “Взгляд назад”, вышедший в 1886 г., помещал универмаг в центр американского общества. Националистическое движение (местный извод социализма), основанное Беллами, выступало против всех и всяческих форм партикуляризма. Националисты, пояснял Беллами, думают о том, чтобы “сломить мятежное недовольство в сельской местности” и “нейтрализовать мятежное недовольство в городах”, чтобы “сосредоточить все лучшее под одной крышей”, во имя великих исторических свершений. Националисты мечтали о том, чтобы все американцы объединились в рамках единой централизованной системы массового потребления, которая гарантировала бы каждому, в обмен на лояльность в отношении режима, поддерживающего дисциплину на производстве, неограниченный доступ к потребительским товарам и услугам.
В сознании этих либеральных реформаторов, в будущем капитализм станет функционировать как социоэкономическая система, свободная, с одной стороны, от конфликтов между трудом и капиталом, а с другой стороны — от конфликтов между отдельными капиталистами. Так классовая борьба и коммерческая конкуренция, определяющие социальные отношения и структуры при капиталистическом способе производства, должны будут раствориться в мечтах о демократическом потреблении.
Если Маршалл Филд унаследовал методы своего бизнеса от семейства Бусико, то Эдвард Беллами, подобно сторонникам Филда из американского среднего класса, унаследовал политическое видение своих предшественников. Майкл Майер обрисовал идеологические предпосылки, на которых строился бизнес “Bon MarchО’s”: акцент делался на том, что фирма — “дом солидарности”, — Бусико называли это “новой концепцией отношений между трудом и капиталом”:
В том видении мира, что лежал в основе “Bon MarchО”, не было места классовым конфликтам и волнениям, как не было места и кошмарам, мучившим по ночам буржуа, когда грядущий век представлялся веком глобальных перемен: фирма являла собой конгломерат денег и людей, это была фирма со своими фабриками, со своей собственной армией бюрократов. Но из этих семян и вырос будущий коллапс фирмы. Мир “Bon MarchО” был гармоничным сплавом порядка, авторитетности, кооперации и социального единства — или солидарности — в том смысле, в котором понимала это слово буржуазия конца XIX века. <...> Может быть, не всем пришлось по душе утверждение La Nation ’s [в 1887], что мадам Бусико была великим экспериментатором в том, что касается “великих и плодотворных социальных теорий”. Но мало кто стал бы возражать против утверждения, лежавшего в основе деятельности фирмы: “Разве это не настоящий социализм, в истинном смысле этого слова, — лучшая форма, в которую можно облечь взаимодействие труда и капитала”[34].
В основе “Взгляда назад” лежала все та же попытка лоббирования “социализма в истинном смысле этого слова” — социализма, оторванного от антикапиталистического проекта и базирующегося на социальной модели, предложенной викторианским универмагом.
В конце XIX в. и универмаг, и утопическая литература породили особый мир фантазий. Между миром утопии и миром универмага существовали некоторые различия, но и тот, и другой, имплицитно или эксплицитно, претендовали на то, чтобы разрешить противоречия, порожденные капитализмом. Не случайно Л. Фрэнк Баум, великий первопроходец на путях превращения потребления в своего рода театрализованное представление, к 1900 г. написал не только “Искусство оформления витрин и помещений галантерейных магазинов”, но и “Волшебника из страны Оз”. Подобно Бауму, Беллами предлагал своим “клиентам” искушенность в желаниях.
Термин выбран не случайно. В конце XIX в. торговец галантерейными товарами Джон Уонамейкер, стремясь привлечь покупателей, придумал рекламный призыв: “искушенность в желаниях” (“educated desires”)[35]. Но разве не об этом шла речь в статье? Слово “искушенность” имеет несколько значений — в том числе и подавления, преодоления чего-то в процессе взросления — именно на этом строится искушенный выбор. И если реклама активизирует желание, то она же держит его в узде и его подавляет. Утопии, о которых говорилось выше, наделены одновременно и критической функцией, и функцией профилактики — последнюю и можно отождествить с искушенным желанием. Э.П. Томпсон, в частности, говорит, что в конце викторианской эпохи “истинное — и вновь обретенное — место утопии состояло в том, что она придавала зрелую форму желанию”[36]. Вторичный, по отношению к Беллами, роман Брэдфорда Пека помог нам увидеть, что Беллами чрезвычайно многим обязан потребительской утопии универсального магазина: несмотря на все свои атаки на конкуренцию и борьбу, которую большой бизнес ведет с рабочими, нарисованное Беллами будущее “государственного социализма” было будущим, в котором желание радикальных перемен было замещено желанием исполнения всего того, что сулил капитализм эпохи fin de siПcle. Девятнадцатый век был золотым веком и для капиталистической, и для социалистической утопии. Критикуя противоречия капитализма, роман Беллами лишь переодевал буржуазную мечту о потреблении в новые одежды, что якобы сулило разрешение этих противоречий.
Пер. с англ. Антона Нестерова
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Черногорская сказка. Пересказ с сербо-хорватского М. Семенова. | | | Седален, глас 1. |