Читайте также: |
|
Консулу пришлось пережить тяжелые, волнующие дни. У Томаса открылось кровохарканье; ван Келлен письмом известил отца о случившейся беде. Консул сдал все дела на руки своему верному управляющему и кратчайшим путем поспешил в Амстердам. На месте выяснилось, что болезнь не угрожает его сыну непосредственной опасностью, но врачи настоятельно рекомендовали Томасу подышать теплым воздухом на юге Франции, и так как оказалось, что сын его принципала, по счастливой случайности, тоже собирается на отдых в те края, то, едва только Томас достаточно окреп для путешествия, оба молодых человека отбыли в По.
Не успел консул вернуться домой, как его уже ждал новый удар, на краткий срок до основанья потрясший фирму, — бременское банкротство, вследствие которого консул в одно мгновенье потерял восемьдесят тысяч марок. Как это случилось? А так, что его векселя, дисконтированные «Бр. Вестфаль», по случаю прекращения платежей последними были возвращены фирме. Их оплата последовала, конечно, без промедления; фирма показала, на что она способна, без проволочек, без замешательства. И все же консулу пришлось столкнуться с той внезапной холодностью, сдержанностью, недоверием, которые вызывает у банков, у «друзей», у заграничных фирм такой несчастный случай, такое резкое уменьшение оборотного капитала.
Что ж, он собрался с силами! Все обдумал, взвесил, всех успокоил, упорядочил дела, отбил нападение. Но в разгаре всей этой суматохи, среди потока депеш, писем, счетов свалилась еще и эта новая беда: Грюнлих, «Б.Грюнлих», муж его дочери, прекратил платежи и в длинном сумбурном и бесконечно жалобном письме просил, вымаливал, клянчил у тестя ссуду от ста до ста двадцати тысяч! Консул коротко, не вдаваясь в подробности, дабы не слишком встревожить жену, сообщил ей о случившемся, холодно, ничего не обещая, ответил зятю, что должен прежде всего лично переговорить с ним и с упомянутым в его письме банкиром Кессельмейером, и выехал в Гамбург.
Тони приняла его в гостиной. Для нее не было большего удовольствия, как принимать гостей в коричневой шелковой гостиной; а так как, не представляя себе истинного положения дел, она все же была проникнута сознанием важности и торжественности происходящего, то не сделала исключения и для отца. Она выглядела цветущей, красивой и важной в светло-сером платье с кружевами на лифе и на пышных рукавах, с брильянтовой брошкой у ворота.
— Добрый день, папа, наконец-то ты снова у нас! Как мама?.. Хороши ли вести от Тома?.. Раздевайся же, садись, папочка! Может быть, ты хочешь привести себя в порядок с дороги? Наверху, в комнате для гостей, все уже приготовлено… Грюнлих тоже сейчас одевается…
— Не торопи его, дитя мое. Я подожду здесь, внизу. Ты знаешь, что я приехал для собеседования с твоим мужем? Для весьма, весьма важного собеседования, дорогая моя Тони. А что, господин Кессельмейер здесь?
— Да, папа, он сидит в будуаре и рассматривает альбом.
— А где Эрика?
— Наверху, в детской, с ней Тинка. Она чувствует себя превосходно и сейчас купает свою восковую куклу… ну, конечно, не в воде, а так, «понарошку»…
— Я понимаю. — Консул перевел дыханье и продолжал: — Мне кажется, дитя мое, что ты не вполне осведомлена… о положении, о положении дел твоего мужа.
Он сидел в одном из кресел у большого стола; Тони прикорнула у его ног на пуфе, состоявшем из трех шелковых подушек, косо положенных одна на другую. Пальцами правой руки консул медленно перебирал брильянтовые подвески на ее брошке.
— Нет, папа, — отвечала Тони, — откровенно говоря, я ничего не знаю. Я ведь на этот счет дурочка, ни о чем таком понятия не имею! На днях я слышала кое-что из разговора Кессельмейера и Грюнлиха… Но под конец мне показалось, что господин Кессельмейер опять шутит… Что бы он ни сказал, всегда выходит ужасно смешно. Раз или два, впрочем, я разобрала твое имя…
— Мое имя? В какой связи?
— Вот этого-то я и не знаю, папа… Грюнлих с того самого дня только и делает, что злится. Просто невыносимо, должна тебе сказать! До вчерашнего вечера, впрочем. Вчера он размяк и раз десять, если не больше, спрашивал, люблю ли я его и соглашусь ли замолвить за него словечко, если ему придется просить тебя кой о чем…
— Ах…
— Да, и еще он мне сказал, что послал тебе письмо и что ты приедешь… Хорошо, что ты уже здесь! У меня как-то неспокойно на душе… Грюнлих расставил ломберный стол и разложил на нем целую груду бумаги и карандашей… За этим столом вы будете совещаться — ты, он и Кессельмейер…
— Послушай, дитя мое, — сказал консул, гладя ее по волосам. — Я должен задать тебе один вопрос, вопрос весьма серьезный! Скажи мне… очень ты любишь своего мужа?
— Ну конечно, папа, — отвечала Тони с тем ребячески лицемерным выражением, которое появлялось на ее лице еще в давние времена, когда ее спрашивали: «Ты ведь не будешь больше дразнить кукольницу, Тони?»
Консул помолчал.
— Любишь ли ты его так, — снова спросил он, — что жить без него не можешь… не можешь, что бы ни случилось, а? Даже если, по воле божьей, его положение изменится и он уже не будет в состоянии окружать тебя… всем этим? — Консул повел рукой, и этот жест охватил мебель, портьеры, позолоченные часы на подзеркальнике и, наконец, платье Тони…
— Ну конечно, папа, — повторила Тони умиротворяющим тоном, к которому она обычно прибегала, когда с ней говорили серьезно. И вместо того, чтобы посмотреть на отца, глянула в окно, за которым повисла тончайшая, почти сплошная сетка беззвучно моросящего дождя. В глазах ее отразилось то, что отражается в глазах ребенка, когда взрослый за чтением сказки вдруг начинает бестактнейшим образом высказывать собственные общие соображения касательно морали и долга, — то есть замешательство и нетерпение, притворное благонравие и досада.
Консул несколько мгновений, прищурившись, наблюдал за нею. Был ли он доволен ее ответом? Дома и по дороге сюда он все уже взвесил.
Каждому понятно, что первым и непосредственным побуждением Иоганна Будденброка было по мере сил вообще уклониться от помощи зятю. Но, вспомнив, с какой, мягко выражаясь, настойчивостью он содействовал этому браку, вспомнив, как смотрела на него Тони, его дитя, прощаясь с ним после свадьбы и спрашивая: «Доволен ты мною, папа?» — он не мог не осознать своей вины перед дочерью и не прийти к заключению, что ей, и только ей, надлежит решать в этом деле. Отлично зная, что не любовь толкнула ее на союз с г-н Грюнлихом, он тем не менее считал возможным, что привычка и рождение ребенка многое могли изменить, могли заставить Тони душою и телом привязаться к мужу и теперь, по мотивам как христианским, так и житейским, отвергнуть даже самую мысль о разлуке с ним. «В таком случае, — размышлял консул, — я обязан пожертвовать любой суммой». Конечно, христианское чувство и супружеский долг предписывали Тони беспрекословно следовать за мужем и в несчастье; и в случае такого ее решения консул считал для себя невозможным ни за что ни про что обречь свою дочь на жизнь без привычных ей с детства удобств и удовольствий… Если так, то он обязан предотвратить катастрофу и любой ценой поддержать г-на Грюнлиха. Словом, все взвесив и обдумав, консул счел наиболее желательным взять к себе дочь вместе с ребенком, г-на же Грюнлиха оставить на произвол судьбы. Дай бог, конечно, чтоб до этого не дошло! Тем не менее он держал при себе статью закона, допускающую развод при неспособности супруга прокормить жену и детей. Но прежде всего необходимо дознаться, как смотрит на все это дочь.
— Я вижу, — сказал он, продолжая с нежностью гладить ее по волосам, — милое мое дитя, что ты воодушевлена самыми добрыми и достохвальными чувствами. Но все же мне не кажется, что ты смотришь на все происходящее так, как, увы, следует на это смотреть, то есть как на совершившийся факт. Я спрашивал тебя не о том, что бы ты сделала в одном или в другом случае, а о том, что ты решишь сделать теперь, сегодня, сию минуту. Я не уверен, что ты достаточно понимаешь положение или догадываешься о нем… И потому мне следует взять на себя печальную обязанность сообщить тебе, что твой муж прекратил платежи, что дела его, можно сказать, более не существует… Ты меня понимаешь. Тони?
— Грюнлих банкрот? — прошептала Тони, приподнимаясь и хватая консула за руку.
— Да, дитя мое, — скорбно подтвердил он. — Ты об этом не подозревала?
— Я не подозревала ничего определенного, — пролепетала она. — Так Кессельмейер, значит, не шутил?.. — продолжала Тони, невидящим взором глядя на угол коричневого ковра. — О, господи! — внезапно простонала она и вновь опустилась на подушки.
Только сейчас открылось ей все, что таилось в слове «банкрот», все то смутное и жуткое, чего она безотчетно страшилась даже в раннем детстве. Банкрот! Это было хуже смерти. Это было смятенье, бедствие, катастрофа, позор, стыд, отчаяние и нищета!
— Грюнлих — банкрот! — повторила Тони; она была до того сражена и разбита этим роковым словом, что мысль о возможной помощи — помощи, которую бы мог оказать отец, даже не приходила ей в голову.
Консул, нахмурив брови, смотрел на нее своими маленькими, глубоко сидящими глазами, в которых сквозь печаль и усталость проглядывало напряженное ожидание.
— Итак, я спросил тебя, — мягко продолжал он, — дорогая моя Тони, пожелаешь ли ты разделить с мужем даже бедность? — Но тут же, почувствовав, что слово «бедность» инстинктивно сорвалось у него для устрашения, добавил: — Он может со временем снова встать на ноги…
— Конечно, папа, — отвечала Тони, но это не помешало ей разразиться слезами. Она плакала, уткнувшись в батистовый, обшитый кружевом платочек о меткой «А.Г.». Плакала, как в детские годы, не стесняясь и не жеманясь. Ее вздрагивавшая верхняя губка производила невыразимо трогательное впечатление.
Отец не сводил с нее испытующего взгляда.
— Ты отдаешь себе отчет в том, что ты сказала, дитя мое? — спросил он, чувствуя себя не менее беспомощным, чем она.
— Разве я не должна? — всхлипывала Тоня. — Я ведь должна…
— Вовсе нет, — с живостью перебил ее консул, но, ощутив укор совести, тут же поправился: — Я ни к чему не собираюсь принуждать тебя, дорогая моя Тони. Речь об этом может идти лишь в том случае, если ты не чувствуешь себя в силах расстаться с мужем…
Она взглянула на него полными слез недоумевающими глазами.
— Как так, папа?
Консул замялся было, но нашел выход из положения:
— Милая моя девочка, поверь, что мне было бы очень больно подвергнуть тебя всем неприятностям и унижениям, которые неизбежно явятся следствием несчастья, постигшего твоего мужа, — ликвидации его дела, продажи с торгов дома… Я, конечно, хочу избавить тебя от всех этих трудностей… и потому думал на первых порах взять вас к себе, тебя и маленькую Эрику. Я полагаю, что ты не будешь возражать?
Тони молчала, вытирая слезы. Она старательно дула на платочек, прежде чем прижать его к глазам: это должно было предохранить веки от красноты и воспаления. Потом вдруг решительно, хотя все тем же тихим голосом, спросила:
— Папа, а что, Грюнлих виноват? Все это стряслось с ним из-за его легкомыслия и нечестности?
— Не исключено, — отвечал консул. — То есть… Да нет, я ничего не знаю, дитя мое. Я ведь уже сказал, что мне еще только предстоит разговор с ним и с его банкиром.
Но Тони, казалось, не слышала этих слов. Она сидела на пуфе, согнувшись, уставив локти в колени, подперев подбородок ладонями, и снизу вверх смотрела на стены комнаты невидящим взором.
— Ах, папа, — сказала она чуть слышно, почти не шевеля губами, — разве не лучше было бы тогда…
Консул не видел лица дочери. А сейчас на нем было такое же выражение, как четыре года назад, в Травемюнде, в летние вечера, когда она сидела у окна своей маленькой комнатки… локоть ее правой руки лежал на коленях отца, а кисть вяло свешивалась вниз. И даже в этой беспомощной руке было какое-то бесконечно грустное, покорное самоотречение, тоска сладостных воспоминаний, уносивших ее далеко отсюда.
— Лучше?.. — переспросил консул Будденброк. — Лучше, если бы что, дитя мое?
В сердце своем он уже готов был услышать, что лучше было бы ей вовсе не вступать в этот брак, но она, вздохнув, сказала только:
— Ах, нет! Ничего.
В плену у своих мыслей она витала где-то далеко и почти забыла о страшном слове «банкрот». Консул оказался вынужденным сам высказать то, что он предпочел бы лишь подтвердить.
— Я, верно, угадал, о чем ты думаешь, милая Тони, — сказал он, — и со своей стороны должен открыто признаться, что шаг, четыре года назад казавшийся мне столь благим и разумным, теперь представляется мне ошибочным, и я раскаиваюсь, раскаиваюсь всей душой. Я полагал, что выполняю свой долг, стараясь обеспечить тебе существование, приличное твоему рождению… Господь судил иначе. Ты ведь не думаешь, что твой отец легкомысленно и необдуманно поставил на карту твое счастье? Грюнлих явился ко мне с наилучшими рекомендациями. Сын пастора, человек-христианских убеждений и вдобавок вполне светский… Позднее я навел о нем справки в деловом мире, и они тоже были в высшей степени благоприятны. Я лично проверил состояние его дел… Все это темно, темно и нуждается в прояснении. Но ведь ты не винишь меня, правда?
— Конечно, нет, папа! И зачем ты так говоришь! Ты все это принимаешь слишком близко к сердцу, бедный мой папочка… ты побледнел!.. Я сбегаю наверх и принесу тебе желудочных капель. — Она обвила руками шею отца и поцеловала его в обе щеки.
— Спасибо тебе, Тони, — сказал он. — Ну, полно, полно, пусти меня, еще раз спасибо тебе. Мне много пришлось перенести в последнее время… Но что поделаешь! Это испытания, ниспосланные господом. И все же я не могу не чувствовать известной вины перед тобой, дитя мое. Теперь, Тони, все сводится к вопросу, на который ты так еще и не дала мне вразумительного ответа. Скажи мне откровенно. Тони… за эти годы брака ты полюбила своего мужа?
Тони снова разразилась слезами и, обеими руками прижимая к глазам батистовый платочек, сквозь слезы пробормотала:
— Ах, что ты говоришь, папа!.. Я никогда его не любила… Он всегда был мне противен… Разве ты этого не знаешь?
Трудно сказать, что отразилось на лице Иоганна Будденброка. Глаза у него сделались испуганными и печальными, и все же он сжал губы так крепко, что в уголках рта и на щеках образовались складки, — а это у него обычно служило признаком удовлетворенности при заключении выгодной сделки. Он прошептал:
— Четыре года!..
Слезы Тони мгновенно иссякли. С мокрым платочком в руках она выпрямилась и злобно крикнула:
— Четыре года! Да! За эти четыре года он провел со мной всего несколько вечеров… читая газету…
— Господь послал вам ребенка, — взволнованно продолжал консул.
— Да, папа… И я очень люблю Эрику, хотя Грюнлих утверждает, что я плохая мать… С ней я ни за что бы не согласилась расстаться… Но Грюнлих — нет! Грюнлих — нет! Очень мне надо! А теперь он ко всему еще и банкрот!.. Ах, папа, если ты возьмешь меня и Эрику домой… с радостью! Вот я все и сказала!
Консул снова сжал губы. Он был очень доволен. Правда, основной разговор еще предстоял ему, но, принимая во внимание решительность, проявленную Тони, он уже не таил в себе ничего угрожающего.
— За всем этим, — сказал консул, — ты позабыла, дитя мое, что беде, как-никак, можно помочь… Я могу помочь. Я уже сказал, что считаю себя виноватым перед тобой, и в случае… в случае, если ты на меня надеешься, если ждешь… я своим вмешательством могу предотвратить банкротство, могу, так или иначе, покрыть долги твоего мужа и поддержать его дело.
Он вопросительно смотрел на дочь, и выражение ее лица доставило ему удовлетворение: на нем было написано разочарование.
— О какой сумме, собственно, идет речь? — спросила Тони.
— Не в этом дело, дитя мое… О крупной, очень крупной сумме! — И консул Будденброк покачал головой, словно одна мысль об этой сумме уже подтачивала его силы. — Я, конечно, — продолжал он, — не вправе скрывать от тебя, что наша фирма понесла значительные убытки и выплата этой суммы тяжелым бременем легла бы на нее, — настолько тяжелым, что она бы не скоро… не скоро оправилась. Я говорю это отнюдь не затем…
Он не успел кончить. Тони вскочила на ноги, она даже отступила на несколько шагов и, все еще не выпуская из рук мокрого кружевного платочка, крикнула:
— Хватит! Довольно! Никогда!
Вид у нее был почти героический. Слово «фирма» решило все. Оно перевесило даже ее отвращение к Грюнлиху.
— Ты этого не сделаешь, папа! — вне себя продолжала она. — Недоставало, чтобы еще ты обанкротился. Хватит! Никогда!
В это мгновенье кто-то нерешительно приотворил дверь из коридора, и на пороге появился г-н Грюнлих.
Иоганн Будденброк поднялся ему навстречу. Самое это движение, казалось, говорило: все кончено, сударь.
Лицо г-на Грюнлиха было все в красных пятнах, но оделся он, как всегда, самым тщательным образом. На нем был черный сборчатый солидный сюртук и гороховые панталоны — почти точная копия того костюма, в котором он некогда являлся на Менгштрассе. Он продолжал стоять в дверях, словно обессилев, и, потупившись, слабо проговорил своим бархатным голосом:
— Отец!..
Консул холодно поклонился и энергичным движением оправил галстук.
— Благодарю вас за то, что вы приехали, — произнес г-н Грюнлих.
— Я считал это своим долгом, друг мой, — отвечал консул. — Боюсь только, что ничем другим я не смогу быть вам полезен.
Зять взглянул на него и принял позу еще более расслабленную.
— Я слышал, — продолжал консул, — что ваш банкир, господин Кессельмейер, ждет нас. Где мы будем вести переговоры? Я в вашем распоряжении.
— Будьте так добры пройти за мной, — невнятно прошептал Грюнлих.
Консул Будденброк запечатлел поцелуй на лбу дочери и сказал:
— Поди наверх к ребенку, Антония.
Затем он вместе с Грюнлихом, который шел то сзади него, то спереди, чтобы подымать портьеры и отворять двери, проследовал через столовую в маленькую гостиную.
Господин Кессельмейер, стоявший у окна, круто обернулся, причем черно-белый пух на его голове взъерошился и тут же мгновенно улегся на черепе.
— Господин банкир Кессельмейер… Оптовый торговец консул Будденброк, мой тесть… — скромно и внушительно представил их друг другу г-н Грюнлих.
Лицо консула осталось неподвижным. Г-н Кессельмейер поклонился, взмахнув руками и уперев оба своих желтых зуба в верхнюю губу, сказал:
— К вашим услугам, господин консул. Разрешите выразить живейшее удовольствие по поводу…
— Простите великодушно за то, что мы заставили вас ждать, Кессельмейер, — сказал г-н Грюнлих, Он был сама учтивость по отношению к обоим гостям.
— Не перейти ли нам к делу? — предложил консул, озираясь и словно ища чего-то.
Хозяин дома поспешил сказать:
— Прошу вас, господа…
Они направились в курительную, и г-н Кессельмейер развязно осведомился:
— Как изволили проехаться, господин консул?.. Ага! Дождь? Н-да, неудачное время года, грязь непролазная. Вот, если бы морозец, снежок. Но не тут-то было! Ливень! Грязища! Мерзость, мерзость да и только…
«Странный человек», — подумал консул.
В середине маленькой комнаты с обоями в темных цветах стоял довольно большой четырехугольный стол, крытый зеленым сукном. Дождь за окном усилился. В комнате стало так темно, что г-н Грюнлих поспешил зажечь все три свечи, стоявшие на столе в серебряных подсвечниках. На зеленом сукне были разложены деловые письма в голубоватых конвертах со штемпелями различных фирм — захватанные, а местами даже надорванные бумаги, испещренные цифрами и подписями. Там же лежал толстый гроссбух и стоял металлический письменный прибор — песочница, чернильница и стакан, топорщившийся остро отточенными перьями.
Движения и слова г-на Грюнлиха были тактично сдержанны и учтиво торжественны, как на похоронах.
— Прошу вас, дорогой отец, садитесь в кресло, — любезно предлагал он. — Господин Кессельмейер, не будете ли вы так добры сесть вот здесь…
Наконец все разместились. Банкир напротив хозяина дома, а консул в кресле у широкой стороны стола; спинка этого кресла почти упиралась в дверь.
Господин Кессельмейер наклонился, отчего его нижняя губа тотчас же отвисла, высвободил один шнурок из клубка на своем жилете и вскинул пенсне на нос, при этом уморительно сморщившись и широко разинув рот; затем он почесал в своих коротко остриженных бакенбардах, отчего возник нестерпимо нервирующий звук, упер руки в колени, взглядом указал на бумаги и весело заметил:
— Ага! Вся история болезни!
— Вы позволите мне несколько подробнее ознакомиться с положением вещей? — сказал консул и потянул к себе гроссбух. Но г-н Грюнлих, словно защищая книгу, простер над нею обе свои руки со вздутыми голубоватыми жилами и воскликнул дрожащим, взволнованным голосом:
— Одну минуточку! Одну только минуточку, отец! О, позвольте мне предупредить вас!.. Да, вам все откроется, от вашего взора ничего не ускользнет… Верьте одному: вам откроется положение человека несчастного, но не виновного! Смотрите на меня, отец, как на человека, без устали боровшегося с судьбой и все-таки ею поверженного! В этом смысле…
— Посмотрим, друг мой, посмотрим! — нетерпеливо отвечал консул, и г-н Грюнлих отвел руки, положившись на волю божию.
Несколько долгих страшных минут прошло в молчанье. Все трое сидели, освещенные дрожащим светом, почти вплотную друг возле друга, замкнутые в четырех темных стенах. В немой тишине слышался только шорох страниц, которые перелистывал консул За окнами журчал дождь.
Господин Кессельмейер, скрестив руки и засунув большие пальцы в проймы жилета, остальными барабанил по своей груди и переводил несказанно веселый взор с одного на другого. Г-н Грюнлих сидел совершенно прямо, положив руки на стол; он уныло глядел перед собой и лишь изредка опасливо косился на тестя. Консул листал в гроссбухе, водил ногтем по столбцам цифр, сличал даты, время от времени мелко и неразборчиво выписывал карандашом какие-то цифры. На его утомленном лице выражался ужас перед тем, что ему «открылось». Наконец он положил свою левую руку на руку г-на Грюнлиха и, потрясенный, сказал:
— Несчастный вы человек!
— Отец! — выдавил из себя г-н Грюнлих. Две крупные слезы скатились из его глаз и повисли на золотисто-желтых бакенбардах.
Господин Кессельмейер с нескрываемым интересом следил за путем следования этих двух капель; он даже слегка приподнялся, вытянул шею, и, разинув рот, смотрел прямо в лицо своего клиента. Консул Будденброк был очень взволнован. Собственные беды смягчили его сердце; казалось, он вот-вот даст увлечь себя состраданию, но он быстро справился со своими чувствами.
— Невероятна — сказал он, безнадежно покачав головой. — За какие-то несколько лет!
— Ерунда! — воскликнул г-н Кессельмейер, пребывавший в весьма благодушном настроении. — За четыре года можно великолепнейшим образом вылететь в трубу! Если вспомнить, как братья Вестфаль в Бремене еще недавно задирали нос…
Консул прищурился. Он не видел и не слышал Кессельмейера. Ни единым словом не выдал он мысли, которая сейчас неотступно его преследовала.
«Почему, — спрашивал он себя, подозрительно и вместе с тем ничего не понимая, — почему это должно было случиться именно теперь? Грюнлих мог уже два, а то и три года назад оказаться в положении, в которое он попал сейчас: это было ясно с первого взгляда на записи в его книгах. Но его кредит был неисчерпаем, банки ссужали его капиталом, солиднейшие фирмы — такие, как сенатор Бок и консул Гудштикер, поддерживали любое его начинание, векселя господина Грюнлиха ходили наравне с наличными деньгами. Почему же именно теперь, теперь, теперь!..» Собственно, глава фирмы «Иоганн Будденброк» уже давно понял, что значит это «теперь»: это окончательное крушение, это всеобщее недоверие, это единодушный, беспощадный натиск на г-на Грюнлиха при полном несоблюдении даже простейших форм вежливости. Консул не был настолько наивен, чтобы не понимать, что после женитьбы Грюнлиха на Тони доброе имя фирмы «Иоганн Будденброк» способствовало успехам зятя. Но неужели кредит фирмы «Б.Грюнлих» так безраздельно, исключительно и безусловно зависел от его собственного кредита?
Значит, сам Грюнлих был ничто? А сведения, которые о нем собрал консул, книги, которые он самолично проверял?.. Как бы там ни было, а его решение и пальцем не шевельнуть в пользу зятя теперь еще более утвердилось. Да, значит он ошибся! По-видимому, Грюнлих сумел создать впечатление, что он и «Иоганн Будденброк» действуют заодно. Это непомерно широко распространившееся заблуждение надо рассеять раз и навсегда! Кессельмейер тоже будет удивлен! Есть ли у этого паяца совесть? Все ясно: он нагло спекулировал на том, что консул Будденброк не допустит банкротства мужа своей дочери, и ссужал деньгами давно уже разорившегося Грюнлиха под все более и более грабительские проценты.
— Это несущественно, — коротко сказал он наконец. — Перейдемте к делу. Если мне, как коммерсанту, предлагают дать свое заключение, то я, увы, принужден констатировать, что человек, попавший в такое положение, хоть и глубоко несчастен, но в такой же мере и виновен.
— Отец… — пролепетал г-н Грюнлих.
— Это обращение мне не по вкусу, — отрезал консул. — Ваши претензии к господину Грюнлиху, милостивый государь, — продолжал он, полуобернувшись к банкиру, — выражаются в шестидесяти тысячах марок…
— Вместе с невыплаченными и причисленными к основному капиталу процентами эта сумма составляет шестьдесят восемь тысяч семьсот семьдесят пять марок и пятнадцать шиллингов, — с готовностью отвечал Кессельмейер.
— Отлично. И вы ни в коем случае не пожелали бы и впредь проявить терпение?
Господин Кессельмейер попросту расхохотался. Он смеялся, разинув рот, каким-то лающим смехом, впрочем, отнюдь не издевательским, а скорее добродушным, и при этом смотрел консулу прямо в глаза, словно приглашая и его повеселиться.
Маленькие, глубоко сидящие глаза Иоганна Будденброка помрачнели, веки вдруг стали красными, минутой позже краска разлилась и по скулам. Он задал свой вопрос, собственно, лишь для проформы, отлично зная, что, даже если бы этот один кредитор и согласился на отсрочку, положение дел все равно бы почти не изменилось. Но манера, с которой г-н Кессельмейер позволял себе разговаривать с ним, до крайности обидела и оскорбила консула. Резким движением он отодвинул все, что лежало перед ним, бросил карандаш на стол и объявил:
— Итак, ставлю вас в известность, что впредь я интересоваться этим делом не намерен.
— Ага! — воскликнул г-н Кессельмейер, потрясая в воздухе руками… — Вот это я понимаю! Вот это сказано так сказано! Господин консул готов уладить все простейшим образом! Без канители! Не сходя с места!
Иоганн Будденброк даже не удостоил его взглядом.
— Ничем не могу быть вам полезен, друг мой, — спокойно оборотился он к Грюнлиху. — Предоставим события их естественному ходу… Я не вижу возможности поддержать вас. Возьмите себя в руки, ищите сил и утешения у господа бога. Я вынужден считать этот разговор законченным.
Лицо г-на Кессельмейера совершенно неожиданно приняло серьезное выражение, что как-то удивительно не вязалось с ним. Но тут же он ободряюще кивнул г-ну Грюнлиху. Последний сидел неподвижно и ломал свои длинные, простертые на столе руки так, что трещали суставы.
— Отец… господин консул, — дрожащим голосом произнес он, — не может… не может быть, чтобы вы желали моего разорения, моей гибели! Выслушайте меня! Речь идет о ста двадцати тысячах… Вы можете спасти меня! Вы богатый человек! Рассматривайте эту сумму как угодно… как выдел, как наследственную долю вашей дочери, как процентную ссуду… Я буду работать… Вы знаете, я человек живой и находчивый…
— Я сказал свое последнее слово, — отвечал консул.
— Позвольте… Правильно ли я понял? Вы не можете помочь? — осведомился г-н Кессельмейер и, сморщив нос, поглядел на консула через стекла пенсне. — Если мне позволено будет подать совет господину консулу… это было бы подходящим случаем доказать состоятельность фирмы «Иоганн Будденброк»…
— Вы поступили бы разумнее, милостивый государь, предоставив мне самому заботу о добром имени моей фирмы. Для доказательства своей платежеспособности мне нет нужды бросать деньги в первую попавшуюся лужу!..
— Ну, разумеется, нет! А-ага! Лужа… это очень остроумно! Но не полагаете ли вы, господин консул, что распродажа с торгов имущества вашего зятя бросит тень, представит в невыгодном свете… и вас тоже? Что?
— Я могу только еще раз посоветовать вам предоставить мне самому заботу о моей репутации в деловом мире, — твердо сказал консул.
Господин Грюнлих растерянно взглянул на банкира и начал снова:
— Отец, умоляю вас, подумайте о том, что вы делаете… Разве речь идет обо мне одном? О, я… пусть я погибну! Но ведь ваша дочь, моя жена, которую я боготворю, которой я так упорно добивался… и наш ребенок, наше невинное дитя… они тоже обречены на нищету! Нет, отец, я этого не вынесу! Я покончу с собой! Наложу на себя руки, верьте мне! И да отпустит вам господь ваше прегрешение!
Иоганн Будденброк откинулся в кресле; он побледнел, сердце его усиленно билось. Вот уже второй раз атакует его этот человек, давит на него своими переживаниями, вернее всего непритворными. Опять он бросает ту же ужасную угрозу, как в день, когда консул сообщил ему о содержании письма своей дочери, отдыхавшей в Травемюнде, и опять — отличительная черта его поколения — консула пронизывает знакомый благоговейный трепет перед миром человеческих чувств, идущий вразрез с его трезвым умом коммерсанта. Но этот приступ длился не более секунды. «Сто двадцать тысяч марок», — шепнул ему какой-то внутренний голос, и Иоганн Будденброк твердо и уверенно заявил:
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Часть четвертая 12 страница | | | Часть четвертая 14 страница |