Читайте также: |
|
Но если не считать нескольких членов думы, поддержавших председателя,
никто из присутствующих не захотел перейти к повестке дня. Голосовать не
имело никакого смысла. Опасно раздражать народ, - ведь никто не знает,
чего он хочет, - так как же принимать решение, которое может пойти вразрез
с желанием народа? Надо сидеть и ждать. Часы на Мариенкирхе пробили
половину пятого.
Бюргеры всячески старались поддержать друг друга в решении терпеливо
ждать. Они уже стали привыкать к шуму на улице, который нарастал, стихал,
прекращался и начинался снова. Все немного поуспокоились, стали
устраиваться поудобнее, кое-кто уже сидел в нижних рядах амфитеатра и на
стульях.
В предприимчивых бюргерах начала пробуждаться потребность действовать,
то тут, то там уже слышались разговоры о делах; в каком-то углу даже
приступили к заключению сделок. Маклеры подсели к оптовикам. Все запертые
здесь господа теперь болтали друг с другом, как люди, которые, пережидая
сильную грозу, говорят о посторонних вещах и лишь изредка с робкой
почтительностью прислушиваются к раскатам грома.
Пробило пять, потом половина шестого; наступили сумерки. Изредка
кто-нибудь вдруг вздыхал: дома жена дожидается с кофе, - и тогда г-н
Бентьен позволял себе напомнить о чердачном окне. Но большинство
придерживалось в этом вопросе мнения г-на Штута, который, грустно покачав
головой, объявил:
- Что касается меня, то я для этого слишком толст!
Иоганн Будденброк, памятуя просьбу жены, пробрался к тестю и спросил,
озабоченно глядя на него:
- Надеюсь, отец, вы не слишком близко приняли к сердцу это маленькое
приключение?
Консул встревожился, увидев, что на лбу Лебрехта Крегера под коком
белоснежных волос вздулись две голубоватые жилы; одна рука старика, тонкая
и аристократическая, теребила отливающие всеми цветами радуги пуговицы на
жилете, другая, украшенная брильянтовым перстнем и лежавшая на коленях,
дрожала мелкой дрожью.
- Пустое, Будденброк, - проговорил он с какой-то бесконечной
усталостью. - Мне скучно, вот и все! - Но тут же сам изобличил себя во
лжи, процедив сквозь зубы: - Parbleu, Жан! Этих грязных оборванцев
следовало бы с помощью пороха и свинца обучить почтительному обращению...
Мразь! Сброд!..
Консул успокоительно забормотал:
- Да, да!.. Вы правы, это довольно-таки недостойная комедия... Но что
поделаешь? Приходится и виду не подавать. Уже стемнело. Они скоро
разойдутся...
- Где мой экипаж?.. Пусть мне немедленно подадут экипаж! - вдруг, выйдя
из себя, крикнул Лебрехт Крегер; его ярость прорвалась наружу, он дрожал
всем телом. - Я приказал подать его к пяти часам! Где он?.. Заседание не
состоялось... Что мне здесь делать? Я не позволю себя дурачить!.. Мне
нужен экипаж!.. Они еще, чего доброго, напали на моего кучера? Подите
узнайте, в чем дело, Будденброк!
- Отец, умоляю вас, успокойтесь! Вы раздражены... это вам вредно!
Конечно, я пойду и узнаю, что там с экипажем. Я и сам уже сыт всем этим по
горло. Я поговорю с ними, предложу им разойтись по домам...
И, несмотря на протест Лебрехта Крегера, несмотря на то, что старик
холодно и уничижительно отдал приказ: "Стоп! Ни с места! Вы роняете свое
достоинство, Будденброк!.." - консул быстро направился к выходу. Когда он
открывал узенькую зеленую дверь, Зигизмунд Гош схватил его за плечи своей
костлявой рукой и громким страшным шепотом спросил:
- Куда, господин консул?
На лице маклера залегло неисчислимое множество складок. Когда он
выкрикнул: "Знайте, я готов говорить с народом!" - острый его подбородок,
выражая отчаянную решимость, подтянулся почти к самому носу, седые волосы
упали на виски и мрачный лоб, а голову он так втянул в плечи, что и впрямь
казался горбуном.
- Нет, уж лучше предоставьте это мне, Гош, - сказал консул. - У меня
наверняка больше знакомых среди этих людей...
- Да будет так! - беззвучно отвечал маклер. - Вы человек более
известный. - И уже громче продолжал: - Но я пойду с вами, я буду подле
вас, консул Будденброк! Пусть ярость восставших рабов обрушится и на
меня!.. Ах, какой день и какой вечер! - произнес маклер Гош уже за дверью;
можно с уверенностью сказать, что он никогда не чувствовал себя столь
счастливым. - О господин консул! Вот он, народ!
Через коридор они вышли на крыльцо и остались стоять на верхней из его
трех ступенек. Улица имела вид необычный: она словно вымерла, и только в
открытых и уже освещенных окнах теснились любопытные, вглядываясь в
темневшую перед домом городской думы толпу бунтовщиков. Толпа эта
численностью не намного превосходила собравшихся в зале и состояла из
молодых грузчиков, складских рабочих, рассыльных, учеников городского
училища, нескольких матросов с торговых судов и прочих обитателей
городского захолустья, всех этих "тупиков", "проездов", "проулков" и
"задворок". В толпу затесались и три или четыре женщины, видимо
надеявшиеся, вроде будденброковской кухарки, извлечь из всего
происходящего какие-то личные выгоды. Некоторые инсургенты, устав от
долгого стоянья, уселись прямо на панель, спустили ноги в водосточные
канавки и закусывали бутербродами.
Время близилось к шести часам; сумерки уже сгустились, но фонари,
подвешенные на протянутых через улицу цепях, не были зажжены. Такое явное
и неслыханное нарушение порядка сразу вывело из себя консула и заставило
его обратиться к толпе тоном раздраженным и резким:
- Эй, ребята, что за ерунду вы затеяли?
Те, что задумали было поужинать, немедленно вскочили на ноги. Стоявшие
на противоположном тротуаре поднялись на цыпочки. Несколько грузчиков,
служивших у консула, сняли шапки. Толпа насторожилась, затопталась на
месте, заговорила приглушенными голосами:
- Да это ж консул Будденброк! Консул Будденброк хочет речь держать!
Заткнись, Кришан, этому если вожжа попадет под хвост, так уж держись! А
вот маклер Гош! Глянь-ка, глянь! Обезьяна, да и только! У него, верно, в
голове не все дома, а?
- Корл Смолт! - снова начал консул, глядя в упор своими маленькими,
глубоко сидящими глазами на одного из складских рабочих, кривоногого парня
лет двадцати двух, который стоял возле самого крыльца с шапкой в руке и
жевал булку. - Ну, говори хоть ты, Корл Смолт! Пора уж! Вы тут
околачиваетесь с самого обеда...
- Верно, господин консул! - с набитым ртом пробурчал Корл Смолт. - Это
уж что и говорить, дело такое... Знать, до точки дошло... Мы революцию
делаем...
- Что за ерунду ты мелешь, Смолт!
- Эх, господин консул, это вы так говорите, а коли до точки дошло... не
довольны мы, как оно есть. Нам подавай другой порядок... Как оно есть -
никуда не годится...
- Послушай, Смолт, да и вы, ребята! Кто поумнее, отправляйтесь-ка по
домам, не суйтесь в революцию и не нарушайте порядка.
- Священного порядка! - свистящим шепотом перебил консула маклер Гош.
- Еще раз повторяю, не нарушайте порядка! - внушительно произнес
консул. - Смотрите, даже фонари не зажжены... Уж больно вы далеко зашли с
вашей революцией...
Но Корл Смолт уже дожевал булку и теперь, стоя впереди толпы на широко
расставленных ногах, решил привести свои доводы.
- Эх, господин консул, вам легко говорить! Да нам-то вот охота, чтоб
был всеобщий принцип... избирательных прав...
- Бог ты мой, что за дурень! - воскликнул консул. - Нет, ты подумай,
какую ты несешь околесицу...
- Эх, господин консул. - Корл Смолт несколько оробел. - Так-то оно так,
а только нам революция нужна, это уж как пить дать. Сейчас везде
революция, в Берлине, в Париже.
- Ну, так чего вы хотите, Смолт? Говори же наконец!
- Эх, господин консул, я же сказал: республику хотим, так и говорю...
- Ну и дурак же ты! Да ведь у нас и без того республика.
- Эх, господин консул, так нам, значит, другую надо.
В толпе кто-то, лучше разбиравшийся в политике, начал раскатисто и
весело смеяться. И хотя большинство не расслышало слов Корла Смолта, но
веселость стала быстро распространяться, пока не охватила всю толпу
республиканцев. У окон зала появились любопытные с пивными кружками в
руках. И только Зигизмунд Гош был разочарован, более того - обижен таким
оборотом событий.
- Ну, ребята, - сказал под конец консул Будденброк, - теперь, по-моему,
вам самое лучшее разойтись по домам.
На что Корл Смолт, несколько растерянный от произведенного им
впечатления, ответил:
- Да-а, господин консул, этак тоже ладно! Я и сам рад. Дело-то
как-нибудь утрясется, а вы уж за обиду не считайте... Счастливо
оставаться, господин консул!
Толпа в наилучшем настроении начала расходиться.
- Эй, Смолт, погоди-ка минуточку! - крикнул консул. - Не попадался тебе
на глаза крегеровский экипаж? Ну, знаешь, карета от Городских ворот?
- Как же, господин консул! Попадалась! Она вниз поехала, к вам на двор.
Там и дожидается...
- Хорошо, сбегай-ка поживее, Смолт, и вели Иохену подавать. Господину
Крегеру пора ехать домой.
- Слушаюсь, господин консул!.. - И Корл Смолт, нахлобучив фуражку так,
что кожаный козырек почти закрыл ему глаза, неровной торопливой походкой
пустился вниз по улице.
Когда консул и Зигизмунд Гош воротились в зал, там все выглядело
значительно веселее, чем четверть часа назад. На столе председателя горели
две большие парафиновые лампы, отбрасывая желтоватый свет на бюргеров,
которые - кто сидя, кто стоя - наливали пиво в блестящие кружки, чокались
и переговаривались громко и благодушно. Г-жа Зуэркрингель, вдова, за это
время наведалась к ним, выказала самое сердечное сочувствие к участи своих
отрезанных от мира гостей и со свойственным ей красноречием убедила их в
необходимости подкрепиться: кто знает, сколько еще времени продлится
осада. Так извлекла она пользу из смутных времен и сбыла значительную
часть имевшегося у нее запаса светлого и довольно хмельного пива. Когда
оба парламентера входили в зал, добродушно улыбающийся слуга с засученными
рукавами вновь притащил изрядное количество бутылок. И хотя наступил вечер
и было уже слишком поздно для того, чтобы пересматривать конституцию,
никто не хотел прерывать собрания и отправляться домой. Питье кофе на сей
раз было решительно отставлено.
Пожав немало рук в ответ на сыпавшиеся на него поздравления, консул
поспешил подойти к тестю. Лебрехт Крегер был, наверно, единственный, чье
настроение не изменилось к лучшему. Высокий, надменный, молчаливый, он
сидел на прежнем месте и на сообщение консула, что экипаж сию минуту будет
подан, ответил иронически, голосом, дрожавшим не столько от старости,
сколько от горечи и обиды: "Так, значит, чернь соизволила разрешить мне
возвратиться домой?"
Деревянными движениями, нимало не напоминавшими его обычную изящную
жестикуляцию, он оправил накинутую ему на плечи шубу и с небрежным "merci"
оперся на руку зятя, предложившего ему себя в провожатые.
Величественная карета с двумя большими фонарями по обе стороны козел
уже стояла на улице, где, к вящему удовлетворению консула, наконец-то
начали зажигать фонари; они сели в нее и захлопнули дверцы. Прямой,
безмолвный, неподвижный, с ногами, укутанными меховой полостью, сидел
Лебрехт Крегер по правую руку от консула, когда экипаж катился по улицам,
и от презрительно опущенных уголков его рта, полускрытого короткими седыми
усами, вниз к подбородку сбегали теперь две глубокие вертикальные складки.
Гнев от пережитого унижения точил и грыз душу старика. Его глаза, тусклые
и безучастные, уставились на пустое переднее сиденье.
Улицы были оживленнее, чем в иной воскресный вечер. Всюду царило
праздничное настроение. Народ, радуясь благополучному исходу революции,
допоздна не расходился по домам. Время от времени раздавалось пение.
Кое-где мальчишки, завидев карету, кричали "ура" и кидали в воздух шапки.
- Право же, отец, я считаю, что вы слишком близко принимаете все это к
сердцу, - начал консул. - Если подумать - какая все это чепуха! Фарс! - И
для того чтобы добиться от старика ответа или хотя бы заставить его
что-нибудь сказать, консул стал оживленно распространяться о революции
вообще: - Если бы неимущие массы могли понять, как плохо служат они сейчас
своим собственным интересам... И ведь везде одно и то же! Сегодня днем у
меня был разговор с маклером Гошем, этим чудаком, который на все смотрит
глазами поэта и драматурга... Да, отец, революция подготовлялась в Берлине
досужими разговорами в эстетических салонах. А теперь народ взялся ее
отстаивать, не щадя своей шкуры. Выиграет ли он от этого? Бог весть.
- Хорошо, если бы вы открыли окно с вашей стороны, - произнес г-н
Крегер.
Иоганн Будденброк бросил на него быстрый взгляд и поспешно опустил
стекло.
- Вы не совсем здоровы, отец? - озабоченно спросил он.
- Нет, я здоров, - строго отвечал Лебрехт Крегер.
- Вам нужно подкрепиться и отдохнуть, - сказал консул и, чтобы хоть
что-нибудь сделать, поправил меховую полость на ногах тестя.
Вдруг - экипаж в это время громыхал по Бургштрассе - случилось нечто
ужасное! Когда шагах в пятнадцати от обрисовывавшихся во мраке Городских
ворот карета поравнялась с шумливой кучкой разгулявшихся уличных
мальчишек, в ее открытое окно влетел камень. Это был безобидный камешек,
величиной не больше голубиного яйца, и его несомненно без всякого злого
умысла, скорей всего даже не целясь, а просто так, во славу революции,
подбросила в воздух рука какого-нибудь Кришана Снута или Гайне Фосса. Он
беззвучно влетел в окно, беззвучно ударился о покрытую толстым мехом грудь
Лебрехта Крегера и также беззвучно скатился по меховой полости и остался
лежать на полу.
- Дурацкое озорство! - сердито произнес консул. - Что они сегодня, все
с ума посходили, что ли?.. Надеюсь, он не ушиб вас, отец?
Старик Крегер молчал, как-то страшно молчал. В карете было слишком
темно, чтобы консул мог различить выражение его лица. Видно было только,
что он сидел еще прямее, надменнее, неподвижнее, по-прежнему не
прислоняясь к подушкам. И только минуту-другую спустя, казалось из самых
глубин его существа, послышалось медленно, холодно, брезгливо
произнесенное слово: "Сброд!"
Боясь еще больше раздражить старика, консул ничего не ответил. Карета
проехала под гулкими воротами и минуты через три катилась уже вдоль
решетки с позолоченными остриями, огораживающей крегеровские владения. На
обоих столбах широких въездных ворот, за которыми сразу начиналась
каштановая аллея, ведущая к террасе, ярко горели фонари с позолоченными
шишечками вверху. Консул содрогнулся, когда свет упал на лицо его тестя:
оно было желто, дрябло и все изрыто морщинами. Высокомерное, упрямое и
презрительное выражение, которое до последней минуты хранил его рот,
сменилось расслабленной, кривой и нелепой старческой гримасой. Экипаж
остановился у террасы.
- Помогите мне, - сказал Лебрехт Крегер, хотя консул, вылезший первым,
уже успел откинуть меховую полость и подставить ему свою руку и плечо для
опоры. Он медленно повел тестя по усыпанной гравием дорожке к сияющей
белизною лестнице. Но старик еще не успел взойти и на первую ступеньку,
как у него подкосились колени, а голова так тяжело упала на грудь, что
отвисшая нижняя челюсть громко стукнулась о верхнюю. Глаза его закатились
и померкли.
Лебрехт Крегер, cavalier a la mode, отошел к праотцам.
Год и два месяца спустя, в одно мглистое снежное утро 1850 года, чета
Грюнлих и Эрика, их трехлетняя дочка, сидели в обшитой светлыми
деревянными панелями столовой на стульях ценою по двадцать пять марок и
завтракали.
За окнами в тумане лишь смутно угадывались обнаженные деревья и кусты.
В низенькой, облицованной зеленым кафелем печке, рядом с растворенной
дверью в будуар, где стояли всевозможные комнатные растения, потрескивали
охваченные жаром дрова, наполняя комнату отрадным и пахучим теплом.
Напротив печи, за полураздвинутыми портьерами из зеленого сукна,
открывался вид на коричневую шелковую гостиную с высокой застекленной
дверью, все щели которой были обиты ватными роликами, и маленькую террасу
за ней, расплывавшуюся в густой снежной мгле. Третья дверь, сбоку, вела в
коридор.
Круглый стол, с белоснежной скатертью и с вышитой зеленым дорожкой
посередине, был уставлен фарфоровой посудой с золотыми ободками, до того
прозрачной, что временами она мерцала, как перламутр. Шумел самовар. В
плоской сухарнице из тонкого серебра, имевшей форму чуть свернувшегося
зубчатого листа, лежали непочатые и нарезанные ломтиками сдобные булочки.
Под одним хрустальным колпаком горкой высились маленькие рифленые шарики
масла, под другим был разложен сыр разных сортов - желтый, светлый с
зелеными мраморными прожилками и белый. Перед прибором хозяина стояла
бутылка красного вина, - г-ну Грюнлиху всегда подавался горячий завтрак.
С тщательно расчесанными бакенбардами, в этот утренний час еще более
розовощекий, чем обычно, он сидел спиною к гостиной, уже совсем одетый - в
черном сюртуке, в светлых клетчатых брюках, - и поедал непрожаренную, на
английский манер, котлету. Его супруга находила это блюдо
"аристократичным", но в то же время и до того отвратительным, что никак не
могла решиться и для себя заменить таким завтраком привычные яйца всмятку
и хлеб.
Тони была в пеньюаре; она обожала пеньюары. Что может быть
"аристократичнее" изящного неглиже! А так как в родительском доме ей
нельзя было удовлетворить эту страсть, то она с тем большим рвением
предалась ей, став замужней дамой. У нее были три таких утренних наряда -
мягких, ласкающих, для создания которых требовалось больше изощренной
фантазии и вкуса, чем для иного бального платья. Сегодня на ней был
темно-красный утренний туалет - цвет его точно соответствовал обоям над
деревянной панелью - из мягкой, как вата, материи с вытканными по ней
большими цветами и покрытой россыпью крохотных красных бисеринок. От
ворота до подола по пеньюару каскадом струились темно-красные бархатные
ленты; бархатная же лента скрепляла ее густые пепельные волосы, завитками
спадавшие на лоб. Хотя она, как ей и самой это было известно, достигла
теперь полного расцвета, ребячески наивное и задорное выражение ее чуть
оттопыренной верхней губки оставалось таким же, как прежде. Веки ее
серо-голубых глаз слегка закраснелись - она только что умылась холодной
водой; ее руки - коротковатые, но тонкие, будденброковские руки, с нежными
запястьями, выступавшими из бархатных обшлагов пеньюара, в силу каких-то
причин отрывистее и торопливее расставляли тарелки, ножи и ложки.
Рядом с ней, на высоком детском стульчике, в забавно-бесформенном
вязаном платьице из голубой шерсти сидела маленькая Эрика, упитанный
ребенок со светлыми кудряшками. Уткнувшись в большую чашку, которую она
крепко держала обеими ручками, девочка тянула свое молоко, посапывая и
жалобно вздыхая.
Госпожа Грюнлих позвонила, и Тинка, горничная, вошла в столовую, чтобы
вынуть девочку из высокого стула и отнести наверх, в детскую.
- Поди погуляй с нею полчасика, Тинка, - распорядилась Тони, - но не
больше. И надень на нее теплую кофточку, слышишь?.. Сегодня туман.
Супруги Грюнлих остались одни.
- Ты просто смешон, - сказала Тони после недолгой паузы, явно продолжая
прерванный разговор. - Какие у тебя возражения? Приведи их! Не могу же я
вечно возиться с ребенком!..
- Ты плохая мать, Антония.
- Плохая мать? Да я просто не успеваю. Хозяйство отнимает у меня все
время! Я просыпаюсь с двадцатью замыслами в голове, которые нужно
осуществить за день, и ложусь с сорока новыми, к исполнению которых я еще
не приступила!..
- У нас две прислуги. Такая молодая женщина...
- Две прислуги? Вот это мило! Тинка моет посуду, чистит платье,
убирает, подает к столу. У кухарки дел выше головы: ты с самого утра уже
ешь котлеты... Подумай немножко, Грюнлих! Рано или поздно к Эрике придется
взять бонну-воспитательницу.
- Нам не по средствам с этих лет держать для нее особого человека.
- Не по средствам? О боже! Нет, ты действительно смешон! Да что мы,
нищие, чтобы отказывать себе в самом необходимом? Насколько мне известно,
я принесла тебе восемьдесят тысяч приданого!..
- Ох, уж эти твои восемьдесят тысяч!
- Да, да! И нечего говорить о них с пренебрежением... Тебе это было не
важно... ты женился на мне по любви - пусть так. Но ты, по-моему, меня
вообще уже больше не любишь. Ты перечишь самым скромным моим желаниям.
Ребенку не нужно особого человека!.. О карете, которая необходима нам как
хлеб насущный, давно уже и речи нет... Почему же ты настаиваешь на жизни
за городом, если нам не по средствам держать экипаж и ездить в общество,
как все люди? Почему ты недоволен, когда я бываю в городе? По-твоему, нам
надо раз и навсегда зарыться в этой дыре и не видеть ни одного человека!
Ты нелюдим!
Господин Грюнлих подлил себе вина, снял хрустальный колпак и, не
удостаивая ее ответа, принялся за сыр.
- Не пойму, любишь ты меня или нет? - продолжала Тони. - Твое молчание
до того неучтиво, что я считаю себя вправе напомнить тебе одну сцену у нас
в ландшафтной... Тогда ты вел себя несколько иначе!.. Ты с самых первых
дней редко-редко проводил со мной вечер, да и то уткнувшись в газету. Но
поначалу ты хоть до известной степени считался с моими желаниями, а теперь
и этого нет. Ты мной пренебрегаешь...
- А ты? Ты разоряешь меня.
- Я?.. Я тебя разоряю?
- Да. Ты разоряешь меня своей леностью, желанием все делать чужими
руками, неразумными издержками.
- О, пожалуйста, не попрекай меня моим хорошим воспитанием! В
родительском доме мне не приходилось и пальцем шевельнуть. Теперь - и мне
это нелегко далось - я свыклась с обязанностями хозяйки, не я вправе
требовать, чтобы ты не отказывал мне в необходимом. Мой отец богатый
человек: ему и в голову не могло прийти, что у меня будет недостаток в
прислуге...
- Ну, так погоди нанимать еще одну, пока нам не будет проку от его
богатства.
- Ты, кажется, желаешь смерти моему отцу? С тебя станется!.. Я только
сказала, что мы состоятельные люди и я пришла к тебе не с пустыми
руками!..
Господин Грюнлих, не переставая жевать, улыбнулся; улыбнулся с видом
превосходства, скорбно и молчаливо. Это смутило Тони.
- Грюнлих, - уже спокойнее сказала она, - ты улыбаешься, говоря о наших
средствах... Может быть, я ошибаюсь относительно нашего положения? У тебя
плохо идут дела? Может быть, ты...
В это мгновенье кто-то коротко и отрывисто постучал в дверь из
коридора, и на пороге появился г-н Кессельмейер.
Оставив в передней пальто и шляпу, г-н Кессельмейер в качестве друга
дома вошел без доклада и остановился в дверях. Внешность его точно
соответствовала описанию, сделанному в свое время Тони в письме к матери.
Ни тонкий, ни толстый, но коренастый, он был одет в черный, уже немного
залоснившийся сюртук, в такие же немного коротковатые и узкие брюки и
белый жилет, на котором длинная и тонкая часовая цепочка перепутывалась с
тремя шнурками от пенсне. Седые, коротко подстриженные и остроконечные
бакенбарды почти целиком закрывали его румяные щеки, оставляя открытыми
только подбородок и рот - маленький, подвижный, смешной, с двумя зубами на
всю нижнюю челюсть. Когда г-н Кессельмейер, засунув руки в карманы
панталон, остановился в дверях, с видом рассеянным, таинственным и
отсутствующим, эти два его желтых конусообразных зуба уперлись в верхнюю
губу. Черно-белый пух на его голове легонько трепыхался, хотя в комнате не
замечалось ни малейшего дуновения.
Наконец он вытащил руки из карманов, наклонился - при этом нижняя губа
его отвисла - и с трудом высвободил один шнурок из клубка на своей груди.
Затем, скорчив нелепейшую гримасу, одним взмахом насадил пенсне на нос,
окинул взором чету Грюнлих и проговорил: "Ага!"
Господин Кессельмейер то и дело прибегал к этому междометию, а потому
необходимо сказать, что бесконечные "ага" произносились им всякий раз
по-другому и достаточно своеобразно. Он умел восклицать "ага", сморщив нос
и закинув голову, с разверстым ртом и махая в воздухе руками, или,
напротив, в нос, протяжно, с металлической ноткой в голосе, так что это
напоминало гуденье китайского гонга. Иногда он пренебрегал разнообразием
оттенков и просто бормотал "ага" быстро, ласковой скороговоркой, что,
пожалуй, выходило еще смешнее, ибо печальное "ага" звучало в его устах
как-то гнусаво и уныло. На сей раз пресловутое междометие, сопровожденное
судорожным кивком головы, было произнесено так приветливо и весело, что
явно должно было свидетельствовать об отличном расположении духа г-на
Кессельмейера. Но тут-то и надо было держать ухо востро, ибо чем коварнее
были замыслы почтенного банкира, тем веселее он казался. Когда г-н
Кессельмейер подпрыгивал на ходу, непрестанно бормоча "ага", насаживал
пенсне на нос и вновь его ронял, махал руками, неумолчно болтал, словно
одержимый приступом шутовства, можно было с уверенностью сказать, что душу
его снедает злоба. Г-н Грюнлих, прищурившись, взглянул на него с
нескрываемой опаской.
- Так рано? - удивился он.
- Ага, - ответил г-н Кессельмейер и помахал в воздухе своей красной,
сморщенной ручкой, словно желая сказать: потерпи немного, сейчас будет
тебе сюрприз!.. - Мне нужно поговорить с вами, почтеннейший, и к тому же
безотлагательно! - И до чего же смешно он это сказал! Каждое слово он
сначала как-то перекатывал во рту и потом выпаливал его со всей силой, на
которую были способны его беззубые подвижные челюсти. "Р" раскатилось так,
словно небо у него было смазано жиром.
Взгляд г-на Грюнлиха сделался еще тревожнее.
- Входите же, господин Кессельмейер, - сказала Тони. - Садитесь. Как
мило, что вы пришли... Вы, кстати, будете у нас третейским судьей. Мы
только что повздорили с Грюнлихом... Ну, скажите: нужна трехлетнему
ребенку бонна или нет? Говорите прямо.
Но г-н Кессельмейер попросту не заметил ее. Он сел, постарался как
можно шире раскрыть свой крохотный ротик, сморщил нос, почесал
указательным пальцем в бакенбарде, отчего возник нестерпимо нервирующий
звук, и с сияющим радостью лицом уставился поверх пенсне на нарядно
сервированный стол, на серебряную сухарницу, на этикетку бутылки.
- Грюнлих утверждает, - продолжала Тони, - что я его разоряю.
Тут г-н Кессельмейер взглянул сначала на нее, потом на г-на Грюнлиха и,
наконец, разразился гомерическим хохотом.
- Вы разоряете его?.. - восклицал он. - Вы, вы, его разо... Так,
значит, вы его разоряете? О, господи ты боже мой, вот уж разодолжил!
Забавно! В высшей степени забавно! - Засим последовал целый поток
разнообразнейших "ага".
Господин Грюнлих ерзал на стуле и явно нервничал. Он то засовывал за
воротничок длинный указательный палец, то судорожно оглаживал свои
золотисто-желтые бакенбарды.
- Кессельмейер, - сказал он наконец. - Успокойтесь-ка! Вы что, с ума
сошли? Перестаньте хохотать! Налить вам вина? Или, может быть, хотите
сигару? Что, собственно, вас так смешит?
- Что меня смешит?.. Да, да! Налейте мне вина и сигару тоже дайте...
Что меня смешит? Итак, значит, вы считаете, что ваша супруга вас разоряет?
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 12 страница | | | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14 страница |