Читайте также: |
|
Николаев встретил меня осенним слякотным днём. Мельчайший, скорее похожий на туман дождь смешивался с густым дымом, валившим из пароходных и заводских труб. Шли хмурые толпы рабочих с серыми и замкнутыми лицами. Нужно было отыскать некоего Михаила. С пристани пришлось тащиться в противоположный конец города на окраину. После долгих блужданий я с трудом отыскал облезлый дом, который, казалось, недавно пострадал от жесточайшей бомбардировки. Обвалившийся на углах кирпич открывал кровоточащие раны, дом осел, треснул, во многих окнах стёкла были выбиты, в переплётах торчало грязное тряпье, цветные замусоленные подушки. Нужную квартиру я нашёл в подвале. Прошло немало времени, пока я разглядел обитателей: старика-еврея в лапсердаке, с пейсами, старуху с ядовитым взглядом, краснощёкого, плечистого малого, лет тридцати, и девочку с синим лицом и с куклой из ветоши. Я спросил – не здесь ли живёт Михаил. Старик пробормотал что-то по-еврейски, вцепился в бороду, сел на скамью. Старуха сделала вокруг меня несколько кругов, отвернулась к плите. Плечистый мужчина придвинулся с таким видом, будто хотел на мне испробовать силу своих кулаков и выбросить за дверь.
– Ну, и что вам здесь надо?
Я повторил, что мне надо видеть Михаила.
– Им надо видеть Михаила, – заявил малый громко, торжественно и глумливо, повернувшись к старухе и щёлкнув пальцами, – как вы это находите, – им надо видеть Михаила!
Старик снова угрожающе забормотал, старуха оглушительно загромыхала посудой у плиты.
– Им надо... так это у нас всегда бывает, – продолжал прежним тоном малый, – приходят вполне нахальные люди, спрашивают Михаила, когда брата зовут Мойше, потом они уходят, и приходят новые и опять спрашивают Михаила. А потом городовые и господин пристав спрашивают этих молодых людей и делают обыск. Что вы на это скажете? А если я вам скажу, что никакого Михаила у нас нет и не было, так вы мне поверите?
Я робко заметил, что мне очень нужно видеть Михаила, я могу его подождать или прийти в другое время. Плечистый сделал недвусмысленное движение в мою сторону, с издевательством крикнул:
– Вы хотите подождать Мойшу. Подождите Мойшу, а я немного в полицию схожу. Что вы на это подумаете, молодой человек?
Я поторопился закрыть за собой дверь. К счастью, в воротах я столкнулся с курчавым человеком, он направлялся к квартире, из которой я вышел. Я окликнул его, решив, что вижу Михаила. Я не ошибся. Я сказал ему пароль и кто меня к нему послал. Между нами произошел неутешительный разговор. Михаил отошёл от организации, потерял с нею связи, имел напуганный вид, мямлил, тянул, оглядывался по сторонам, сожалел, в заключение сказал, что мне нужно повидаться с "Арончиком", а с Арончиком меня сведёт "Ривочка", которая служит в аптеке. Я взял её адрес. Ривочка оказалась рыжеволосой и веснушчатой девицей мужественного телосложения, весьма объёмистой и рослой, с монументальным носом, от неё терпко пахло женским потом. Служила она не в аптеке, а в захудалом аптекарском магазине, за стойкой стояла с видом на всё решившегося полководца. Она взглянула на меня почти гневно, басом спросила, что я покупаю. Наружность её, её окрик заставили меня усомниться, что я вижу Ривочку, я растерялся, но в этот момент взгляд мой упал на клейкие листы для истребления мух. Я попросил отпустить несколько листов. Завёртывая мухоморные листы, девица выразила удивление: теперь холодно, осень, мухи все подохли, зачем я покупаю мухоморные листы? Я посмелел, удостоверился, что это действительно Ривочка, сказал, что я от Михаила и что мне нужен Арон. Лишь только я назвал его имя, Ривочка покраснела от негодования, веснушки у неё расцвели ещё пышней и ещё ярче, казалось, вспыхнули волосы. В магазине мы были одни, Ривочка дала полную волю своему языку. Я узнал, что Арончик шаромыжник, обманщик, шалопут, шлимазол, может быть, даже подлец. Очень даже странно, ещё находятся люди, которые могут иметь с ним дело. Впрочем, люди бывают всякие. Например, Берта, несомненно, до сих пор не может наглядеться на этого мазурика, на этого босяка, на этого негодяя. Без сомнения, и Арончик увивается за ней, даром что у Берты одна нога короче другой, это же все знают, хотя она и носит длинные платья. Разве я не заметил, что она совсем хромая? Однако Ривочке до всего этого нет никакого дела. Пусть себе Арончик с Бертой живут на здоровье, пусть обижают честных девушек, и всё же Арончик не должен ей, Ривочке, попадаться на глаза, если он не желает, чтобы она плюнула в его поганую морду. Заявления Ривочки были столь бурны и страстны, что мне еле-еле удалось получить адрес Берты, причём я прибегнул даже к низкой лести, поддакивая ей, сочувствуя и намекая на красоту Ривочки. Однако когда я у ней выманивал адрес Берты, то с опаской поглядывал на её мясистые, могучие плечи и красные руки. Взяв с собой свёрток с мухоморными листами, я отправился к Берте.
Берта служила в игрушечной лавке. В отличие от Ривочки, Берта была миниатюрна. У неё был птичий острый носик, лицо в кулак, детские костлявые ключицы, она едва виднелась из-за прилавка. Чтобы улучить удобный момент, пришлось купить деревянную дудку. Берта, узнав, что адрес её я получил от Ривочки, закусила губы, холодно и сухо сказала, что не знает, где живёт Арон. Я попытался её образумить, но успеха в том не имел. Объясняться долго в лавке было неудобно, я вышел от Берты раздосадованный и обескураженный со свёртком мухоморов и деревянной дудкой.
Голодный, усталый, я зашёл в ресторан. Обед был столь гнусен, что я боялся отравиться. Я намеревался уже расплатиться и выйти, когда соседний столик занял приземистый и толстогубый человек в тёмно-жёлтой тёплой куртке. Его лицо показалось мне знакомым. Он тоже приглядывался ко мне. Мы узнали друг друга почти одновременно: да, это был товарищ по ссылке, Кац. Он отпустил себе чёрную окладистую бороду, нижняя губа, за которую его дразнили губошлёпом, отвисла ещё больше, точно её кто-то ему нарочно оттянул. Мы отдали обильную дань воспоминаниям о ссылке, расспросам о приятелях и знакомых, после чего я рассказал Кацу о своих злоключениях в Николаеве. Он слушал меня, по прежней привычке то и дело глотая слюну и время от времени ухмыляясь. В ответ на невесёлое моё повествование он посопел носом, сказал:
– Счастье твоё, что Ривочка не плеснула в тебя серной кислотой, а Берта не пригласила своих родных: они непременно изувечили бы тебя.
– Разве ты знаешь и Ривочку и Берту?
Кац облизнул языком губу, заразительно засмеялся, схватив меня за локоть.
– Да ведь я и есть тот самый Арон, которого ты искал весь день. Арон – моя новая кличка.
После соответственных восклицаний и выражения с моей стороны удивления, мы отправились за вещами на пристань. Дорогой приятель посвятил меня в сложные свои отношения и к Ривочке и к Берте. Отношения эти создались потому, что, увлекшись диалектическим материализмом, он пришёл к выводу, будто Марксов материализм разоблачил разные "идеалистические бредни и сантименты" и изгнал в том числе и любовные "прикрасы". "Неурезанный" марксист должен руководствоваться, сходясь с Ривами и Бертами, голым физиологическим чувством и отучать себя и их от собственнических пережитков, от ревности и всякой иной прочей превыспренней, мистической галиматьи. Буржуазная же семья подлежит немедленному и окончательному разрушению. Наглядный опыт этого разрушения и изгнания всякой мистики в делах любви и должны были показать он, мой приятель, Ривочка и Берта. Кац сначала сошёлся с Ривочкой, но у Ривочки кой-чего не хватало, что было у Берты. "Неурезанный" пропагандист не преминул убедить и Берту приступить совместно с ним к сокрушительной работе, честно поставив обеих в известность о своих чувствах и поступках. И та, и другая, однако, оказались совсем не подготовленными к восприятию новых идей и обнаружили атавистические наклонности.
Был случай, когда Ривочка гонялась за Кацем с ухватом, а Берта пожаловалась своим родным, изобразив его совратителем, обольстителем и Дон Жуаном. Родители Берты явились к Кацу на квартиру и вели в ней себя столь буйно, что ему пришлось сначала спасаться бегством, а позже даже перебраться к одному из своих приятелей.
Я тщетно старался убедить Каца в ложном истолковании им Марксова учения, он упорно стоял на своём, называл меня идеалистом и "интеллигентиком". Трогательней же всего было то, что неистовый материалист ни в какой мере не являлся ни совратителем, ни ловеласом. Он отличался редкой простотой, честностью и человечностью, и этими же свойствами были проникнуты и его отношения к женщине, в частности к Ривочке и к Берте.
Кац познакомил меня со Стёпой. Стёпа служил в рабочей кооперативной хлебопекарне. Тихий, застенчивый и молчаливый, он отпускал муку пекарям, принимал хлеб, булки, распределял их по кооперативным лавкам, вёл отчётность, вёл бухгалтерские книги. Он жил как подвижник, не имел собственного угла, помещаясь в одной общей с пекарями комнате, до того загаженной, что она могла сравняться только с худшими этапными камерами. Его будили по ночам приходившие с работы смены рабочих, нередко они тут же пили водку, ссорились, играли в карты, он вставал затемно, ходил невыспавшийся, заморенный, с грязными лохмами, с одутловатым зелёным лицом. За все эти мучения Стёпа получал восемь рублей в месяц, жил, конечно, впроголодь, питаясь обрезками колбасы и селёдки, но никто никогда не услышал от него ни одной жалобы. Он помог мне поставить подпольный кружок, в него вошли два-три пекаря, пять-шесть человек рабочей молодежи с судостроительного завода.
Оставалось много свободного времени, и я исправно посылал статьи и заметки в "Ясную зарю" Воровскому. Я писал о Горьком, об Аверченко, о Леониде Андрееве, о местной кооперативной жизни, о расценках, о бытовых условиях жизни рабочих. "Ясная заря" незамедлительно помещала статьи, но на просьбы высылать гонорар отмалчивалась. Тогда я отправлялся в Одессу. Воровский деньгами не распоряжался, а заведующий редакцией, обтрёпанный, с тиком на лице, товарищ, обычно отвечал, что денег нет и неизвестно, на какие средства завтра или послезавтра может быть выпущен очередной номер. После долгих и нудных объяснений и препирательств он давал три – пять рублей с таким видом, точно я грабил его. Был даже случай, когда он едва-едва сумел достать пятьдесят – шестьдесят копеек на обратную дорогу. В один из таких приездов он предложил вместо денег получать ежедневно сотню экземпляров газеты, найти в Николаеве газетчика и с ним делить доходы от продажи. С предложением пришлось согласиться. Стёпа нашёл своего, как он уверял, "человечка". Свой человечек ранним утром шёл к пароходу, получал "Ясную зарю", продавал газету в рабочих кварталах и у заводских ворот. Он уверял, что газета прекрасно расходится, что рабочие ею очень довольны, но когда я спрашивал его о деньгах, он указывал на какие-то затруднения, наконец стал явно меня избегать. Я решил обойтись с ним со всей строгостью, явился к нему в лачугу поздно вечером, потребовал, чтобы он со мной рассчитался. Свой человечек объявил, что газета жидовская, никто её поэтому не покупает, я его будто бы обманул, оторвав от другой работы, приставать же к нему совсем не следует, так как он может найти на меня управу: у него есть знакомые городовые, и околоточный надзиратель с ним даже "здоровкается за ручку". Тут я заметил, что соработник имеет в правом глазу бельмо, а другой глаз у него бегает и вертится, подобно колесу в экипаже, когда его быстро несут лошади. К этим речам присоединилась и жена газетчика, неимоверной худобы, с крысиными хвостиками на затылке. Она находила, что у меня совсем нет совести, что я издеваюсь над бедным "трудящим" человеком, у которого на руках семья, не в пример разным бездельникам, и что лучше всего мне убраться от них подобру-поздорову и даже забыть раз и навсегда к ним дорогу. Я последовал её совету, написал в редакцию письмо, чтобы она прекратила посылку очередных номеров, продолжая добросовестно снабжать её статьями и также добросовестно сидеть без денег. Я испытал острую нужду, о каковой читатель может судить по тому, что мне пришлось прибегнуть к помощи Стёпы, который ухитрился меня кормить, уверяя при этом, что у него есть свободные, ему ненужные деньги. Дела мои немного поправились после того, как с помощью Каца нашелся дешёвый урок. Своей подруге я писал исправно. Мои эпистолярные упражнения были задушевны и нежны, но едва ли смягчали то грустное обстоятельство, что разлука неопределённо удлинялась. В утешение я посылал ей "Ясную зарю" со своими статьями и фельетонами, предоставляя ей возможность радоваться и гордиться моими успехами на литературном поприще и уговаривая её ещё "подождать месяц-другой".
В холодный и дождливый вечер зашёл ко мне недавно бежавший из ссылки Леонид Серебряков. У него была круглая большая и лобастая голова, сидевшая на плотных и хорошо расправленных плечах. Его лицо с шероховатой кожей освещалось спокойными и внимательными глазами. В моменты недовольства они делались зелёными. Мне нравилась его походка; он ступал осторожно, легко и неслышно, делая размеренные и некрупные шаги. Ступни у него были малые, почти женские. Во время ходьбы он не размахивал руками, держа их в карманах. Он умел слушать других, – дар редкий среди русских. Слушая, Леонид складывал часто крест-накрест на груди руки. Он обладал способностью сводить сложное к простому, отбрасывая случайное, несущественное, постороннее, умел находить нужную основу, стержень. Держал он себя как бы в стороне от нас, однако находился в курсе всех наших дел, его советы и указания были своевременны и ценны, но мне всегда казалось, что мыслей своих он никогда на раскрывает до конца. Он внёс в нашу тайную работу то, чего недоставало нам больше всего: он нашёл старых рабочих, участников пятого года. Организатор по преимуществу, он сводил нас с ними осторожно, тщательно взвешивая и проверяя их. Правда, главарей рабочих-большевиков, известных в посёлке и на заводе, в то время в Николаеве не было. Аким сидел в тюрьме, Филя находился в ссылке, Козловский где-то скрывался. Летом возвратился из дальних, вынужденных странствий Жорж, с которым я жил когда-то в семинарской коммуне. Он подобрал группу рабочих, но вёл себя неосмотрительно, устраивал собрания в комнате по соседству с околоточным надзирателем. Жандармский ротмистр при аресте искренно и глубоко возмущался наглостью Жоржа. "Помилуйте, – говорил он ему, горячась и волнуясь, – это же ни на что не похоже. Не успел приехать из ссылки, поселился рядом с полицией, надел почему-то студенческую фуражку и стал каждую неделю устраивать подпольные собрания. Таких людей вешать надо". Когда Жорж отправлялся из Николаева под конвоем этапным порядком, его провожала целая толпа поклонниц, девушек с рабочей околицы, где Жорж пользовался вполне заслуженным успехом, так как, помимо революционной отваги, имел высокий рост, был статен, цвёл завидным румянцем, всегда хорошо, почти изысканно одевался и относился к любовным утехам вполне положительно, серьёзно и даже рьяно. Поклонницы самоотверженно вступали в рукопашные бои с конвойными, ругали их "шкурами" и "скаженными идолами", утирали крупные на щеках слезы. Жорж шёл, высоко подняв голову, снисходительно приветствуя слободских девиц и уговаривая их не печаловаться: в ссылке он долго не пробудет, Николаев же непременно "навестит". Всё это говорилось совершенно открыто в присутствии полицейских, военных чинов и, конечно, сыщиков.
При встречах с Леонидом я посвящал его также в переписку с подругой, утверждал, что сгораю от страстей, говорил о трагической доле революционера, к чему Леонид относился со снисходительной иронией и лёгкой усмешкой. Он охлаждал жаркий пламень моих излияний указаниями, что всё проходит, мрачные трагедии и драмы происходят в одних только романах, да и то лишь в плохих, земля не клином сошлась, всегда и всюду можно найти Сонечку или Симочку, за этим при желании дело не станет. Такие беседы действовали на меня благотворно, хотя я иногда и склонен был думать, что Леонид лишён какого-то "полёта".
Сидя однажды с Леонидом вечером над шахматной доской и с удручающей лёгкостью проигрывая одну партию за другой, я спросил его, как он сделался революционером.
– Очень просто, – отвечал Леонид, передвинув осторожно фигуру и складывая, по своему обыкновению, на груди руки. – Очень просто: у меня было два брата, один большевик, другой меньшевик. Я любил мальчишкой подглядывать за ними. Я заметил, что они что-то прячут на чердаке, проследил их. Они прятали нелегальную литературу, один в одном углу, другой закладывал её досками около печной трубы.
Я видел также, что в посёлке около завода на заборах иногда появляются такие же листки, решил братьям помочь, стащил у того и у другого по пачке листков, развёл клей, вечером отправился на улицу, стал их расклеивать где попало. Меня схватил за шиворот городовой, доставил с поличным в участок. На допросе я сказал, что листки дал мне на улице незнакомый дядя, за гривенник предложил расклеить их. Меня пребольно отодрали в участке за уши, отпустили. С тех пор я и сделался революционером.
Мы прожили в Николаеве около трёх месяцев. Наша группа, наши кружки были жалки. Глухие годы всё ещё продолжались. К нам относились с опаской, с недоверием, нас избегали, от нас хоронились. С трудом мы находили комнаты для собраний в шесть-семь человек. Явочные квартиры тоже были случайны и редки. Попытки организовать тайную типографию пришлось оставить. Связи с Одессой были непрочны и случайны. Нас окружали филёры, от них мы часто не легко отделывались. Мы жили напряжённой, одинокой, обособленной жизнью. Казалось, и будущее не сулило никакой отрады. На улице, у завода во время смены, изредка в театре, глядя на густые толпы людей, я невольно думал, что нас до обидного, до смешного, до страшного мало, что мы надолго разбиты врагом, что мы – одичавшая, отрезанная от живой жизни секта чудаков. И в то же время я не сомневался в своей правоте и в том, что наш путь единственный и иных путей нет и быть не может. Ночью после очередной беготни, в которой было много бестолочи и неурядиц, придя к себе в комнату и засветив огарок свечи или лампу-коптилку, я испытывал глухую тоску. За стеной, всхлипывая, храпел хозяин квартиры – приказчик, бормотала со сна его жена. В квартире пахло фаршированной рыбой, уксусом и ещё чем-то непередаваемо затхлым. С вокзала доносились ревущие, резкие и одинокие гудки паровозов, они будто отнимали у предметов, у вещей в комнате, внутри меня всё живое, жизненное тепло, сущность. В углах чёрной паутиной висела тьма, за окном безмолвствовала околица, в грязи, в слякоти, в ненастье, в туманах, нависших, шедших с моря. Потом я погружался в сторожкое забытьё. Если на улицах у дома раздавалось шарканье нескольких пар ног, я просыпался и долго не мог заснуть.
Прага
С конспиративной квартиры доставлено письмо. В письме сообщается, что сестра Вера благополучно родила мальчика, младший брат Серёжа поступил в гимназию, мама здорова, отец по-прежнему служит, родные шлют привет. Так как у вас нет ни сестры Веры, ни брата Серёжи, а отец давно умер, то... вы зажигаете свечу (можно взять также горячий утюг), письмо держите над свечой, водя его по языку пламени, но не давая ему вспыхнуть. Письмо желтеет, письмо коробится, в комнате слегка пахнет палёной бумагой, между строками, где написано о сестре, о брате и о родных, проступают цифры. Тогда вы раскрываете на условленной странице книгу, которую никогда не следует терять, – цифры медленно переводятся на буквы. Прочитав письмо, вы зашифровываете указанный в нём адрес, запоминаете пароль, письмо сжигается. После этого вы нередко передаёте товарищу связи, знакомства, дела, собираете бельё, книги в чемодан. Спустя три-четыре дня, неделю, город оставлен. Глядя в окно вагона, человек тщательно вспоминает, как он покинул квартиру, ехал на извозчике, брал билет, занимал в вагоне место, – кажется, можно успокоиться: филёров не было.
Такое именно письмо я получил в ноябре 1911 года от Марии Ильиничны, будучи в Николаеве. Саратовская организация предлагала поехать делегатом на зарубежную конференцию большевиков. От николаевской организации тоже нужно послать делегата. Я ответил, что жду дальнейших указаний. Посоветовавшись с Леонидом, я решил ехать за границу открыто, стал хлопотать в градоначальстве о выдаче паспорта. Его выдали без осложнений. Мария Ильинична выслала деньги и сообщила, что нужно ехать в Прагу, там следует обратиться в редакцию центрального органа чешской социал-демократии "Prava Lidu" к некоему товарищу Гавлене, от него будут получены дальнейшие сведения. Николаевская группа выбрала делегатом Леонида. Но он проживал нелегально, должен был перейти границу с помощью контрабандиста, ждал нужных адресов, я выехал один через Волочиск. Перед отъездом написал подруге сумбурное письмо: кой-какие дела заставляют срочно выехать из Николаева, пусть она не беспокоится, сохранит весёлость и твёрдость, поездка займёт "месяц-другой", после чего подругу ожидает радостная встреча. В заключение, подражая Спартаку Джованьоли, я приписал: привет и счастье!
Дорогой за Волочиском происходили забавные случаи. Не зная условий заграничной поездки, я взял с собой подушку и одеяло. Около Львова пассажиры стали надо мной подтрунивать. Ночью, когда на какой-то большой станции их состав изменился, я, торопясь, крадучись, точно вор, оглядываясь по сторонам, на ходу выбросил с площадки и подушку и одеяло, решив ехать дальше по-европейски. Всё же я очень их жалел. Недалеко от Праги со мной вступил в беседу молодой австрийский офицер. Его поразили на мне башлык, меховая шапка и галоши. Я назвал себя корреспондентом русских газет. Офицер спросил, куда именно я еду, где намерен остановиться, есть ли у меня знакомые. Застигнутый врасплох, я назвал "Право Лиду". Собеседник покачал неодобрительно головой, заявил, что не понимает, как можно иметь дело с заведомыми преступниками и изменниками. Пришлось ему напомнить, что я не немец. Офицер обиделся, но, к моему удивлению, в Праге любезно проводил меня до самой редакции газеты, ещё раз посоветовав быть осторожным при встречах "с социалистическим сбродом".
В редакции я легко нашёл Гавлену, человека с чёрными тараканьими усами, с большими, выпуклыми глазами. Я полагал, что Гавлена отправит меня дальше, что съезд состоится в Швейцарии. Гавлена встретил меня восторженно, хлопал по плечу, прищёлкивал языком, теребил пуговицы, суетился, заглядывал в лицо. Он пояснил, что я первый приехавший к ним русский делегат, – конференция будет здесь, в Праге, – чешские социал-демократы очень любят и ценят русских товарищей, готовы оказать им любые услуги. Ленин – великий революционер, – впрочем, ему, Гавлене, непонятно, почему русские социал-демократы ссорятся и раскалываются. Дальше он строго заявил, что по галошам у них в Праге узнают русских революционеров. Крайне неодобрительно отозвавшись о шапке и башлыке и не дав опомниться, он потащил меня в магазин готового платья, заверил, что о деньгах я могу не беспокоиться, их у чешских социал-демократов вполне достаточно. В магазине он столь же стремительно выбрал пиджачную пару, рубашки, воротнички, ботинки, пальто, шляпу, заставил во всё это тут же обрядиться, обдёргивал и поправлял новое платье, отходил и любовался мной, подвёл к зеркалу и с восхищением заметил, что теперь я совсем не похож на русского социалиста. Когда мы возвращались в редакцию, он с жаркой и почти с угрожающей жестикуляцией жаловался, что австрийские социал-демократы очень плохо относятся к своим чешским товарищам: ссылаясь на централизм, они опустошают партийные и профессиональные чешские кассы. Адлер – хитрая лисица, ему нельзя верить. В частности, чешские социалисты очень обижены и Плехановым, который на последнем международном конгрессе взял сторону Адлера, назвав чехов сепаратистами. Потом Гавлена предложил осмотреть новые типографские машины, попутно сообщил, что занимаемый рабочими организациями дом был некогда графским палаццо. После осмотра ротационных и наборных машин он знакомил меня с сотрудниками газеты, пытался прочитать свою передовую статью, кормил обедом, расспрашивал о России, хвалил русскую литературу, наконец отвёл и поместил у одного из своих товарищей, – говорил с ним долго и подробно, наставляя, очевидно, его, как он должен обращаться с русским революционером. Вечером Гавлена не утерпел проведать меня, спрашивал, доволен ли я комнатой и уходом, не скучно ли мне, и, хотя я утверждал, что мне совсем не скучно, он поволок меня в оперу, в "Народный дивадло", где я слушал чудесные "Гофманови повидки", борясь со сном и усталостью. Спал я в холодной комнате, накрывшись пуховой огромной периной. Под периной было жарко, а когда я высовывал из-под неё ногу, нога мёрзла. Я с вожделением вспомнил о русских печах и ватных одеялах.
Спустя несколько дней понемногу, в одиночку, стали съезжаться делегаты. Приехали Серго Орджоникидзе, Леонид Серебряков, Филипп Голощекин, Догадов, и однажды в редакции, к несказанному своему удивлению и радости, я застал Яна. Он приехал из Екатеринослава. Я уговорил его поселиться вместе со мной.
В ожидании приезда остальных делегатов мы ходили гурьбой по городу, посещали театры и музеи, спорили, расспрашивали друг друга "о работе на местах". Разбросанные и разобщённые до сих пор, мы впервые за последние пять-шесть лет сошлись вместе, мы убеждались, что повсюду, несмотря ни на какие препятствия, вопреки казням, каторге, тюрьмам, ссылкам, всё же ведётся общая и дорогая всем работа. Серго, один из главных организаторов конференции, укорял нас за то, что мы распустились, ведём себя неосторожно, но он и сам заражался нашей радостью, подъёмом и беспечностью.
Я полюбил чешскую столицу. На ней опочили века и древность. В Праге был открыт первый европейский университет. Здесь жил, неистовствовал и страдал Ян Гус, я видел его церковь. За городом фанатически и кроваво боролись до последнего издыхания табориты. За мостом на взгорьях дряхлели средневековые замки. Строгая, одухотворённая готика костёлов, дворцов и палаццо со стремительными, точно готовыми оторваться от земли линиями, со стрельчатыми нишами и лёгкой кружевной лепкой погружали в эпоху крестоносцев, турниров, прекрасных дам, церковных орденов, монастырей, цехов, каминов, баллад, охот, пиршеств и трубадуров. На старинной ратуше ещё сохранились огромные затейливые часы, и, когда они звонили альтом в двенадцать часов, в амбразуре окна следом один за другим показывались и проходили двенадцать апостолов. В Национальном музее хранились старинные латы, кольчуги, забрала, щиты, заржавленные мечи, которые было лишь впору поднять, копья, самострелы, луки, первые пушки и ружья, железные сундуки с такими сложными и хитрыми замочными механизмами на внутренней стороне верхних крышек, что невольно думалось об упорной кропотливой работе, об изумительном ручном искусстве старых мастеров. Вдыхая затхлый, застоявшийся запах, я подолгу стоял в той части музея, где был целиком воспроизведён, как бы перенесён кабинет алхимика, со странными колбами, с ретортами, с кабалистическими книгами, с котлами и жидкостями. Я вспоминал раннюю юность, увлечения историческими романами, повестями, новеллами о средних веках. С удивлением начинал остро и глубоко чувствовать, что эта готика, ратуши, замки, кабинеты алхимиков, латы и кольчуги, эти напоминания о звуках рожков на охоте в лесах у опушки, когда мороз и серебряный иней, и конь горячится под всадником со шлемом и забралом, – эти сказания о войнах вольных городов, бесконечно мне ближе, чем наши Кремли, чем наше византийское на русский лад, чем терема и вече, суздали и лавры, богатыри и соловьи-разбойники, точно когда-то жил я именно здесь, в Праге, в средние века, и дни и годы этой жизни оставили в душе неизгладимый, поэтический отпечаток. Тут была как будто моя настоящая родина, колыбель, единственная, любимая. И так же неведомо, отчего это странное и прочное чувство соединялось с мотивом баркаролы из "Гофмановых сказок", однообразной, меланхолической, грустной и нежной, без начала и без конца, как бы вечной, звучащей из прошлого, уводящей в минувшее. Тихо, бессловно она жалела, жаловалась, что когда-то жили поколения людей, любили, страдали, трудились, отдыхали, своим чередом шла своя жизнь, свой быт, и вот теперь всего этого нет, не будет и никому до этого нет дела и участья.
Я жил двойной жизнью: читал зарубежную подпольную литературу разных толков и направлений, спорил с приятелями, ждал и готовился к конференции, обсуждал планы поездок по России после нашего съезда – и в то же время отдавался новой родине, мечтательному прошлому, грустным и сладким воспоминаниям о том, чего никогда со мной не было, но что было сильней, ярче, дороже всего пережитого в действительности.
Приехали Залуцкий, Шварцман, Степан, Сурен. Из Лейпцига Пятницкий известил, что один из явочных адресов провалился и что часть делегатов, вероятно, арестована. Со дня на день ждали приезда Ленина, Зиновьева, Каменева. Ознакомившись подробно с зарубежными социал-демократическими группами, мы, русские делегаты, решили, что конференция созывается в очень узком и ограниченном составе, что некоторые инакомыслящие течения тоже должны принять участие в наших работах. Взглядов их представителей мы не разделяли, но полагали, что для большей авторитетности конференции, их следует нам пригласить. Мы послали пригласительные письма Плеханову, Троцкому, Богданову, Луначарскому, Алексинскому.
Спустя несколько дней на квартиру, запыхавшись, прибежал Серго, очень встревоженный.
– Одевайтесь, – сказал он, – приехал товарищ Ленин. Сердитый! Ай, ай, ай! – Серго цокнул языком, засвистел и покачал головой. – Ругается. Очень ругается.
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В Саратове. Credo Валентина 3 страница | | | В Саратове. Credo Валентина 5 страница |