Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 31 страница

Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 20 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 21 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 22 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 23 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 24 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 25 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 26 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 27 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 28 страница | Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 29 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Неужели они вам не позвонили и не спросили вашего согласия?

— Конечно, нет. Ведь я живу в Советском Союзе.

Да, мы так живем, и какой-нибудь партийный кретин волен распоряжаться всей нашей творческой жизнью.

И это ли не трагедия для таких великих музыкантов, как покойный Ойстрах, как Рихтер, Гилельс?

В молодости еще можно найти в себе силы принимать с юмором тычки и затрещины, но с годами, когда внутреннее зрение становится безжалостным, жизнь бесстыдно обнажается перед тобой и в уродстве своем, и в красоте. Ты вдруг неумолимо понимаешь, что у тебя украдены лучшие годы, что не сделал и половины того, что хотел и на что был способен; становится мучительно стыдно перед самим собой, что позволил преступно унизить в себе самое дорогое — свое искусство. И уже невозможно оставаться марионеткой, вечно пляшущей по воле тупоголового кукловода, переживать в себе все эти бесконечные запреты и унизительные «нельзя!».

Но столько сил истрачено на ежедневную склочную и мелочную борьбу, что, когда приходит час прозрения и нужно действовать, часто оказывается, что ты на это уже не способен. Подкрадывается душевная апатия, безразличие к успеху, не хочется играть, и артист уже сам выдумывает для самого себя тысячи причин, лишь бы не выходить на сцену.

 

Примером тому можно взять Владимира Софроницкого, чья погубленная карьера и жизнь целиком на совести невежественных чиновников от идеологии и от искусства. Кто на Западе знает этого, может быть, величайшего пианиста нашего времени? Творческая неудовлетворенность, постоянные унизительные одергивания и отсутствие простора для его огромного таланта сожгли ему душу, привели к пьянству, и он умер в 1961 году, едва дожив до 60 лет.

 

Святослав Рихтер! Его имя давно уже было легендой, весь мир ждал его выступлений, но его еще много лет не выпускали из Советского Союза по той причине, что его мать после войны оказалась в Западной Германии. И в то время, когда уже многие советские артисты выезжали на гастроли за рубеж, Рихтер был заперт в клетке и бился в ней, как прикованный цепью. А именно ему, этому пианисту-гиганту, нужен был творческий разворот на мировой сцене — он без этого задыхался. И только в 1961 году, когда ему было уже 48 лет, он впервые выехал за рубеж, в Америку, и то по специальному разрешению Хрущева, взявшего на себя личную ответственность за его возвращение в страну.

Но все годы, которые он прожил в закабалении, конечно, оставили в его душе неизгладимый след. То, что он теперь часто отменяет свои концерты, это не капризы и, я уверена, не болезни. Потому что, если артист хочет играть, он и полумертвым выйдет на сцену — это я знаю по себе и по Славе. Просто ему давно подрезали крылья, и его уже не влечет мировой простор.

 

Скоро провинциальные концерты стали оставлять в душе Славы горький осадок творческой неудовлетворенности. Но еще невыносимее было сидеть в Москве и ничего не делать, в то время как в концертных залах выступают его коллеги, в Большом театре идут спектакли, он же может быть только слушателем — гениальный музыкант, в расцвете сил. Надо сказать, что более верной медленной казни для Ростроповича придумать не могли. Весь вопрос был — надолго ли его хватит.

У нашего друга была хорошая коллекция русского фарфора, и вдруг Слава стал все чаще и чаще к ней приглядываться, потом начал покупать какие-то вещицы. В России все это давно исчезло из антикварных магазинов, и нужно было заводить новые знакомства с коллекционерами, ездить по каким-то адресам… А так как Ростропович ничего не делает наполовину, то скоро решил, что у нас должна быть самая лучшая в России коллекция русского фарфора. Поставив себе такую задачу, он кинулся на поиски сокровищ.

Пока он научился разбираться в этих вещах, была масса всяческих конфузов, когда ему за бешеные деньги продавали размалеванную дрянь, выдавая ее за музейную редкость. Но настоящим знатоком можно стать, только пройдя через ошибки и обманы. И Ростроповича это нисколько не смущало. Я рада была его новому увлечению и всячески поддерживала в нем энтузиазм, понимая, что лучше в доме битые, склеенные чашки, чем пьяные компании и разговоры ни о чем до утра.

Вернувшись из одной такой «экспедиции», он, захлебываясь от восторга, рассказал мне, что встретил старика, в которого я влюблюсь с первого взгляда, как только увижу, дядя Ваня и жена его тетя Маша…

— Увижу?

— Ну да, они завтра приедут, тетю Машу нужно в больницу устроить, я уже к Женьке ездил в Пироговку, все в порядке. Он переночует у нас. Изумительные люди, я таких не встречал никогда. Ты увидишь, какой красавец-старик!..

— На чем же спать он будет?

— Да в столовой положим на диване…

На другой день, придя после репетиции домой, я увидела в столовой на моих ампирах сначала валенки, а потом и дядю Ваню. Высокий старик с большой бородой, действительно красивый, будто с картины сошел.

В кухне Слава с тетей Машей чаи распивают — только что вернулись из больницы, вечером он ее туда отвезет, а дядя Ваня переночует у нас и — к себе в деревню. Но сначала Слава с ним по всей Москве погоняет, чтобы ему продуктов побольше с собой взять. Дядя Ваня, степенный, благообразный, снисходительно принимал Славины восторги на его счет, благодарил за гостеприимство и вдруг будто бы что-то вспомнил.

— А знаешь, Слава, у нас в деревне недалеко одна старуха есть, я видел у нее тарелки с царскими гербами.

— Ну да?!

— Правда, видел.

— Так ты скажи мне адрес!

— Да нет, адреса я тебе точно сказать не могу, а ты приезжай ко мне, ты же знаешь, был у нас, и мы вместе с тобой поедем — от нас недалеко, километров тридцать.

— Конечно, приеду. Мы с Галей вместе поедем, давай в следующее воскресенье.

Ехали мы на своем «Ландровере» километров двести от Москвы. Слава, конечно, адрес забыл, долго плутали по маленьким деревенькам, наконец нашли дядю Ваню. Едва мы в дом вошли, стал нас дядя Ваня торопить, чтобы успеть засветло… Смотрю, он быстро-быстро в нашу машину большие мешки начинает носить, в мешках сухари. Всю машину наполнил до отказа, еле мы там разместились. Куда это он тащит столько? Той старухе, что ли? Ехали, пожалуй, час, наконец в какой-то деревне остановились.

— Ну что, приехали?

— Да нет, погоди, я сгружу мешки-то. Сын мой тут живет, вот накопил ему за зиму, да детишкам вот печенье да конфеты… из Москвы… Может, зайдете чайку попить?

— А где же старуха-то живет?

— Старуха-то? Да недалече, успеем… Их много здесь старух-то… километров еще тридцать будет.

Ну, ладно, поехали… Пошли в один дом, вышла беззубая, древняя бабка и никак не могла понять, что нам от нее нужно. Зашли в другой дом, там одни ребятишки оказались. После третьего дома меня начал трясти нервный смех — я все поняла.

— Слушай, Слава, а не кажется ли тебе, что твоему дяде Ване просто нужна была машина, чтобы сухари из дома к сыну перевезти?

Смущенный Ростропович, видя, как его облапошили, не знал, куда от меня деться.

— Вот, вот, дядя Ваня, тетя Маша… какой старик!.. влюбишься с первого взгляда!..

— Ну и ладно! Подумаешь… ну, зря съездили…

— Да, конечно… Но все же не стоило твоему дяде Ване тащить тебя из Москвы за двести километров, чтобы ты его сухари возил. Мог бы хоть не обманывать тебя, помня, как ты возился с его женой. Ведь никогда бы ее, деревенскую старуху, в столичную больницу не приняли без твоей помощи. Бога бы хоть на старости-то лет побоялся!

Я уж потом сообразила, что он тайком должен был свои сухари-то перевозить: у нас законом запрещено скот кормить хлебом. А чем его кормить, когда кормов не купишь нигде? В колхозе машину, наверное, просить побоялся — чтоб не донесли. Увидел столичного сумасшедшего, что битые чашки покупает, он и сообразил: тарелки с царскими гербами…

Это увлечение у Славы скоро превратилось в страсть. За какой-нибудь статуэткой он мог проехать на машине сотни километров по непролазной грязи. Дом наш постепенно наполнялся битыми черепками, и Ростропович любовно их склеивал, ставил в витрину, вскоре снова мчался в «экспедицию» и порою, вернувшись среди ночи усталый, но счастливый, вытаскивал меня из постели, чтобы показать какую-нибудь стекляшку, всученную ему за большие деньги очередным дядей Ваней или тетей Машей. И я, с трудом продирая глаза, с ужасом смотрела на выложенный передо мною хлам, слушая его рассказы об изумительных людях и что скоро он едет в пункт N, где, как ему сказали, спрятаны рукописи Мусоргского… И я восхищалась его «удачами», подгоняла его скорее ехать снова, иначе кто-нибудь перехватит рукописи Мусоргского. Он ехал, и, конечно, все оказывалось блефом. Но снова кто-то говорил, что вот в деревне, кажется, такой-то, у старухи, то ли тети Кати, то ли тети Ани, спрятаны, кажется, чашки с императорским гербом…

Эта его страсть явилась спасением в его безделье. Но разве могла она подменить его профессию, его музыку, для которой он был рожден?! Я с ужасом глядела в будущее.


 

В один прекрасный день пришли к нам домой двое друзей — певцов из Большого театра. Они даже не вошли, а, скорее, ворвались, радостные, возбужденные, и, едва поздоровавшись, утащили Славу в кабинет для секретного разговора.

Через некоторое время оттуда вылетел Слава, зовет меня.

— Что случилось?

— А вот, пусть они сами тебе расскажут… Ну, ребята, пока! Я должен уйти, и на меня не рассчитывайте. Я подписывать не буду.

— Слушай, Галя, уговори Славу, все так потрясающе устраивается! Мы пришли от очень важных людей, нас послали специально к Славе с серьезным разговором. Сейчас организуется письмо против Сахарова. Если Слава его подпишет, то завтра же будет дирижировать в Большом театре, будет ставить любые спектакли, все, что захочет.

— Что?! Ты хочешь, чтоб я его уговорила? Да если он подпишет — я придушу его своими руками. Как ты, мой друг, смеешь предлагать мне такое, и за кого ты принимаешь Ростроповича?

— Но что особенного? Кто обращает внимание на все эти письма? Все так делают.

— А вот Слава не сделает.

— Почему?

— Ты не понимаешь, почему? Да чтобы наши дети не стыдились своего отца и не назвали его когда-нибудь подлецом. Понимаешь, почему?

— Но ты же видишь, что он может погибнуть как музыкант…

— Ничего, не погибнет…

— Он, такой великий артист, мотается по провинциальным дырам, играет черт знает с какими оркестрами, а он так нужен Большому театру — ведь все разваливается. Только Ростропович может еще спасти дело, которому мы с тобой отдали двадцать лет жизни. Сейчас реальный шанс стать ему во главе театра. Если же он письма не подпишет — путь ему в Большой театр закрыт.

— Ну, что же, значит, он никогда не будет дирижировать в Большом театре, но останется порядочным человеком, останется Ростроповичем.

Удавка, накинутая на шею, затягивала все туже и туже.

 

Приехал на гастроли из Сан-Франциско симфонический оркестр с дирижером Сейджи Озавой. Концерты их были запланированы давно, и по контракту в них должен был участвовать Слава. Как ни старались власти убрать его из московской программы, американцы не поддавались, и вот — о чудо! — пришлось позволить Ростроповичу выйти в Большом зале консерватории с концертом Дворжака. Конечно, сбежалась на концерт, что называется, вся Москва. Слава играл великолепно, но меня потрясло другое — то, как он вышел на сцену, как сидел, как кланялся публике… По тому, какими благодарными глазами он смотрел на Озаву, который был лишь в начале своей карьеры, как был признателен каждому артисту оркестра за то, что благодаря им он играет в великолепном зале, — я вдруг с ужасом увидела, что у Ростроповича в самой глубине четко наметилась будущая губительная трещина, что он очень скоро может полететь вниз.

В концертном зале, а потом и дома до глубокой ночи шло ликование. Друзья, поклонники, музыканты: гениально… гениально… феноменально… Все целовались, обнимались, счастливые, что в этот вечер слышали Ростроповича…

Великому артисту дали зал в Москве! А ведь, в сущности, нужно было устроить бунт, выразить возмущение, что ему зал не давали и впредь тоже не дадут. Но это уже советская Россия…

Наконец все ушли, и мы остались вдвоем. Видя сияющего, счастливейшего Славу, я долго не могла решиться начать разговор.

— Слава, то, что я скажу тебе сейчас, не скажет никто другой. Тебе это не понравится, но мы с тобой одни, никто нас не слышит и не узнает, что я скажу тебе. Сегодня вечером ты играл…

— А что, что? Я плохо играл? Неправда, я хорошо играл…

— Нет, играл ты великолепно, ты не можешь плохо играть. Но тебе нужна большая публика, ты должен ездить за границу, иначе тебе конец. То, что ты все эти годы играешь в провинциальных дырах, уже оставило след в твоей душе. Ты теряешь свое качество великого артиста, который должен быть над толпой, а не с нею, ты теряешь высоту духа. Ты мне ничего не говори и не отвечай. Я сама артистка и знаю, как больно тебе это слышать, особенно после такого триумфального концерта. Но я была обязана сказать тебе… А теперь, если хочешь, можешь забыть наш разговор.


 

Весной 1973 года пригласили нас принять участие в музыкальном фестивале по волжским городам с симфоническим оркестром г. Ульяновска. Слава согласился, из-за него пришлось принять приглашение и мне.

Кандидатура Ростроповича обсуждалась на специальном совещании в Министерстве культуры — можно ли допустить его к дирижерскому пульту оркестра из города, где родился и качался в колыбели вечно живой Ильич. После сильнейших дебатов постановили, что можно, но… без лишнего шума. Приехав на концерт в эту «столицу мира», первое, что Слава увидал, идя по улице, — это расклеенные на афишных щитах объявления о важнейшем событии в городе — о выставке кроликов. Из-под объявлений в начале и в конце торчала его фамилия Рос……ич. Заклеить афишу дал распоряжение первый секретарь обкома Скачилов, чтобы люди не шли на концерт, думая, что он отменен. Но фамилия оказалась очень длинной — не хватило кроликов, чтобы заклеить. Вот у Ильича фамилия короче, для нее вполне хватило бы.

Увидев из-под кроликов лишь свою торчащую голову и пятки, а вечером на концерте — пустой зал, возмущенный Ростропович тут же послал телеграмму Брежневу с требованием прекратить издевательства, срывы концертов, дать ему возможность работать, в противном случае он вынужден бросить свою профессию. О чем и сообщил мне.

— Да кого же ты напугать собрался?

— Не пугать, но не захотят же они лишиться такого музыканта! Они должны вызвать меня и говорить со мной.

— Ну, я знала, что ты наивен, но не до такой степени. Тебе же с детства вбивали в голову, что незаменимых в этой стране нет. И что ты для них за птица такая, что они будут с тобой разговаривать? Ты для них такой же смерд, как и все прочие. Подумаешь, Брежнева захотел испугать, что бросишь свою профессию. Ну и бросай, глуши водку стаканами, скорее сопьешься или инфаркт получишь, они только этого и ждут. Доставишь им этим большое удовольствие.

— Нет, но какое свинство… Я приезжаю на концерт в эту дыру, и эта сволочь имеет наглость заклеить мои афиши…

— Подожди, то ли еще будет. Ты вспомни, что Шостаковича, Прокофьева и Пастернака хлестали по щекам. Раз ты на них замахнулся — они будут делать все, чтобы свести тебя к нулю. Я тебя предупреждала, но ты мне не верил… Меня терпят в Большом театре только потому, что не могут просто уволить с моим званием народной артистки СССР, а до пенсии мне еще несколько лет. Придраться же к моей профессиональной форме невозможно — я пою лучше других и выгляжу тоже лучше других. Но каждый раз, когда я выхожу на сцену, я шкурой своей чувствую, как чьи-то глаза впиваются в меня в надежде, что у меня наконец не выдержат нервы, что я сорвусь и тогда можно будет со мной расквитаться. Какого мне это стоит напряжения, как мне тяжело все это и оскорбительно — не знает никто на свете, и прежде всего ты. Но я знала, что меня ждет, а потому никому не жалуюсь, хожу задрав голову назло всем моим завистникам, и торчу у них как кость в глотке.

 

Оркестру предоставили небольшой пароход. Маршрут начинался с города Горького — на Западе теперь известного как место ссылки академика Сахарова, — затем Казань, Куйбышев, Саратов, Сталинград, Астрахань. Конечно, у нас каюта «люкс». Крохотная, как и все, отличается она от других лишь тем, что есть в углу маленький умывальник. Ни уборной, ни ванной, естественно, в «люксе» нет. Гастроли наши длились примерно месяц.

Дали мы за это время около двадцати концертов. Конечно, во всех афишах значились наши имена, и от публики отбою не было. Появлялось много рецензий, всегда восторженных. Хвалили оркестр, благодарили за высокое искусство дирижера и певицу, не жалея восклицательных знаков. Все было. Только имен певицы и дирижера не было.

Тут уж не свалишь на какого-то перестаравшегося идиота. Ясно, что приказ шел из ЦК по всей стране.

 

Первое, что бросалось в глаза, это то, что ни в одном из приволжских городов, ни в магазинах, ни в ресторанах, мы никогда не видели свежей рыбы. Впрочем, мяса в магазинах тоже не видели. Но что же тогда едят люди? В Казани, столице Татарии, иногда в магазинах бывает свинина, которую татарам запрещает есть их религия. Уже много лет мясо распределяют по талонам, один-два килограмма в месяц на человека. В той же Казани, проезжая рано, на рассвете, по городу, я обратила внимание, что у некоторых магазинов уже стоят очереди. Я подумала, что женщины с утра пораньше рвутся за какими-нибудь импортными товарами, но, подняв глаза повыше, увидела название магазинов и обомлела — «Молоко»!

Да как же живут эти несчастные? Встать в очередь в пять часов утра, чтобы купить молоко для ребенка… Если бы не видела своими глазами, никому бы на свете не поверила, что возможно такое в России не в военное, а в мирное время. Во всех городах люди на улицах хмурые, неприветливые. В гостиницах, в ресторанах — грязь, нищета и убожество. И это по всей Волге, от Горького до Астрахани.

Самые большие и лучшие здания заняты партийными учреждениями: областной комитет партии, городской комитет партии, районные комитеты партии… Да сколько же их по всей необъятной России? И сколько же вас, дармоедов, осело во всех этих комитетах? Везде одни и те же лозунги, славящие коммунистическую партию и правительство за счастливую жизнь народа. А со стен домов глядят на все это «великолепие» портреты вождей — их тупые рыла преследуют советского человека от рождения и до самой смерти.

Да, если до революции в России был один Царь, отвечающий перед Богом за свой народ, то теперь свой партийный царь и его бесчисленные царедворцы есть в каждом городе Страны Советов. Не верят они ни в Бога, ни в Маркса, ни в черта и дьявола, а только в свою ненасытную утробу и пользуются теми же привилегиями, что и вожди в Кремле, — порядок есть порядок, и охраняется здесь он строго.

Однажды сумев создать для себя эту райскую систему, они не остановятся ни перед чем, чтоб сохранить и удержать ее. Кому же охота добровольно отдать всю эту роскошную жизнь, лишиться сладостной власти, этого единственного источника их материального благополучия, лишиться возможности самолично казнить или миловать? Будучи, в основном, по своим данным бесцветным середняком общества, где еще они получат такие блага и привилегии, при каком ином режиме?

Особое впечатление, конечно, оставил Сталинград — кусок земли, где в войну решилась судьба советской России. Где «за Родину, за Сталина» полегли в землю сотни тысяч людей, физический цвет народа, где земля в полном смысле слова пропитана кровью. Сегодня это новый город с огромной промышленностью, заводами, фабриками. И опять — ничего в магазинах, на пустых прилавках белая бумага.

Пришли в ресторан нашей гостиницы пообедать. За наш стол села молоденькая девушка лет двадцати, я с нею разговорилась.

— Вы приезжая?

— Нет, я здешняя. А почему вы спрашиваете?

— Да как-то не принято в России, чтобы женщина, да еще одна, днем ходила в ресторан.

— Я здесь работаю недалеко, так в перерыве хожу сюда обедать.

— Но ведь это дорого.

— Что же делать? Зато мне не нужно после работы по магазинам в очередях стоять. Вечером съем хлеба да выпью чаю и спать.

— А разве на службе у вас нет столовой?

— Так там же ничего нет. Тут в гостинице только и можно прилично пообедать. И чисто здесь, красиво, пьяных мало.

— А с продуктами как у вас? Плохо?

— Да нет, ничего, что-то купить можно. Живут люди.

— Вот мы сейчас проехали по всей Волге и ни в одном городе не видели в продаже рыбы. Мы когда выехали из Москвы, то всё мечтали рыбы свежей поесть. В какое время года больше всего ловят рыбу?

— Я не знаю… Рыбы у нас не бывает.

— А с мясом как?

— И мяса не бывает.

— И давно эти трудности?

— Да ведь я родилась здесь. Так на моей памяти мяса в магазинах никогда не было.

 

Меня поразили спокойствие и какая-то обреченность во всем облике этого юного существа. Хрупкая, скромно, но чистенько одета, видно, что все очень бережет. Видя, как она все тщательно доедает, ничего не оставляя на тарелках, я невольно подумала, что вот как раз сейчас в Москве от законспирированной, как военный объект, правительственной столовой, что около кинотеатра «Ударник», отъезжают черные, бронированные лимузины с плотными занавесками на окнах, за которыми прячутся от любопытных глаз кастрюли с борщами, бифштексами, жареными гусями, поросятами и прочей снедью — пайки для «слуг народа» и для советской элиты. Пайки! Как же нужно презирать свой народ, чтобы позволить себе такое бесстыдство.

 

— Где же вы работаете?

— Здесь, недалеко. Я чертежница.

Ах, милая, значит, если ты ходишь сюда даже и не каждый день, то вся твоя зарплата тут. За тарелку супа да кусочек жесткого мяса… Но как же так? Сталинград — город-герой. Уничтоженный во время боев и заново выросший на крови и костях сотен тысяч бойцов, насмерть стоявших, буквально своими телами остановивших фашистские орды. Для такой ли жизни после них? Чтобы через тридцать лет после войны, в мирное время, женщины на рассвете вставали в очереди за молоком для детей, а молоденькая девушка совершенно спокойно, как само собой разумеющееся, сказала, что на ее памяти всегда были пустыми прилавки магазинов… Эту ли беспросветную жизнь в недостойной нищете и патологической лжи призывает защищать с мечом в руке «Родина-мать» — огромная, чуть ли не стометровая статуя, установленная, как на гигантской братской могиле, на Мамаевом кургане и хорошо видная с разных сторон Сталинграда.

 

А может быть, России давно уже нет? Есть государство Москва — набитая до предела людьми, учреждениями, министерствами… И, как в Ноев ковчег, в предчувствии потопа, рвутся туда, спасая свои жизни, люди, звери… И носит этот ковчег по высохшему морю со странным названием «Советский Союз». Где, к каким берегам он пристанет и кто выживет в нем, никому знать не дано.


 

Осенью 1973 года Большой театр выезжал на гастроли в Милан. Не желая больше позволять властям бить меня по самолюбию, я решила отказаться от гастролей и пошла к директору театра, недавно назначенному Кириллу Молчанову.

— Кирилл Владимирович, вы умный и порядочный человек, мне не нужно вам долго объяснять, в каком положении я оказалась. Вы знаете, что по указанию, исходящему из ЦК, меня как прокаженную изгнали с радио, телевидения, мое имя запрещено упоминать в прессе.

— Да, я это знаю и всей душой вам сочувствую.

— Тогда как вы себе представляете мое положение сейчас, когда театр едет в Милан? Ведь из всех итальянских рецензий на спектакли с моим участием, которые перепечатают в советских газетах, вычеркнут мое имя. Терпеть такое унижение перед всей труппой я не намерена и за себя не поручусь. Поэтому, во избежание громкого скандала, да еще за границей, я прошу вас освободить меня от поездки.

— Да никогда я на это не соглашусь! Не говоря уж о том, что и Министерство культуры не пойдет на такой скандал — итальянцы подумают, что вас не выпустили из-за Солженицына.

— Честно говоря, мне совершенно безразлично, что скажут итальянцы. Мне все смертельно надоело. Я устала от мышиной возни вокруг меня.

— А может быть, вам стоит пойти поговорить с Фурцевой?

— Зачем? Я не хочу ехать в Милан, и вы, как директор театра, ей об этом скажите. А если она будет настаивать на моем участии в гастролях, то передайте ей, что я требую гарантии, что не повторится недавняя история с волжскими концертами, когда во всех напечатанных рецензиях обо мне умудрились не называть моего имени. И чтобы было без обмана! В противном случае я созову в Милане корреспондентов и дам такое интервью, что чертям тошно станет. Вы знаете, мне есть о чем рассказать. И уж я свое обещание сдержу. И еще скажите ей, что если ее беспокоит, что подумают итальянцы, коль я не приеду, то я сама дам телеграмму, что сильно простужена и потому не могу выехать.

На другой день он позвонил мне и сказал, что был у Фурцевой, в точности передал ей наш разговор, и Катерина Алексеевна очень просит меня ехать в Милан и ни о чем больше не беспокоиться. Что она сама пойдет в ЦК партии говорить о создавшейся ситуации, и, конечно, заверила, как всегда: «Клянусь честью, я все улажу». И она действительно попыталась уладить, правда, очень своеобразным способом.

Накануне отъезда в Милан ко мне домой поздно вечером пришла сотрудница кассы Большого театра и принесла 400 долларов, прося передать их одному из работников администрации, который находился уже в Милане и с которым я была в хороших, приятельских отношениях.

— Так что же он сам-то не взял? Он всего два дня как уехал.

— Я не знаю, он просил меня передать их вам.

— Но он, да и вы прекрасно знаете, что из всей труппы именно меня первую могут обыскать на Московской таможне — не везу ли я на Запад рукописи Солженицына. И если найдут доллары — это уголовное дело.

— Но кто же посмеет вас обыскать!

— Нет, не возьму.

— Очень жаль, он был уверен, что вы не откажетесь…

Она как-то вся съежилась и поспешила уйти.

Ай да Катя! Доложила куда надо! Вот вам и «клянусь честью, я все улажу»… Весьма оригинальное понятие о чести. А я-то удивлялась, почему она не воспользовалась моим отказом и не освободила меня от гастролей. Так вот зачем я им понадобилась…

Расчет, конечно, был на то, что я возьму доллары, а меня на таможне обыщут, со скандалом отстранят от гастролей и обвинят в валютных сделках. Доказать, что деньги получила от стукачки, я не смогу — не было свидетелей, — и загалдят на весь мир, что доллары от «продавшего за золото свой народ» Солженицына. И, мало того, захотят — так и показательный судебный процесс устроят за «валютные операции». Ненависть властей к нему достигла к тому времени своего предела — они прочли «Архипелаг ГУЛаг», рукописный экземпляр, хранившийся в Ленинграде у его знакомой Е. Воронянской. Как они напали на ее след, я не знаю, но Александр Исаевич рассказывал нам, что ее допрашивали в КГБ пять суток непрерывно, после чего она открыла место хранения рукописи и, вернувшись домой, повесилась.

Благодарение Богу, я не попалась в подстроенную ловушку. А ведь мне очень хотелось удружить моему приятелю. Но самое интересное, что он, который якобы так просил взять для него деньги, меня о них в Милане даже и не спросил. Не знал! Забыли его предупредить, что ли? Короче говоря, уразумев, что я уже в Италии и что лучше со мной не связываться, побежала Катерина обивать пороги по верхам, и бойкот прессы на время итальянских гастролей был прекращен. В советских газетах были перепечатаны восторженные рецензии итальянцев на «Онегина» с моим участием, а в «Известиях» от 1 ноября даже поместили такую фразу: «…все итальянские газеты обошла фотография Г. Вишневской, рецензенты называют ее лучшей певицей нашего времени». Это было последнее, что прочли обо мне в советской печати граждане России. С тех пор меня упомянули лишь раз в тех же «Известиях» 16 марта 1978 года, когда указом Президиума Верховного Совета СССР нас лишили гражданства.

 

Наконец, дошло уже до того, что мы приняли приглашение Московского театра оперетты для постановки «Летучей мыши» Штрауса. Весь свой талант, все, что застоялось в нем, не находя выхода, вложил Ростропович в эту свою работу и с утра убегал в театр. Я же так на сценические репетиции и не вышла — мне все казалось, что это напрасный труд, что что-то произойдет и дирижировать спектаклем ему в Москве не дадут, будь то хоть оркестр цирка. Но, чтобы не лишать его энтузиазма, я ему, конечно, не говорила правду, почему я все не начинаю репетировать на сцене. Иногда я сидела в зале, слушая, как он из оркестра полуинвалидов пытается создать шедевр. Что и говорить, конечно, они с ним играли так, как никогда ни до него, ни после, но ведь, как бы они ни старались, это все равно был низкий уровень, куда опустился великий музыкант, и видеть это было выше моих сил. Он, конечно, сам понимал, что падает на дно, но никогда не признался мне в этом, может быть, из-за мужского самолюбия, что я оказалась права, когда предсказывала ему все, что с ним случится. Он только стал замыкаться в себе, что ему было совсем не свойственно, и появился у него растерянный взгляд, опустились плечи… Больше всего он не хотел, чтобы именно я видела его в унижении.


Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 30 страница| Галина Павловна Вишневская Галина. История жизни 32 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)