Читайте также:
|
|
«Молча о пороке, вгоняя его в туловище,
чтобы только не выпер наружу – мы сеем его,
и он ещё тысячекратно взойдёт в будущем».
Александр Исаевич Солженицын
В этой русской глухомани было что-то необычное…. На первый взгляд – такая же, как и тысячи затерянных среди лесостепных равнин Центрального Черноземья, облепленных повсюду полями, лесополосами, болотами, пронизанных реками и речушками русских селений, несущих на себе все горькие прелести последних двадцати лет печального русского бытия. Селение было сравнительно небольшим, и естественный ход природы еще не до конца накрыли руки цивилизации. Ничего не изменилось за последние лет сто. Убери только асфальт и столбы с электропроводами, и без того повсюду обрывающиеся для вторцветметсырья.
И люди были там всякие, различных взглядов и принципов, мыслей и исканий. Но здесь еще чувствовалось то, что потихоньку выветривается из русского человека, делая нас как бы чужими собственному себе, своим корням, своему духу. Чувствовалась наша русскость. Может быть, она стопором вошла в это место, в этих людей, и нет тех дорог-путей, по которым бы она, русскость эта отсюда сумела уйти. Безвозвратно и навсегда. Этих людей не учат, как жить, как есть-пить, кому молиться. Пока не пришли наставники неразумным и учителя невеждам и не показали, что да как надо делать. Местный человек сам себе хозяин и владыка.
Расположилось селение между двух холмов, в низине так, что по склонам этих холмов наросли дворы и усадьбы с домами в два-три, реже – четыре окна. В самой низине текла тихая речка без роду и названья. А вверх уходили улицы с грунтовой дорогой, скрипучими колодезными журавлями и дымными трубами.
В одну из таких деревень для проведения полевых исследований сельского быта и нравов приехал известный культуролог Фёдор Алексеевич Потапов. В свои пятьдесят два года он был доктором наук, профессором университета, академиком РАН, известным учёным не только в пределах собственного отечества, но и зарубежом. Его книги расходились массовыми тиражами, а учебные пособия становились настольными книгами студентов и аспирантов.
Приехав в деревню, Федор Алексеевич занимался сбором материалов; речевого диалекта, местных традиций, как-то различных праздничных, свадебных; похоронных обрядов, устоявшихся общепринятых ритуалов. Для этого он посещал сельские общественные мероприятия, местную церковь, делал всякого рода заметки, кое-что фотографировал.
Проходя мимо сельского кладбища, внимание Фёдора Алексеевича привлек выросший дня четыре назад могильный холм с железным, не успевшим покрыться ржавчиною крестом и табличкой, на которой растёкшимися и неровными, нанесёнными белою краскою, буквами было выведено: «Болотова Екатерина Олеговна». А ниже: «1937-2008». Учёный остановился около могилы, и, немного как бы изучив её, взглядом интеллигента, сквозь тонкие очки, решил зафиксировать типичную, даже самую банальную, самую распространённую по виду форму отдания памяти некогда жившему на этом свете человеку. Он сделал несколько разно позиционных снимков, намереваясь использовать их в дальнейшем в качестве приложения к книге: «Духовные ценности и идейная атмосфера постсоветской русской глубинки: (на материалах смежных губерний Центрально-Чернозёмного района)». Совершив порядка пяти щелчков с цифрового фотоаппарата, Фёдор Алексеевич присел неподалёку. Его сморила усталость. Несильный ветер шевелил майские кроны цветущих вишен. Неподалёку, выходя из-за угла ангара, показалась состоящая из десятков трёх, стая молодых гусей, сторожимая полусогнутым дедом. Подходя ближе, Потапов увидел, что старый дед был одет в засаленную фуфайку без рукавов, его голову покрывал сиреневый берет, а на ногах болтались обрезанные по самую щиколотку поношенные кирзовые сапоги. Не смотря на видимые преклонные лета, дед опирался на палку, но всё ещё довольно быстрым, прочным и уверенным шагом передвигался этот человек, куда-то поторапливая своё стадо. Старик вполголоса разговаривал сам с собою, то, ворча, то, смеясь, то, рассуждая, что Фёдора Алексеевича нисколько не настораживало, зная возрастные особенности пожилых людей.
Дед оказался в трёх шагах от Потапова. Федор Алексеевич почтительно наклонил голову и сделал легкий поклон в сторону прохожего со словами:
- Здравствуйте.
- И я вас приветствую, - неожиданным живым и громким голосом ответил дед.
- Вы, наверное, из местных старожилов будете? – спросил его профессор, пристально рассматривая.
- А как же! Вон мой дом, за тополями виднеется, немного поодаль от грунтовой развилки. Моя хибара, да ещё соседев* двух, дальше – заросли и остатки дворовых усадеб. А ведь когда-то было много народу здесь, на улице нашей. Скучно не было, детворы полная улица, да по вечерам, словно пчелиный гул стоял, люди разговаривали. Народотвы** тьма жила. Так теперь вот, всё бурьяном да кустарником поросло, скоро, поди, и медведи заведутся. Волки-то давно уж воют, как в старину, волк воет и в окно заглядывает, а скоро уж и в трубу дымную выть будут… вместе с людьми, от безысходности. За лисов не говорю уж, не пробегают, а прогуливаются, хамлюги, по хозяйским дворам. Жить некому; старики вымирают, а молодёжь вся повыехала. Да и понять их можно, что делать тут? Работы никакой, от колхоза одни силосные ямы из гнилого кирпича остались, того, что люди не дотянули. Живи да спивайся потихоньку. Вот ты, родимый, по погосту нашему пройди, посмотри на крестах даты рождения покойничков-то наших. Кто до пятидесяти пяти дожил? И молодёжи полно в землице сырой, стакан их затянул, тяжёлый оказался, что камень на шее. До того уже, что ямы некому будет копать нам, старикам. Мы им копаем. А сами-то, наверное, белыми косточками на солнечном снегу зимою блестеть будем. Тьфу, ё… твою в жизть мать!
Дед, морщась, сплюнул и выругался. Далее, присев, достал из бокового кармана сделанную из пузырька из-под шампуни табакерку и сложенную в аккуратный слоёный четырёхугольник газетную бумагу, на удивление ещё свежую. Замусолив самокрутку и поднеся после нескольких нервных чирков наконец-то загоревшуюся спичку, дед глубоко затянулся сизым дымом. Выдержав паузу, теребя в руках чистую квадратно сложенную газету, как бы пытаясь прочитать напечатанное на ней, дед продолжал:
- А зачем они теперь? – указывал дед на газету. Разве только на цигарки в самый раз. Наша районка*** рвётся хорошо, ровно, - с морщинистою улыбкою проговорил старый человек, - а читать её смех один, да и всё. Хвалят местного князька, за его хозяйственность, да разумность великую, и кругом: «потрудились на славу», всё у нас, мол, хорошо, и в подобном духе, а поди-выди на поле за самым краем улицы. Не сеяно, не пахано уже под несколько лет сряду, заросло. Да не степной ковылью и репейниками. Берёзами с клёнами, в руку, твою примерно толщиною, - указывая на дюжую руку Потапова, - проговорил дед. А у нас ведь чернозем, да ещё какой…! Зато церковь построили, а ещё магазинов числом в штук пять по не до издохнувшему селу.
Бросив на траву горелый «бычок»* старик затоптал его ногами и посмотрел на своё птичье стадо, удостоверившись тем самым в его благополучии. Фёдор Алексеевич выслушал нового знакомого. Мысли и слова из дедовского монолога ему были не в новость и не на удивление. Немолодой учёный понимал, что через таковую пень-колоду живет вся страна. А старый дед был лишь одной из многочисленных, застрявших полугнилых гвоздей дурной общей судьбы, забытых всеми не вытащенных во время из колоды гвоздей, которым уж и счёта-то не ведётся, тех, кому кривым боком выходила эта жизнь этой поломанной на кровоточащие части, как кусок листового стекла страны. (Страны – не от смысла «государство», а от слова «странный»).
- Ну, а, годков вам, сколько приходится, уважаемый?
- Да…, сколько не есть, все мои. От «Казанской» восемьдесят второй заступит. Правнуки вон уж народилися.
Тут дед внезапно замолчал и, посмотрев на профессора, спросил:
- А ты, голубчик, вижу, не просто так здеся, делом вон занимаешься. Всё что-то собираешь, снимаешь, записываешь?
- Верно, - сказал Потапов.
- Тогда скажи мне старику на милость, да прости Христа ради заранее, еже ли что излишнее выпытаю. Для какого такого благого дела ты могилу Катькину-то запечатлел на фото? Наверное, интересуешься нашими ушедшими, туда, откуда не приходят?
- Да, вот, - несколько конфузно заговорил профессор, - работаю над культурой русской провинции. Как замуж выдают, как поют-пляшут, как хоронят вон. Это, как наглядное пособие, - пытался он объяснить простым доступным языком деревенскому деду, - на словах расскажу, не всем и не всё понятно будет, а фотография, - она, как свидетель, помогает пониманию сказанного.
Тут Фёдор Алексеевич, почувствовав старческий взгляд, понял, что тот его не вполне пытается слушать. Уже не слушает.
- Скажи мне, милок, а ты в книжках своих будешь рассказывать: что это – когда человека ещё при жизни хоронят под кучей мусора?
- А как это?
- Да вот так! Человек под мусором! Во всех смыслах! В прямом смысле – в лохмотьях век свой доживает. В другом прямом смысле, то есть закопали по смерти в мусоре, чуть ли не в тряпичном мешке вместо гроба! И в иносказательном: под кучей мусора, сложенного из последствий человеческой слепоты, забивают всё доброе в несчастном том, который живёт не для себя, а во имя другого!
Старик говорил страстно, эмоционально и излегка нервно. Он размахивал руками, тыкал деревянною палкою в мягкий дёрн. На его морщинистом лбе выступили потовые подтёки. Наконец, дед успокоился и присел в тень от рядом растущего кустарника. Потапов сделал то же самое. Немного помолчав, случайный встречный Фёдора Алексеевича начал свой монолог:
- Схоронили её только недавно. Ещё вон свежий песок желтел возле холма кое-где. Жила она там, - показал рассказчик рукою, - ближе к концу улицы. Жила не одна. Муж был, как говорят у нас притименный*, Денисом звали его по имени. А для всех – просто Коша. Такой он, странноватый немного был. Всё коров пас, а как на пенсию вышел, так по дому за хозяйством смотрел. А как делать нечего, то всё у ворот на лавочке просиживал. То яблоки ел, то семечки, то кукурузу варёную. У Катьки сын есть, Василий, года он примерно с шестьдесят первого, на тракторе сейчас работает у фермера. Только сын её-то не родной нынешнему мужу Катерины покойной. Таким сыновьям, без мужа явного фамилия у нас за глаза одна: Подплетнёв*! Отца своего настоящего он никогда не знал. Васька сам женат был, так, наперекос. Проститутку местную в жёны себе записал, за возрастной её ненужностью. Когда она к нему шла, то тяжёлая ребятёнком первым была. Ну, что делать? Стал ребятёнок её новорожденный «Васильевичем». А род одни у всех: Подплетнёвы, мать их за ногу…. Второго детину они нажили, то уж неизвестно его, или не его. Всякое говорят у нас. Сам ведь ты, не глупый, учёный вроде. Знаешь, что на одном конце села плюнешь, - на другом скажут, что захлебнулся…. Сплетни все любят сводить, всех по полочкам разложут суки, да себе токмо ладу не наведут. Жена Васькина на дойню** ходила. Сын, а точнее не сын его старший пяти классов не мог окончить, тяпком вырос, да теперь скотником зимою да пастухом летом, а ещё самогон регулярно. У него вон жила замарашка какая-то с год. Говоря избитыми шуточными фразами – «курила, пила, матюгалась матюгами, детину народила сама не знает от кого», да и та окна побила в халупе их и к родителям обратно подалась. Второй сын вроде бы ничего, считается по нашим меркам смышлёным, всего один раз на второй год оставался по неуспеваемости. Васька периодически срывался в пьянку. Кодировали его сколько – уже счёту потеряли, сегодня пьянствует, а завтра кодируют. Везут на эту мозгомешалку Ваську, а он пиво пьёт. Приедет домой – дня с два, три, от силы до месяца протянет, и начинает с бутылки «нулёвки». Как бывает, залупивши, глаза зальёт – так мать начинает бить, а иногда и трезвый не гнушался кулаками мотать, раз руку её чуть не вырвал, благо, обошлось, - связки потянул крепко. С повязкою ходила с месяц, а говорила всем, что упала с крыльца. Однако видели кое-кто от людей, как оно на самом деле было. Она ему слово, даже не как мать, а просто, по-бабьи, а он ей оплеуху в лицо. Не мужик – хуже бабы херовой, мать-то тем более…. Промолчи, стерпи, но он…. За человека её не считал последнего, получала «по заслугам». А Катерине нашей, царство ей небесное, попробуй, скажи, что плохое за Василия, - глаза тебе выдерет. А Ваське по хрену мороз. Она его всегда защищала, мать всё-таки. Все мысли матери о сыне, только люди наши посмеивались ей вслед, что гиены. Мол, «брось ты их, купи себе с мужем хатёнку, и живите там, подальше от аспидов этих». Мать в нём души не чаяла, не знала, в какой угол посадить его, а он не знал, с каким дерьмом её смешать. Катерине ведь хочется, чтобы Василий на работу не голодным пошёл. Раньше всех встанет дома, состряпает ему что-то, хотя бы яичницу, а, кроме того, - куры, гуси, свиньи, бычки – все благим матом жрать просят. Корове же не объяснишь, что хрупкими старческими руками, изнывающими в суставах, обессилевшими в жилах трудно давить упругое вымя. А невестке тем более не дойдёт, корова, наверное-то смышлёнее была.
И представь себе, эта семья в шесть человек ютилась в небольшой халупе, перегороженной надвое. Клоповник истинный, а не дом жилой, а внутри чуть ли не жабы квакали. Вот в таком-то гадюшнике и проживали. А Василий всё строится. Сколько я его помню взрослым – он всё строится. Понатащит материалу изо всех закоулков, дома старые скупает, как пуговицы, разберёт, на усадьбу свою привезёт, сложит, и лежат брёвна у него годами, шашелям на кормёжку. Придёт время – всё сгниёт потихоньку, так он нового хлама свезёт, только дома, как он говорил, «десять на двенадцать, да ещё с тёплым коридором» всё нет. Всю жизнь, трепло, строится. Только как мать ухойдокали они, да на погост свезли, - начал Васька по тёплому времени что-то ковыряться во дворе. Вроде бы уже стены пеноблочные выведены в пристройке к хате их гнилой. Вот так он строится.
Семья эта с водою не общалась. Во дворе вечная грязь с навозом пополам, в доме, - что в заброшенной тундре, всё вперемешку: обувь, постельное бельё, посуда. Повсюду грязь, вонь, мухи. Со стола никогда не убиралось, с пола не сметалось. О посуде-то не говорю. Купили мягкую мебель недавно, а на креслах уже козлята маленькие спят с собаками. Да Коша с ногами немытыми. В чём от свиней отгребает, в том и спит. «Стенку» новую купили, а там уже, прямо в серванте для стекла на бумажечке табак насыпан лежит. По подоконникам гнилым вода никогда не смачивалась, в холодную пору киселём стояла. Пол никогда не вымывался. И все домочадцы так же. У учителей школьных языки давно отсохли родителям говорить, чтобы те детей в порядок привели, да всё без толку. Какие сами, таковые и дети. Однако же жили как-то. На посторонних ужас наводила жизнь эта, а они все привыкшие от рожденья, это их образ существования, они по-другому не могут.
Невестка свекровь не то, что не любила, - патологически ненавидела. Всячески изживала, выгоняла из семьи. Чем только не честила, и матом и рукою за волосы. А люди говорили промеж себя, что иной раз за волосья Катькины, немытые, возьмёт и в погреб, пока Коша не придёт откуда-то и не откроет. Невестка же её шепчет: «Я тебя, суку старую всё равно под монастырь подведу. Не дам умереть своей смертью». Катерина только молчала. Да нет, она одно говорила: «Проститутка ты, больше никто. Шалава со стажем, только недавно тебя на пенсию выдворили за профнепригодность. Тебя уж хоть всем районом пусть тягают, да толку никакого». Бабка тоже не промах была, знала, за какое живое место укусить. Невестка её, Людка, по всему совхозу бывшему славилась уменьем, на которое не надо много ума. Она…, да столько груш в ведре не было, сколько сверх нормы стахановила по лесополосам с трактористами. Где эту проблядь только черти не носили! А от самой за версту прокисшим пивом смердит. Паскудою она была колхозною, да выбросили вон за ненадобностью. Кадрового голода здесь нету. Сама-то Люська, что ей? На работу утром сходит, придёт домой, да на бок до самого после обеда. Ни сварить, ни по дому, что доброе сделать. Только гулянки справляла*. Ещё работа была общественная, - горлопанить на мужа, детей, Кошу, Екатерину.
А про Екатерину и говорить – сердце в землю уходит. Смотреть на неё без слезов горьких невозможно. И после смерти, как вспомню её, так не по себе становится. Вечно неумытое лицо, въевшаяся грязь в старческих морщинах, летом – всегда босиком и ноги чёрные. Неприятный запах от неё, как стоит рядом, так дышать нечем. Одета она была всегда в какую-то кофтёнку да юбку, на лохмотья похожую. На голове, покрывающий сбившиеся в один колтун, никогда не расчёсывавшиеся волосы, вечно сдвинутый на бок платок.
А взгляд….
Нужно было увидеть её взгляд. Взгляд радости, взгляд неисчерпаемого добра, взгляд несения тяжёлого креста. Безобидный простой человеческий взгляд, каковых мало сейчас. Её как зверёныша загнали в угол, надели в рвань, сравняли с землёй, убивали в ней всё человеческое, а она – жива. Взором на жизнь жива, и ничто не вытравило из маленького худого тела, изгнившего снаружи от нечистоты, а изнутри – от туберкулёза, - ничто не смогло вырвать из тела этого душу. А она через взгляд, через глаза, изливалась на людей. Взгляд неправедно осуждённого самыми близкими людьми страдальца, взгляд неземного смирения.
Как нам не хватает сейчас этого взгляда!
Люди, - поверь мне, старому дураку, - чувствовали это излияние души, несмотря на их насмешки. Как только собираются старики у ворот лясы поточить, так первый вопрос: «А где Дмитриевна?». Все, все знали, что дома у неё сущий ад, а Катька-то, несмотря на перекошенную жизнь свою, шутила, смеялась, пела старые песни. Да вперемешку с отборным матом всегда что-то молола языком. Матюги ей были как раз к лицу, словно подстраивались под неё, дополняли образ. Особенно крыла она ими свою Люську, а та, наверное, всё слышала сама через забор. Вечера в деревне тихие, - всё слышно за версту, да, и, может, кто-то закладывал. После этого дома начинались разборки. Таскание за волосы, избиение палкой, выгон на ночь из дому – в соломнике ночевала.
Ты знаешь, вроде бы, на первый взгляд, и Люська сама права в том, что сплетничает про неё Катерина. Но разве это сплетни? Разве обличение наших извечных пороков в форме неосознанного самою забитою Екатериною юродства можно сравнить с языкотрёпством, которым занимаются абсолютно все? Да, все, чего греха таить! Стоит только двум человекам собраться вместе, так каждому общему знакомому косточки белые перемоют! Страдают от этого люди; и те, кто говорит непонятно что, и те, о ком говорят. А у Катьки же не так. Она, на первый взгляд, говорила всегда, то в виде шуточной истории, то в виде на ходу придуманной частушки такое скажет, что каждый слушающий замолчит, а кто и покраснеет. Только Катерина наша никого прямо не оскорбляла, не подавала ни вида, ни намёка прямого. Одной невестке своей тихо, вполголоса твердила: «Паскудой пойдешь под два метра. Вот, кем ты сдохнешь».
На людях покойница весёлая была, а как с кем-либо наедине останется, особенно с бабкой-соседкой, живущей напротив, так всю душу изольёт в слезах. Тяжёлый крест на неё взвалили, да не по силам он ей оказался. Внуки подрастали, да и те туда же. Она их буквально выходила, троих; мужа, и двух его сыновей. Так старший Артём, как голосом басовым стал говорить, только одно на уме: «денег дай», на сигареты, водку. Больше старшему внуку не о чем было говорить с бабкой. Давала, всегда. Ещё спрашивала, хватит ли? А пенсия – с Сериков хвост. Младшего Василий с Людкой склепали, - одному научили, бабке у виска пальцем крутить, с трёх лет. Четырнадцатый идёт уж, а он всё крутит.
Всё терпела Екатерина, и её самой уж нет. Недавно, на третий день поминки справили. За собаку её всю жизнь держали, и ушла на тот свет по-собачьи как-то. Всё в декабре началось. Собрала Катька домотканые половики прополоскать в проруби, ко времени тому уже замёрзло всё. Ей бы полынью кто прорубил, да не нужно никому было. Ну, взяла топор и давай бить им лёд, кое-как расчистила прорубь и давай гонять в ней паласы те один за другим. А вода кругом проруби наплескалась и делала лёд скользким. Катерина в впопыхах увлеклась, поскользнулась, и угодила в ледяную воду. А глубина метра под два, что дна не нашла ногами. Да благо половики, водою налитые, возле проруби лежащие спасли её, ухватилась она за тяжёлые тряпки, вылезла кое-как. Пока домой дошла – оледенела вся. А там и печь не вытоплена была, да и кто вытопит её кроме Катьки? Переодевшись во что-то сухое, бросила она несколько поленьев в топку, разожгла их кое-как, а сама на печку под одеяло. Васька и Людка пришли, так те только выматерили её за нерасторопность. Никто ей ни лекарств не давал, ни в больницу не отвёз, мол, сама выкарабкается, отлежится. Да не угадали. Покойница и без того туберкулёзом переболела в своё время, легкие у неё износились, а тут вон, что случилось. Начала она кашлять, как в трубу, всё больше и больше. Да какие-то отвары всё пила, не помогло только. Последние месяца два вовсе почти пластом пролежала, а там, - или покормят чем, или нет, черти их знают. По людским разговорам лежала она на каком-то тряпье, свалившемся в одну кучу. Иногда выведут в уборную, а порою и под себя. Невестка одно и знала, что рычать на её, за болезнь, за немощь. И лежачую могла тряпкой по лицу оховячить.
А ушла Екатерина тихо, даже безболезненно, незаметно. Хоронили всей улицей. Кто искренне прощаться пришёл, а кто и посмотреть, кто как плачет. Василий шёл пьяный и угрюмый, бормоча что-то себе под нос. По-моему, он даже до погоста не дошёл. Забрали его и на лошади увезли назад домой, спать он завалился. Невестка ради приличия, чтоб люди не осудили, запричитала и крики давила из себя, да слёзы. Лицо закроет ладонями, вроде бы голосит, а иногда посмотрит-посмотрит крысиною украдкою на людей, кто как наблюдает, и дальше за своё. Плачу, мол, по покойнику. Её, Екатерину то есть, и хоронили в каких-то одеждах, на лохмотья похожих, лицо, правда умыли. Ни савана надгробного, ни священника. Да и ящик самый последний слепили из досок, материей даже не обтянули. Только сверху тюлевой занавеской укрыли. Крест мужики в ангаре за бутылку сварили, другие за такую же бутылку яму выкопали, и зарыли покойную там, как собаку. Бутылка – вот современное мерило многих здешних отношений. Помин справили да как бы не ведром самогона. Поминальщики уже через двадцать минут забыли, зачем пришли. А Людка через день после похорон – в белые штаны залезла и на именины чьи-то. Так ушла он нас Екатерина. Только забитые бабки, знавшие её, шли за процессией молча, там, в самом конце, перебирали свои палки и тихо молчали – знали, кого везут. А остальным всем - безразлично. Никому не ценны были лучи её добра» - закончил своё повествование прослезившийся старый дед.
Собеседники притупили глаза и просидели некоторое время без слов, потупив глаза в землю.
- Что отец, - спросил Фёдор Алексеевич, - могу ли я, каким либо образом увидеть, где она жила?
- А то, как же? Иди вон, по той улице, где асфальтом выложено – показал дед рукою, - там увидишь выбеленный известью дом на три окна, а возле дома пруд, тот самый пруд, где она зимою лёд рубила. Там она жила, пойди, посмотри.
Поблагодарив собеседника за повествование, распрощавшись со стариком, Потапов поплёлся вдоль указанной им улицы. Пройдя с полкилометра, Фёдор Алексеевич увидал описанный по приметам дом, а около него небольшой, но глубокий став. Возле дома, ближе к дороге раскинулась, вряд ли когда пересыхавшая лужа с позеленевшею водою. Усадьба дома была широкая, вмещавшая в себя как бы два двора: один парадный, другой – хозяйственный. Сквозь щели в заборе проницательный профессор рассмотрел и понял, что оба двора по виду ничем не отличались. Что в одном, что в другом царил вечный бардак. Вспоминая прочитанное из истории Великой Отечественной войны, когда участник Курской Битвы рассказывал: «Под Прохоровкой смешалось всё воедино: земля, огонь, метал, кровь и человеческие тела», с недоброй иронией Потапов перевёл сказанные ветераном слова применительно к виду этого подворья. Грязь, солома, мусор, куски навоза, полугнилой стройматериал, куски непонятных тракторных запчастей лежали в таком беспорядке, что его нельзя было сотворить преднамеренно, запланировано, искусственно. В дальних углах двора обильно бушевали молодые сорняки. Беспорядочно бегала стая, состоящая из смеси домашней птицы: курей, уток, пары-тройки гусей. Прямо посредине двора стоял грубый деревянный стол, на котором стояло ведро, смотанная верёвка, а рядом в банке прокисшее молоко. Подле банки находилась миска с сахаром и кусками белого хлеба, обильно облепленные мухами. Из дворовой колонки тонкой струйкой текла вода, образовывая на земле дополнительную слякоть. Было слышно, как из распахнутых дверей сарая кричали свиньи, а чей-то человеческий, не менее пронзительный от свиного крик пытался их успокоить. Из сарая вышел худой коротко стриженый человек, державший в руках ведро. Он его отшвырнул под сарай и пошёл в дом. В доме послышался точно такой же пронзительный крик, а в ответ ему раздались сопранные звуки, исходящие из горла женщины. Было так же слышно, как разбилась какая-то стеклянная вещь, как раздавались глухие и частые шаги по деревянному полу. И только как ни в чём небывало из двора вышел человек в преклонных годах, сел на лавку и начал грызть семечки.
«Схоронили под кучей мусора не только ту женщину. Эти люди уже себя сами закопали, да и выберутся ли? Под кучей мусора похоронили русскую деревню. И как же себя чувствовать после этого, когда мы, сидя на тёплых профессорских кафедрах, занимаемся культурой и бытом русской глубинки, когда уже необходимо заниматься её бескультурьем! Каким-либо средством разгребать этот мусор! Работать над проблемами насущными, а не «наводить косметику». Как расшевелить не до конца испепелённую, не полностью выгоревшую в угаре душу народа? Как и я, у которого, считай, добрая и лучшая часть жизни уже позади, могу и смею дальше писать о сарафанах, балалайках и деревенской домовой архитектуре при виде этого безобразия, когда бардак, бардак душевный, бардак обыденный является образом жизни человека? Истину говорил Михаил Булгаков о разрухе не в клозетах, а в головах! Подними перед очкариками нашими больные вопросы, живые проблемы, бей в набат о кошмаре села, … да и не только села, – они скажут, что, мол, так и так, тема вашего доклада не научна. И снова посоветуют изучать веночки из бисера, да цветастые платки, да как их носят: в них, дескать, проявление культуры. А писать надо вот о ком и о чём! О том, кого похоронили как собаку! О том, кто живут как собаки! О том, как сохранить элементарное начало человеческое в самом человеке, выветриваемое в нём от безысходности! О том, почему в огненной воде люди пытаются так настойчиво утопить свои проблемы, вследствие чего чернеют лицом, бегут на самую грязную работу за рюмку, рожают недоразвитых дебильных детей, идут в последний путь в тридцать-сорок лет отроду, пропивают те же самые платки, сарафаны и иконы. О том, почему человеки перестали слышать друг друга, отгораживаются высокими заборами от соседа, и земляною жабою изнывают от любого, даже малейшего успеха своего ближнего. О том, почему, как в Ветхом Завете, образ и подобие Господне превращается в двуногого зверя и способного загрызть собственную мать! Как с той старухой. Задавать постоянно один вопрос; всегда, везде и всем: может быть ещё не все пути спасения закрыты от русской деревни? И, что удивительно: неужели такие простые вопросы, задавая которые не нужно вычитывать толстые тома, нет надобности, сидеть на конференциях, излишне собирать всякие материалы, а просто, немножко под другим углом, в другой мысленной перспективе … открыть глаза. Тогда зачем мне нужны эти бумаги с записанными куплетами частушек? Нет, они, конечно, нужны,… необходимы, чтобы делать монографии, статьи, согнать во едино курс лекций, сохранив тем самым своё профессорство, академичество. И как скажешь об этом хлопающему на тебя преданными (до сдачи экзамена) глазами первокурснику. Вот, как мало кем увиденный подвиг старой, маленькой, худой женщины, забытой, униженной, «убитой» самыми близкими людьми, способен несколько по-иному посмотреть на свою жизнь.
Неужели только смерть великого (не значит и не всегда, и совсем не обязательно известного) человека способна встрепенуть давно выпавшее в осадок чувство добра.
И сколько ещё таких смертей переосмыслит каждый из нас, чтобы потоки самого живого, оставшегося в самых дальних закоулках человеческих сердец, слившиеся во единый, общий широкий поток, омыл и затянул наши загнивающие раны»?
Спустя три с лишним года доктор философских наук, профессор кафедры культурологии…, N-ного университета, академик РАН Фёдор Алексеевич Потапов написал и издал в одном из престижных московских издательств свой увесистый двухтомник под названием: «Духовные ценности и идейная атмосфера постсоветской русской глубинки: (на материалах смежных губерний Центрально-Чернозёмного района)». Его хвалили, почитали, выдали премию. Профессор, по поводу публикации своего труда устроил уютный корпоративный банкет
И только за одну обширную статью не о том, что было, или должно было бы быть в российской деревне, а о том, что есть, что он, в принципе знал давно, но увидел другими глазами и переосмыслил через совесть, посчитал нужным сказать, уважаемого учёного обвинили в … содействии укреплению социальной розни. Точно, как по пятьдесят восьмой, самой страшной, политической.
Только на дворе стоял, к счастью для Потапова, не тридцать седьмой год, а первая декада XXI века.
Говори, что хочешь, только оглядывайся постоянно назад, и думай, что сказал.
И не приведи Господь, чтобы тот самый «тридцать седьмой» в полном своём цвете наступил для его внуков.
Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Змея из бисера схема | | | Свидетельница |