Читайте также: |
|
Потом снова взглянул на старого генерала так же уверенно, как и он, так же любезно и твердо, и смотрел, пока старый генерал не сказал по-французски:
- Вы говорите и на моем языке.
- Благодарю вас, сэр, - ответил капитан. - Пока что этого не сказал ни один француз.
- Не скромничайте. Говорите вы хорошо. Как ваша фамилия?
- Миддлтон, сэр.
- Вам, должно быть, лет двадцать пять?
- Двадцать четыре, сэр.
- Двадцать четыре. Когда-нибудь вы станете очень опасным человеком, если уже не стали.
Потом повернулся к капралу:
- Благодарю, мое дитя. Можешь вернуться к своему отделению. - И, не оборачиваясь, позвал одного из адъютантов, однако, когда капрал поворачивался, адъютант уже вышел из-за стола, он подошел вместе с капралом к двери и скрылся за ней, американский капитан повернул голову и на секунду снова встретил спокойный непроницаемый взгляд, услышал негромкий, спокойный, почти любезный голос:
- Дело в том, что и здесь его фамилия Бржевский.
Старый генерал откинулся на спинку кресла, он снова стал похож на ребенка в маскарадном костюме, имитирующем тяжелое, пышное бремя голубого и алого, золота, бронзы и кожи, и даже стало казаться, что пятеро сидящих поднялись и обступили его. Он сказал по-английски:
- Пока что я должен вас покинуть. Но майор Блюм говорит по-английски. Разумеется, хуже, чем вы и даже чем капитан Миддлтон по-французски, но ничего, один из наших союзников, полковник Бил, видел этого капрала убитым, а другой - капитан Миддлтон - похоронил его, поэтому нам остается лишь засвидетельствовать его воскресение, и никто не сможет сделать этого лучше, чем майор Блюм, он был в 1913 году направлен из академии в этот полк, следовательно, находился в полку еще до того, как этот вездесущий капрал оказался там. Поэтому вопрос только в том... - старый генерал сделал секундную паузу; казалось, он оглядел присутствующих, даже не шевельнувшись, - изящное, хрупкое тело, изящное лицо, красивое, безмятежное и ужасающее,...кто встретился с ним первым: полковник ли Бил под Монсом в августе четырнадцатого или майор Блюм под Шалоном в том же месяце - разумеется, до того, как капитан Миддлтон похоронил его в море в семнадцатом. Но вопрос этот чисто академический, подлинность его личности - если это можно назвать так - установлена (ведь ее никто не оспаривал), остается лишь резюме, и этим займется майор Блюм.
Старый генерал поднялся; все присутствующие, за исключением двух генералов, тут же встали, и, хотя он торопливо сказал: "Нет, сидите, сидите", - трое офицеров продолжали стоять. Старый генерал обратился к французскому майору:
- Полковник Бил говорит, что видел призраки своих лучников в Бельгии; нужно подкрепить это хотя бы нашими архангелами на Эне. Не сомневаюсь, что вам это удастся, - громадные, бесплотные тени патрулируют нашу линию фронта, с каждым шагом они сгущаются, уплотняются, становятся все более похожими на архангелов, возможно, и наш капрал шагает вместе с ними - идет обычная перестрелка, этого вполне достаточно, чтобы здравомыслящий человек не высовывал голову из траншеи и радовался тому, что у него есть траншея, однако наш капрал наверху, между бруствером и проволокой, он идет спокойно, как монах по своему монастырю, а громадные, яркие, расплывчатые тени плывут над ним в темном воздухе? Или, может, даже не плывут, а просто висят над проволокой, глядя на это разорение, как фермер на свое реповое поле? Постарайтесь, майор.
- У меня всего лишь майорское воображение, - сказал тот. - Ему далеко до вашего.
- Ерунда, - сказал старый генерал. - Преступление - если оно имело место - уже доказано. Имело место? Доказано? Нам даже не пришлось ничего доказывать; он не только заблаговременно признался в нем - он загладил его. И теперь нужно лишь добиться снисхождения - сострадания, если мы сможем убедить его принять сострадание. Постарайтесь, расскажите им что-нибудь.
- Была история с девочкой, - сказал майор.
- Да, - сказал старый генерал. - Брачный пир и вино.
- Нет, - ответил майор. - Не совсем так. Видите ли, я могу - как это dementire - contredire - сказать против...
- Возразить, - подсказал американский капитан.
- Благодарю, - сказал майор. -...Возразить вам; майорскому воображению под силу полковые сплетни.
- Расскажите.
И майор рассказал, однако после того, как генерал вышел из комнаты. Маленькая девочка, ребенок, в одном из городков на Эне слепла, ее спасла бы операция, которую мог сделать известный парижский хирург, и этот капрал стал собирать у солдат двух ближайших дивизий по франку, по два, пока не набралась нужная сумма, и ребенка отправили в Париж. Потом рассказал историю со стариком. В 1914 году у него была жена, дочь, внук и небольшая ферма, он слишком долго не эвакуировался, почти до последней минуты, будучи не в силах расстаться со своим хозяйством; дочь и внук пропали в неразберихе, которая окончилась первым сражением на Марне, старуха жена умерла на дороге от холода, и, когда деревню освободили, старик вернулся туда один, он сошел с ума, забыл свое имя, свое горе и все на свете, мычал, пускал слюни, кормился отбросами солдатских кухонь, спал в канавах и живых изгородях на той земле, что раньше принадлежала ему, в конце концов капрал, потратив свой отпуск, нашел одного из родственников старика в далекой деревне, снова собрал деньги среди солдат полка и отправил беднягу к нему.
- И вот что, - сказал майор, повернувшись к американскому капитану. Как сказать touche?
- Вы проиграли, - ответил капитан. - И жаль, что его нет, я бы послушал, как вы скажете это ему.
- Ерунда, - ответил майор. - Это только немецкому маршалу ничего нельзя сказать, А теперь вы проиграли мне благодаря ему. Потому что речь пойдет о брачном пире и вине... - И рассказал вот что: в деревне возле Монфокона прошлой зимой появились американские части; солдатам только что выдали жалованье, шла игра в кости, пол был усеян франковыми бумажками, вокруг толпилось полроты американцев, вдруг вошел этот французский капрал и, не сказав ни слова, начал собирать разбросанные деньги; назревал настоящий международный инцидент, но капралу в конце концов удалось растолковать, объяснить, в чем дело: готовилась свадьба молодого американского солдата и девушки-сироты, беженки откуда-то из-под Реймса, прислуги в местном кабачке, она и - молодой американец были... были...
- Вся рота говорила, что он ее обрюхатил, - сказал американский капитан. - Но мы понимаем, что вы имели в виду. Продолжайте.
И майор продолжал: дело кончилось тем, что вся рота не только пошла на свадьбу, но и взяла на себя все хлопоты и расходы, закупила все вино в деревне и пригласила всю округу; не забыла и о молодых: преподнесла невесте такой свадебный подарок, что она могла жить как госпожа, ждать в своей комнатушке, когда муж вернется из очередной смены на передовой - если только вернется.
Но все это будет после того, как старый генерал выйдет из комнаты; теперь же все три офицера посторонились, чтобы выпустить его из-за стола, он остановился и сказал:
- Расскажите им. Расскажите и как он получил медаль. Мы теперь добиваемся не снисхождения, и даже не сострадания, а милосердия - если оно существует и если он его примет. - Повернулся и направился к маленькой двери: в это время она открылась, и адъютант, выводивший арестованного, застыл возле нее навытяжку, дожидаясь, пока старый генерал выйдет, потом вышел за ним и прикрыл дверь.
- Да? - сказал старый генерал.
- Женщины в кабинете де Монтиньи, - доложил адъютант. - Младшая француженка. Одна из старших - жена француза, фермера...
- Я знаю, - сказал старый генерал. - Где находится эта ферма?
- Находилась, - ответил адъютант. - Возле деревни Вьенн-ла-Пуссель, к северу от Сен-Мишеля. Эта местность была эвакуирована в 1914 году. В понедельник утром Вьенн-лаПуссель находилась за немецкой линией фронта.
- Значит, ни она, ни ее муж не знают, цела ли их ферма, - сказал старый генерал.
- Нет. - ответил адъютант.
- Так, - сказал старый генерал. Потом произнес: - Да?
- Автомобиль из Вильнев-Блан только въехал во двор.
- Хорошо, - сказал старый генерал. - Засвидетельствуй гостю мое почтение и проводи ко мне в кабинет. Подай ему туда ужин и попроси, чтобы он принял нас через час.
Кабинет адъютанта был сооружен плотниками из угла, или в углу, бывшего бального зала, впоследствии зала судебных заседаний. Адъютант заглядывал туда ежедневно и, очевидно, входил хотя бы раз в день, потому что в углу, на вешалке, висели его фуражка, шинель и очень красивый лондонский складной зонт, рядом с фуражкой и шинелью столь же неожиданный и парадоксальный, как веер или "домино", потом становилось ясно, что он вполне мог находиться там по той же причине, что и два других предмета, вполне достойных внимания: две бронзовые статуэтки, стоящие по краям пустого стола: изящная взбешенная лошадь, невесомо стоящая на одной ноге, и голова сонного дикаря, не сформованная и отлитая, а вырезанная вручную Годье-Бржеской. Больше в комнате ничего не было, кроме деревянной скамьи, стоящей у стены напротив стола.
Когда старый генерал вошел, на скамье сидели три женщины, старшие по бокам, младшая посередине; пока он шел к столу, еще не глядя на них, младшая быстро, почти конвульсивно встрепенулась, словно порываясь встать, но одна из старших одернула ее. И снова они сидели неподвижно, не сводя с него глаз, а он прошел за стол, сел и взглянул на них - суровое, благородное лицо горянки, до того похожей на капрала, что, если бы не разница в возрасте, их можно было бы принять за близнецов, спокойное, безмятежное лицо ее сестры, отмеченное всеми возрастами или никаким, и напряженное, измученное лицо сидящей посередине младшей. Затем, будто по сигналу, словно для соблюдения приличий, подождав, когда он тоже сядет, спокойная - она держала на коленях корзинку, аккуратно покрытую чистой тряпицей, - заговорила.
- Как бы там ни было, я рада видеть вас, - сказала она. - Вы похожи в точности на того, кто вы есть.
- Мария, - сказала другая старшая.
- Не стыдись, - сказала первая. - Плохого в этом нет. Нужно быть довольной, потому что очень многие не могут его увидеть.
Она стала подниматься. Другая снова сказала:
- Мария, - и даже хотела удержать ее, но первая направилась к столу с корзиной, поднимая на ходу вторую руку, будто собираясь достать что-то оттуда, потом протянула руку и положила на стол. В руке была длинная железная ложка.
- Такой славный молодой человек, - сказала она. - Как вам не стыдно. Послали его всю ночь бродить по городу с солдатами.
- Прогулка пойдет ему на пользу, - сказал старый генерал. - Здесь ему не хватает свежего воздуха.
- Могли бы сказать ему.
- Я вовсе не говорил, что ложка у вас. Я только сказал, что, думаю, вы могли бы выложить ее, когда понадобится.
- Вот она.
Она разжала руку, легко опустила ее на другую, в которой была корзинка, покрытая тряпицей. Потом спокойно и незамедлительно, но без торопливости улыбнулась ему безмятежной и доверчивой улыбкой.
- Вы и вправду ничего не можете поделать, да? Вправду не можете?
- Мария, - сказала женщина на скамье. Улыбка так же незамедлительно, но неторопливо исчезла. Не сменилась ничем, просто исчезла, лицо осталось таким же доверчивым и безмятежным.
- Да, сестра, - сказала она, повернулась и пошла к скамье, где уже поднялась другая женщина; младшая снова конвульсивно встрепенулась, тоже собираясь встать; на этот раз твердая тонкая крестьянская рука высокой женщины легла ей на плечо и удержала на месте.
- Это... - произнес старый генерал.
- Его жена, - сурово сказала высокая. - За кого вы ее приняли?
- Да, да, - сказал старый генерал, глядя на младшую; спросил мягким, бесстрастным голосом: "Марсель? Или Тулон?", - и произнес разговорное название улицы, квартала. Женщина хотела ответить, но старый генерал поднял руку.
- Пусть ответит она, - сказал он и снова обратился к младшей:
- Мое дитя? Погромче.
- Да, - сказала младшая.
- О да, - сказала женщина. - Шлюха. Как, по-вашему, она могла добраться сюда - выправить документы на поездку в такую даль, если бы тоже не служила Франции?
- Но и его жена.
- Теперь его жена, - поправила женщина. - Услышьте это, даже если не верите.
- Слышу и верю, - ответил старый генерал.
Тут женщина, сняв руку с плеча младшей, направилась к столу, подошла почти вплотную, остановилась и, словно сидящим на скамье оттуда не было слышно, спросила:
- Может быть, сперва отправить их отсюда?
- Зачем? - сказал старый генерал. - Стало быть, вы Магда.
- Да, - сказала она. - Не Марфа, Магда. Я стала Марфой, когда у меня появился брат, и мне пришлось пройти половину Европы, чтобы тридцать лет спустя взглянуть на французского генерала, который своей властью лишит его жизни. Не сохранит жизнь - лишит ее; нет, даже не лишит - возьмет ее назад.
Высокая, спокойная, она стояла, глядя на него сверху вниз.
- Значит, вы даже узнали нас. Сперва я хотела сказать "не помните", потому что вы нас никогда не видали. Но, может, я ошибаюсь, и вы тогда видели нас. Если да, то должны были запомнить, хотя мне было всего девять, а Марии одиннадцать; сегодня, едва взглянув вам в лицо, я поняла, что вам незачем уклоняться, прятаться от воспоминаний, что они не страшат вас, не мучат, не ужасают. Проглядеть это могла Мария - хотя и ее не страшат, не ужасают, не мучат воспоминания, она тоже смотрела вам в лицо, потому что и ей пришлось пройти весь путь до Франции, чтобы встретить отказ сохранить жизнь ее сводному брату, - но не я. Может быть, из-за Марии вы и запомнили нас, если видели: ей было одиннадцать, а у нас в стране одиннадцатилетние уже не девочки, а женщины. Но я отвергаю это, даже не из боязни оскорбить нашу мать, тем более вас - в нашей матери было нечто - я имею в виду не внешность, - выделявшее ее среди всех в той деревне - в той деревне? во всех наших горах, всей стране, - а в вас, несомненно, было - было? есть - нечто, чего нужно остерегаться, бояться и ужасаться всей земле. Оскорблено было бы само зло. Я говорю не просто о том зле. Я имею в виду Зло, в нем были какая-то чистота, суровость, ревность, как в Боге, была какая-то неправедная взыскательность, приемлющая лишь самое лучшее и отвергающая любую подмену. В нем было стремление, цель, противостоять которой оказались не в силах ни наша мать, ни вы; даже не только вы оба, но и наш - мой и Марии - отец: вы не вдвоем, а втроем поступали не как хотели, а как были вынуждены. Это не люди, мужчины и женщины, избирают зло, принимают его и предаются ему, а зло отбирает мужчин и женщин искушением и соблазном, проверяет, испытует их, а затем принимает навсегда, потом они истрачивают, опустошают себя и, в конце концов, не оправдывают ожиданий зла, потому что в них уже не остается ничего нужного, потребного ему; тогда зло уничтожает их. Поэтому дело не просто в том, что вы, чужеземец, оказались в далекой труднодоступной стране, где целые поколения нашего народа рождались, жили и умирали, даже не зная, не представляя, не задумываясь, есть ли за горами земля. Не просто в том, что туда случайно попал мужчина, способный очаровать, прельстить, околдовать слабую, нестойкую женщину, и нашел такую, что была не только слабой, нестойкой, но и красивой (о да, красивой; если бы вам пришлось оправдываться этим, ее красотой и своей любовью, то я первая простила бы вас, потому что виновницей оказалась бы она, а не вы), лишь затем, чтобы погубить ее семью, доверие мужа, покой детей и, в конце концов, ее жизнь, - сперва вынудить мужа порвать с ней лишь затем, чтобы дети остались без отца, потом ее умереть от родов в коровнике лишь затем, чтобы дети остались сиротами, и, наконец, получить право, привилегию, долг - называйте это как угодно обречь этого последнего и единственного ребенка мужского пола на смерть лишь затем, чтобы то имя, которое она предала, перестало существовать. Потому что этого мало. Ничтожно мало. Дело, несомненно, в чем-то гораздо более сильном, величественном, страшном: наш отец не уходил из долины в чужие края искать красавицу, чтобы она стала матерью преемников его имени, оказавшуюся роковой и пагубной женщиной, которая уничтожит это имя; вы не случайно оказались там, а были посланы судьбой, чтобы встретиться там с этой роковой и красивой женщиной; она была не слаба в гордости и нравственности, а отчуждена от них своей красотой - все вы трое поневоле сошлись там не затем, чтобы лишь вычеркнуть это имя нечеловеческой истории - кто за пределами нашей долины когда-нибудь слышал его? Нет, для того, чтобы породить сына, которого один из вас обречет смерти, словно бы во имя спасения земли, мира, истории, человечества.
Она подняла руки к груди, сжала правую и положила кулак на ладонь левой.
- Конечно, вы узнали нас. А я-то думала, что мне придется предъявлять вам доказательство. И теперь я не знаю, как быть с ним, когда пустить его в ход, словно это нож, которым можно нанести лишь один удар, или пистолет с одной пулей, которым я не рискну воспользоваться слишком рано и не посмею ждать слишком долго. Может быть, вам уже известно, что было потом; я ошиблась, думая, что вы не узнаете нас. Судя по вашему лицу, не исключено, что вы знаете остальное, конец, хотя вас и не было там, вы свершили то, что вам - или по крайней мере ей - было назначено судьбой, и скрылись.
- Ну что ж, расскажите мне, - сказал старый генерал.
-...если мне это нужно? Так? Ленты, звезды и галуны, в течение сорока лет отвращающие копья и пули, не могут сдержать язык одной женщины? Или, вернее, попытаться рассказать, потому что я многого не знаю; мне тогда было девять лет, я просто видела и запомнила; Мария тоже, хотя ей и было уже одиннадцать, потому что даже тогда ее не могли страшить и мучить воспоминания. Кроме того, нам, как и большинству жителей долины, незачем было смотреть на монастырь, потому что он находился там всю нашу жизнь. Как другие гордятся вершиной, ледником или водопадом, так мы - долина гордились им (и в гордости было благоговение) - той точкой, той глухой белой стеной, куполом, башней - что бы это ни было, - которая первой встречала и последней провожала солнце и бывала освещена еще долго после того, как ущелье, где мы ютились, погружалось в темноту. Однако сказать, что он находился высоко, нельзя: высоко - не то слово; его местоположение так не определить. Просто он находился выше, чем забирались мужчины, даже пастухи и охотники. Выше не чем могли, а чем забирались, смели забраться; это был не храм, не святое место, потому что мы знали священников и даже тех людей, что жили, обитали в монастыре и служили им; они прежде всего были горцами, так как мы знали их отцов, а наши отцы их дедов, и лишь потом священниками. Скорее, это было гнездо, вроде тех, что заводят орлы, куда люди - мужчины добирались будто по воздуху (вы), не оставляя следов подъема, прихода (да, вы) или ухода (о да, вы), подобно орлам (о да, и вы; если мы с Марией и видели вас тогда, то не помним ни этого, ни когда вы увидели нас, если только вы нас видели, а не просто знали со слов матери; я чуть не сказала "и видел ли вас наш отец", конечно же, видел, вы, должно быть, сами позаботились об этом: джентльмен, по-джентльменски благородный и притом смелый, потому что для этого нужна была смелость, наш отец уже потерял слишком много, терять ему было почти нечего), поднимались туда не дрожать, преклонив колени, на каменном полу, а думать. Думать: то были не мечтательные надежды, желания и вера (но главным образом лишь ожидания), что мы принимали за раздумья, а некая упорная, неистовая сосредоточенность, способная в любое время - завтра, сегодня, в следующий миг, немедленно изменить форму земли.
Находился он невысоко, но стоял между нами и небом, словно промежуточная станция на пути в рай, поэтому неудивительно, что, если кто-то из нас умирал, остальные верили, что душа, очевидно, не осталась там, а лишь задержалась, чтобы получить разрешение следовать дальше; неудивительно, что, когда наша мать той весной ушла на неделю, мы с Марией догадались, куда: она не умерла, мы ее не хоронили и ей не нужно было миновать эту станцию. Но ушла, несомненно, туда, куда же еще она могла уйти - при своей внешности, несвойственной, чуждой нашей долине, тем более что даже мы, ее дети, ощущали за ее красотой то, чему не было места в наших горах и вообще среди таких людей, как мы; куда же, как не туда? Не думать - ей было недоступно это возвышенное и ужасающее состояние, ее красота и то, что крылось за ней, не допускали этого, но по крайней мере пожить там, окунуться в это неистовое размышление. Удивительно было то, что она вернулась. Удивительно не для долины, а для нас с Марией. Потому что мы были детьми и многого не знали: мы только смотрели, видели и пытались соединить, связать доступные нам нити; в нашем представлении это самое нечто, крывшееся за ее красотой, недоступное ни отцу, ни нам, хотя она была женой одному и матерью другим, наконец совершило то, что с самого начала было обречено совершить. Она не отвергла навсегда тот дом, очаг, ту жизнь; уйдя на неделю, она уже этим порвала все связи, а вернулась лишь затем, чтобы отказаться от того, что уже было брошено; в любом случае она была здесь чуждой, временной гостьей и не могла вернуться просто так. Поэтому мы с Марией, даже будучи детьми, понимали лучше, чем долина, что возврата к прошлому нет. Ожидаемый зимой ребенок, еще один, братишка, сестренка или кем бы он нам доводился, ничего не значил для нас. Хотя мы и были детьми, мы знали кое-что о младенцах; в нашей стране об этом узнают рано, потому что у нас, среди суровых, безжалостных гор, людям нужны, необходимы дети, как жителям стран, кишащих опасными животными, ружья и пули: чтобы защитить, сохранить себя, выжить: мы видели в этом ребенке не клеймо греха, как наш отец, а неопровержимое утверждение чего-то, с которым и он мог бы смириться. Он не выгнал ее из дома. Не думайте так. Это мы она. Он хотел уйти сам, забыть дом, прошлое, все мечты и надежды, связанные с домом; забыть ярость, бессилие, оскорбленное мужское достоинство и, конечно же, сердечную рану. Это она разорвала ту связь и ушла с большим животом, потому что близились роды, уже настала зима, мы не могли высчитать, когда она родит, но мы видели много женщин с большим животом и понимали, что скоро.
И мы ушли. Вечером, когда стемнело. Отец ушел сразу же после ужина, мы даже не знали, куда, теперь мне кажется, просто искать темноты, одиночества, простора и тишины, которых он всегда был лишен. И теперь я знаю, почему
Нам - ей - нужно было двигаться на запад, и откуда взялись деньги, которых нам хватило на какое-то время, потом нам стало нечем платить за проезд, и мы пошли пешком, потому что она - мы - взяли из дома только то, что было на нас, свои шали и небольшой запас еды, которую Мария несла в этой самой корзинке. И тут я могла бы сказать: "Но вам ничего не грозило; этого было мало", однако не скажу, потому что в вас есть то, перед чем могли бы побледнеть даже небеса. Итак, мы шли пешком на запад: возможно, за неделю она там не научилась думать, но по крайней мере узнала кое-что из географии. Потом еда кончилась, мы кормились тем, что нам подавали, но роды приближались, и мы никуда не успели бы добраться, даже будь у нас деньги на проезд. Потом настала та ночь, мы тронулись в путь уже зимой, и подошло рождество, сочельник; теперь я не помню, выгнали нас с постоялого двора, или не пустили туда, или, может, мать сама рвала даже эту связь с человеком. Помню только солому, темный хлев и холод, не помню, Мария или я побежала по снегу и стучалась в закрытую кухонную дверь, пока кто-то не вышел, - помню лишь, что наконец появился свет, фонарь, над нами склонились чуждые, незнакомые лица, потом кровь, лимфу, сырость; я, ребенок девяти лет, и одиннадцатилетняя идиотка-сестра пытались укрыть, чем могли, эту оскорбленную, преданную и забытую наготу, она совала сжатый кулак мне в ладонь и пыталась что-то сказать, ее рука сжимала, стискивала то, что было в ней, даже когда я дала обещание, клятву...
Она смотрела на него сверху вниз, сжатый кулак одной руки лежал в ладони другой.
- Не ради вас - ради него. Нет, неправда: уже ради вас, ради этой минуты она в ту ночь, тридцать три года назад, втиснула медальон в мою руку и пыталась что-то сказать; даже в девять лет я должна была понимать, что я принесу его вам, пройдя половину Европы, и что это окажется напрасно. Какой-то рок, судьба передалась, легла на меня, едва я прикоснулась к медальону, потом я открыла его и стала думать, гадать, чей в нем портрет, потом я - мы - нашли кошелек, деньги, на которые потом добирались сюда. О, вы были щедры; никто не отрицал этого. Ведь вы не могли представить, что деньги, которые были должны купить вам освобождение от последствий юношеского безрассудства, - приданое, если ребенок будет девочкой, клочок пастбища и стадо, которое там будет пастись, если мальчиком, который со временем женится, и в любом случае внуки навсегда удержат соучастницу вашего безрассудства на безопасном для вас расстоянии, послужат совершенно противоположной цели, что мы поедем на них в Бейрут, а то, что останется, послужит своему первоначальному назначению: станет приданым.
Потому что мы могли остаться там, в наших горах, в нашей стране, среди людей, которых мы знали и которые знали нас. Мы могли остаться на постоялом дворе в той деревне, потому что люди на самом деле добры, они действительно способны на жалость и сострадание к слабым, сирым и беспомощным, потому что это жалость и сострадание, а те слабы, беспомощны, сиры и люди, хотя, конечно, вы не сможете, не посмеете поверить в это: вы смеете верить лишь в то, что людей нужно покупать, использовать до конца, а потом отвергать их. На постоялом дворе мы провели почти десять лет. Разумеется, мы там работали - стряпали, доили коров; Мария, несмотря на слабоумие, умела обращаться с простой домашней живностью, с коровами и гусями, вполне довольными тем, что они коровы и гуси, а не львы и олени: номы так же работали бы и дома, куда, несмотря на свою доброту, а может быть, по своей доброте, люди уговаривали нас вернуться.
Но я не хотела возвращаться. Рок, возможно, довлел над ним, но проклятье поторопить его, довести до конца все же довлело надо мной. Теперь уже я носила потаенный талисман, символ, не в память о матери и не как горькое напоминание о преданной верности и нарушенном обещании - он касался моего тела под платьем, как клеймо, уголь, стрекало, и гнал меня (теперь я была его матерью; тот рок, который двигал им, сперва должен был двигать мной; уже в девять, десять, одиннадцать лет я была матерью двоих младенца-брата и сестры-идиотки, старшей меня на два года, - пока не нашла в Бейруте отца им обоим) к тому часу, минуте, мигу, когда он своей кровью оправдает одно и искупит другое. Да, над ним довлел рок, но я все же была пособницей рока: я должна была принести вам медальон. Но у меня не было повода; нужно было сперва ввести в сферу вашего влияния того, кто подаст мне повод, и притом настоятельный. Вышло хуже: введя его в вашу сферу, повод создала я сама, и этот символ, оставшийся мне отчаянный бросок, не сможет его оправдать.
Проклятье и рок со временем должны были испортить добрейших людей, которые приютили нас, вижу, что вы уже хотите спросить, как нас угораздило ехать в Западную Европу через Малую Азию, и я объясню вам. Это не мы. Это деревня. Нет, все вместе: и они, и мы. Франция - слово, имя, название знаменательное, но отвлеченное, как добродетель, вторник или карантин, туманное и далекое, не только для нас, но и для неученых добрых людей, среди которых мы нашли рай для сирых и бездомных; они едва слышали о Франции и не думали о ней до нашего появления; поэтому казалось, что благодаря нам, через наше посредство они установили с ней живую связь, хотя мы знали только, что Франция находится на западе и что мы - я, взяв с собой остальных, - должны отправиться туда; вскоре мы стали известны всей деревне - долине, округе как маленькие франчини; трое, которые отправляются - уходят - стремятся во Францию, как человек может стремиться в какое-то необычное место, откуда нет возврата, например в монастырь или на вершину Эвереста - не в рай; все верят, что он отправится туда, как только окончательно утвердится в своем решении, а это необычное, далекое, загадочное место, куда, собственно, если кто-то и собирается, то лишь в праздных мечтаниях, тем временем бросает некий отблеск славы на общину, где был принят уходящий и которая была свидетелем сборов.
Дело в том, что мы никогда не слыхали о Бейруте; нужно было быть постарше и непрактичнее, чем мы, чтобы знать о существовании Бейрута, тем более о том, что там есть французская колония, гарнизон, официально - по сути дела Франция, и к этой Франции мы находились ближе. То есть настоящая Франция, возможно, находилась не дальше, но путь туда лежал по суше, поэтому он был дорог, а мы были бедны; расплачиваться за дорогу мы могли только своим временем и праздностью. Само собой, у нас был тот кошелек, но этих денег нам троим могло не хватить на самый быстрый путь до Франции, кроме того, была еще более важная причина не касаться кошелька. Поэтому мы расходовали то, что могли, путешествуя, как могут только очень бедные или очень богатые; быстро путешествуют только те, кто слишком богат, чтобы иметь время, но слишком беден, чтобы иметь праздность: морем, истратив сколько необходимо, чтобы добраться до ближайшей точки официальной Франции, и сохранив, сколько было возможно. Потому что мне было уже девятнадцать лет, и во мне мы имели нечто, связывающее нас прочнее, чем кошелек, он был нужен мне лишь затем, чтобы не с пустыми руками приехать туда, где можно будет выйти замуж за француза, который послужит нам пропуском в ту страну, где нашего брата ждала его судьба.
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
17 страница | | | 19 страница |