Читайте также: |
|
- Двадцать восьмой! Вызовите разводящего!
Часовой буквально был вне себя, он даже не замечал, что сержант держит его, и бил прикладом по неподвижной, окровавленной голове связного или метил в нее, пока сержант не заговорил над самым его ухом.
- Двадцать седьмой... разводящего, - послышался голос, из-за поворота; потом издали другой, потише:
- Двадцать шестой... разводящего.
- Лучше каблуком, - негромко сказал сержант. - Вгони ему в глотку его... зубы.
ПОНЕДЕЛЬНИК. ВТОРНИК. СРЕДА
Он уже повернул к аэродрому, когда показался "Гарри Тейт". Сперва он просто наблюдал за ним, думая лишь о том, чтобы благополучно разминуться: "RE-8" были такими громоздкими и летали так медленно, что по недосмотру можно было оплошать, переоценив их летные качества. Потом он увидел, что этот тихоход, очевидно, не только надеется, но и уверен, что сможет упредить его, - в "Гарри Тейте" обычно находились два австралийца или генерал с летчиком, сейчас там, несомненно, был генерал, потому что лишь благодаря какомуто скрытому фактору вроде большого и даже ошеломляющего чина "RE-8" может хотя бы надеяться перехватить "SE" и отправить его на приземление.
Очевидно, у "Гарри Тейта" была именно такая цель, и он стал сбавлять скорость, пока "SE" не завис на грани срыва в штопор. Действительно, там был генерал, оба аэроплана несколько секунд летели крыло в крыло, и рука в аккуратной парадной перчатке властным жестом приказывала ему из кабины наблюдателя идти на посадку, он качнул в подтверждение крылом и стал снижаться, думая: _Почему? Что я такого сделал? К тому же как они узнали, где я_ И вдруг ему представилось, что все небо кишит неуклюжими "RE-8", в них генералы, и у каждого - составленный по неумолчному телефону список всех отсутствующих разведчиков со всего фронта, они ловят их поодиночке и гонят на землю.
На аэродроме был знак, предписывающий посадку; он не видел его со времен школы и не мог понять, что это такое; лишь увидев, что остальные аэропланы либо уже на земле, либо садятся, либо снижаются, он понял, что это властный срочный сигнал всем аэропланам идти на приземление, сел быстрее и жестче, чем обычно садятся на "SE", так "как они плохо ведут себя при посадке, подрулил к предангарной площадке и не успел выключить мотор, как механик крикнул ему:
- В столовую, сэр! Быстрее! Майор срочно требует вас туда!
- Что? - сказал он. - Меня?
- Всех, сэр, - ответил механик. - Всю эскадрилью. Поторопитесь.
Он спрыгнул на площадку, уже пустившись бегом, ребенок в жизни, так как девятнадцать ему должно было исполниться лишь в будущем году, и на войне, так как, хотя Королевским воздушным силам было всего шесть недель, у него был не общеармейский мундир с эмблемами КВК {Королевский воздушный корпус.} на местах старых полковых значков, как у ветеранов, переведенных из других родов войск, и даже не старый официальный мундир воздушного корпуса: он носил новый балахон КВС, не только не воинственный, но даже какой-то нелепый, с тканевым поясом и без погон, словно пиджак взрослого руководителя детского неохристианского клуба, с узким светло-голубым кантом на манжетах, с кокардой, похожей на фельдмаршальскую, пока не удавалось увидеть, заметить, разглядеть по обеим ее сторонам маленькие, скромные, тусклые золотые значки, похожие на прищепки для белья и подарки внукам по случаю крестин от дедушек, вкусу которых было далеко до их чековых книжек.
Год назад он еще учился в школе и ждал исполнения не восемнадцати лет возраста, позволяющего вступить в армию, а семнадцати - избавления, освобождения от слова, данного вдовой матери (он был у нее единственным ребенком) не бросать учебы до этого дня. И он окончил школу даже с хорошими отметками, хотя его ум и все существо волновали, бередили звучные имена героев: Болл, Маккаден, Мэннок, Бишоп, Баркер, Рис Дэвис, но превыше всего было одно - Англия. Три недели назад он был еще в Англии, дожидался назначения на фронт - аттестованный летчик-разведчик, которому король написал: _Мы надеемся и верим в Нашего преданного и дорогого Джеральда Дэвида_... Но уже было поздно, его произвели в офицеры не КВК, а КВС. Потому что КВК прекратил свое существование первого апреля, за два дня до того, как ему присвоили звание: поэтому та мартовская полночь отдалась в его сердце похоронным звоном. Дверь к славе закрылась; само бессмертие скончалось в небывалом спаде; ему не носить прежнее звание славного старого корпуса, братства героев, которому он посвятил себя, ранив этим сердце матери; ему не носить то звание, которое Альберт Болл унес с собой в бессмертие, а Бишоп, Мэннок и Маккаден все еще носили в своей безупречной репутации; ему досталась только эта новая, ни рыба ни мясо, форма; он ждал целый год, молча смиряясь с неразумным, неистовым сердцем матери, неизменно и невыносимо глухим к славе, потом еще год учился, работал как вол, как вошедший в поговорку троянец, чтобы компенсировать свое бессилие перед женскими слезами.
Было уже поздно: те, кто выдумал бельевые прищепки и форменные брюки вместо розовых бриджей, высоких сапог и широкого ремня, закрыли ему дверь даже в прихожую героев. В холлах вненациональной Валгаллы вненациональные тени, француз, немец и британец, победитель и побежденный равны - Иммельман и Гайнемер, Бельке и Болл, собратья не в громадном франкмасонстве смерти, а в закрытом, избранном масонстве летчиков, будут чокаться своими бездонными кружками, но не в его честь. Их наследники - Бишоп и Мэннок, Фосс и Маккаден, Фонк и Баркер, Рихтгофен и Нунгессер - по-прежнему будут рассекать воздух над землей, проносясь мелькающей тенью по грядам облаков, вольные и недосягаемые, добившиеся бессмертия еще при жизни, но ему этого не добиться. Разумеется, слава и доблесть будут существовать, пока люди живут ради них. Доблесть, конечно же, будет той же самой, но слава уже иной. И его ждет какой-нибудь захудалый Элизиум, возможно, повыше классом, чем у мертвых пехотинцев, но ненамного. Он не первый подумал: _То, что сделал для отечества, сделал лишь по его призыву_.
И даже КВС словно бы отвергали его: три недели прошли в занятиях, главным образом в стрельбах (стрелял он хорошо и даже сам удивлялся этому) на аэродроме; состоялся единственный вылет под строгой опекой - майор Брайдсмен, командир его звена, он сам и еще один свежий необстрелянный новичок - к передовым, чтобы показать, как они выглядят, как находить обратный путь; и вот накануне, когда он сидел после ленча у себя в домике, обдумывая письмо к матери, Брайдсмен просунул голову в дверь и сделал официальное уведомление, которого он терпеливо ждал с того дня, когда ему исполнилось семнадцать: "Левин. Завтра летим. В одиннадцать. Перед вылетом я еще раз напомню тебе то, чего ты никак не запомнишь". И в это утро он поднялся для полета, который должен был стать концом его непреложной обособленности, прощанием с ученичеством, которое можно было назвать прощанием с девственностью, но генерал в "Гарри Тейте" вернул его обратно на землю, едва самолет остановился, он выпрыгнул из кабины и, снова поторапливаемый механиком, вбежал в столовую, уже последним, потому что все, кроме звена, которое еще не вернулось, уже были там, и майор уже говорил, непринужденно сидя на углу стола; он (майор) только что вернулся из штаб-квартиры авиакрыла, где видел генерала-командующего, только что вернувшегося из Поперинга - французы запросили перемирия; оно входит в силу в полдень - в двенадцать часов. Что, однако, ничего не означает. Они (эскадрилья) должны иметь это в виду; ни англичане, ни американцы не просили перемирия, и, зная французов, воюя бок о бок с ними уже почти четыре года, он (майор) не верит, будто оно что-то значит для них. Тем не менее перемирие, передышка продлится час-другой, может быть, целый день. Однако это французское перемирие, а не английское, - поглядывая на них рассеянно, беззаботно и даже небрежно, он говорил тем беззаботным, небрежным тоном, каким мог втянуть эскадрилью в ночной кутеж, оргию и вакханалию, а потом, что осознавалось лишь впоследствии, снова привести в необходимую для утренних вылетов трезвость, и это служило не последней причиной того, что он, хотя и не сбивал немцев, все же был одним из наиболее популярных и толковых командиров эскадрилий во Франции, однако он (ребенок) еще не мог этого знать. Но он знал, что это подлинный, истинный голос того непобедимого острова, который он будет с радостью и гордостью защищать и признательно оберегать не только восемнадцатью годами, но и всей жизнью, рискуя при этом лишиться ее.
- Потому что мы не прекращаем войну. Ни мы, ни американцы. Она не кончена. Никто не объявлял нам об этом, никто, кроме нас, не заключит нашего мира. Полеты будут проводиться как обычно. Можете быть свободны.
Он еще не думал _Почему_? Лишь _Что_? О перерывах на войне он никогда не слышал. Но он знал о войне слишком мало и теперь понял, что не знает о ней ничего. Он хотел спросить Брайдсмена, но, оглядев столовую, откуда уже все начали расходиться, в первый миг понял, что Брайдсмена там нет, а в следующий - что нет никого из командиров звеньев: не только Брайдсмена, но и Уитта, и Сибли; в отношении Уитта это означало, что звено С еще не вернулось с утреннего вылета, и то, что звено С продолжает войну, подтверждали слова майора; звено С не прекратило войны, и если он знал Брайдсмена (а за три недели он мог его узнать), звено В тоже. Он взглянул на часы: половина одиннадцатого, еще тридцать минут до вылета звена В; у него было время окончить письмо к матери, которое Брайдсмен не дал ему дописать вчера; он даже мог - потому что для него война формально начиналась через тридцать минут - написать еще одно, краткое, сдержанное и скромно-героическое, которое обнаружат среди его вещей те, кто будет их разбирать и решать, что следует отправить его матери; он думал, что вылетит на патрулирование в одиннадцать, а перемирие начнется в двенадцать - у него есть целый час, нет, чтобы добраться до передовой, потребуется десять минут, у него останется пятьдесят; если пятидесяти минут достаточно хотя бы для начала погони за славой Бишопа, Маккадена и Мэннока, их вполне хватит и для того, чтобы оказаться сбитым; он уже шел к двери, когда услышал шум двигателей: разбег, отрыв; потом побежал к ангарам, где узнал, что взлетало вовсе не звено В, и, неверящий и изумленный, крикнул в лицо сержанту:
- Неужели все командиры звеньев и заместители улетели на патрулирование? - И тут начали стрелять пушки, такой громкой стрельбы он еще не слышал, она была яростной, неумолчной и велась на громадном протяжении: канонада на юго-востоке и северо-западе уходила за пределы слышимости.
- Они прорвались! - крикнул он. - Французы нас предали! Отошли и пропустили их!
- Так точно, сэр, - сказал сержант. - Не сходить ли вам в канцелярию? Может, вы там нужны.
- Верно, - сказал он, уже пустившись бегом по пустому аэродрому под небом, где раздавался яростный грохот далеких орудий, вбежал в канцелярию, но там было хуже, чем пусто: капрал не только, как всегда, сидел у телефона, но и листал затрепанный журнал "Панч", который он видел у него три недели назад.
- Где майор? - крикнул он.
- В штабе авиакрыла, сэр, - ответил капрал.
- В штабе? - крикнул он неверяще, уже снова на бегу: через противоположную дверь, в столовую, он увидел остальных новичков эскадрильи, таких же, как сам, притихших, словно адъютант не только арестовал их, но и надзирал за ними, сидя за столом с трубкой в зубах, с нашивкой за ранение, значком летчика-наблюдателя и одним крылышком над ленточкой звезды за Монс; перед ним были эскадрильские шахматы и последний номер газеты "Санди Таймс" с шахматной задачей; он (ребенок) стал кричать: "Неужели вы не слышите? Не слышите?" И не мог из-за собственного крика расслышать, что говорит адъютант, пока тот тоже не закричал:
- Где вы были?
- У ангаров, - сказал он. - Я должен был лететь на патрулирование.
- Вам никто не сказал, чтобы вы явились ко мне?
- Явиться? - сказал он. - Сержант Кидар... Нет.
- Ваша фамилия?
- Левин.
- Левин. Вы находитесь тут три недели. И, конечно же, еще не успели узнать, что эскадрильей командуют люди специально назначенные и даже пригодные для этого. Собственно говоря, присваивая вам звание, вам вручают свод правил, которым нужно следовать, и таким образом избавляют от непосильного напряжения мозгов. Очевидно, вы пока не удосужились заглянуть в него.
- Да, - сказал он. - Чего вы от меня хотите?
- Чтобы вы сели куда-нибудь и замолчали. Насколько это касается нашей эскадрильи, война прекратилась в полдень. До поступления дальнейших приказаний вылетов не будет. Что касается стрельбы, то она началась в полдень. Майор заранее знал об этом. Прекратится она в пятнадцать часов. Теперь вы тоже знаете об этом заранее...
- Прекратится? - сказал он. - Как вы не понимаете...
- Сядьте! - приказал адъютант.
-...что в таком случае мы разбиты, побеждены...
- Сядьте!
Он умолк. Потом спросил:
- Я арестован?
- Вы этого добиваетесь?
- Ну ладно, - сказал он и сел. Было двадцать две минуты первого; теперь дрожали не стены разборного домика, а воздух изнутри, в помещении. Вскоре, точнее, со временем, стрелки показали тринадцать часов, потом четырнадцать, грохот далекой канонады снизился до натужных звуков охотничьего рога, в западные окна заглянуло солнце: время шло к пятнадцати часам, эскадрилья превратилась в горсточку новичков, едва знающих, в какой стороне находится фронт, командовал ею человек, который был всего лишь жалким наблюдателем и даже это занятие оставил ради шахмат, - а остальные новички должны были принести из Англии ту же признательность, гордость, стремление и надежду... Тут он вскочил, было слышно, как тишина падает, словно жернов в колодец; все как один выбежали наружу, в оглушительную тишину, казалось, от нее, словно на большой высоте, могли лопнуть барабанные перепонки, потом даже и ее ужасающий грохот прекратился.
- Похоже, это конец, - произнес кто-то за его спиной.
- Конец? - выкрикнул он. - Война не кончена! Слышали, что сказал майор? И американцы тоже не выходят из войны! Думаете, Монаган (американец, один из летчиков звена В; всего за десять недель на его счету было уже три сбитых аэроплана и один, сбитый вместе с другим летчиком) выйдет? Даже если они выйдут... - И умолк, заметив, что все глядят на него спокойно и сдержанно, словно он был командиром звена; один спросил:
- Что ты думаешь, Левин?
- Я? - сказал он. - О чем? _Спросите Колльера_, подумал он. _Теперь Колльер руководит этим детским садом_; и с горечью: _Колльера_. Этот лысеющий человек с пухлым, мягким лицом, не расстающийся с трубкой, в настоящее время был единственным английским властелином на этой квадратной полумиле французской земли, хранителем чести и гордости Англии, три года назад он наверняка принес во Францию (его, Колльера, как рассказывалось в эскадрильском фольклоре, в первые дни войны вышиб из седла пикой немецкий улан, он стал авиационным наблюдателем и в первую же неделю ухитрился как-то уцелеть при падении аэроплана, когда летчик был убит; с тех пор так и нося на погонах единственную звездочку и - как гласило предание - так ни разу и не закурив трубку, он был адъютантом эскадрильи) то же самое чувство, веру, голод - дело не в названии, - столь же нестерпимый и неутолимый, как его собственный, а потом утратил или навсегда отмахнулся от него, как отмахнулся и от войны, защищенный и неуязвимый в своей наземной работе, где его уже не могли терзать ни жажда победы, ни зуд доблести; он подумал: _О да, Колльера_, - и закончил мысль, оборванную прекращением канонады: _Он вышел из войны. Он давным-давно сдался и успел забыть, что ничего не утратил. Я слышал гибель Англии_, сказал он себе, потом произнес вслух:
- Думаю о чем? Об этом шуме? Ничего. Стрельба ведь так и звучит, разве нет?
- В пять часов генерал, командующий бригадой "Гарри Тейтов", подвез майора к самому крыльцу канцелярии. Перед заходом солнца на аэродром въехало два грузовика; он видел из своего домика, как пехотинцы в касках и с винтовками спрыгнули с них и выстроились перед канцелярией, а потом разошлись отделениями, и на закате патруль из командиров звеньев и их заместителей, которые вылетели в полдень вместо звена В, не вернулся, времени прошло в три раза больше, чем когда-либо продолжалось патрулирование или чем у "SE" хватало горючего. Он поужинал в столовой (майора там не было, однако он видел нескольких старших офицеров - в том числе и пехотного; он не знал", ни где они были, ни когда вернулись), половине из находящихся там, как он знал, ничего не было известно, что известно другой половине и насколько это ее заботит, он не знал; а после еды адъютант поднялся и объявил, не обращаясь к старшим:
- Вы не на казарменном положении. Только считайте, что почти всюду, куда бы ни вздумали пойти, появляться запрещено.
- Даже в деревне? - спросил кто-то.
- Даже в Вильнев-Блан, хотя это и не вертеп. Можете пойти с Левином и усесться за его книгу. Там ему и следует находиться. - Тут он снова сделал паузу. - Это касается и ангаров.
- Что нам делать в ангарах ночью? - спросил кто-то.
- Не знаю, - сказал адъютант. - Не знаю.
Все разошлись, но он продолжал сидеть, дневальные закончили уборку, потом подъехал автомобиль, но остановился не у столовой, а возле канцелярии, сквозь тонкую перегородку он услышал, как туда вошли люди, потом голоса: майора, Брайдсмена и командиров двух других звеньев, хотя ни один "SE" не приземлялся после наступления темноты.
О чем они говорили, он не смог бы разобрать, даже если бы и пытался, потом голоса стихли, через секунду отворилась дверь, адъютант помедлил, потом вошел, прикрыл за собой дверь и сказал:
- Идите к себе.
- Иду, - ответил он, поднимаясь. Но адъютант плотно захлопнул дверь и продолжал; голос его теперь был мягким:
- Почему вы не оставите все это?
- Уже оставил, - сказал он. - Я не знаю, что еще делать, потому что не представляю, как война может быть окончена, если она не окончена, и как может быть не окончена, если окончена...
- Идите к себе, - сказал адъютант.
Он вышел в темноту, в тишину, и, пока его можно было видеть из столовой, шел в сторону домиков, потом для гарантии сделал еще двадцать шагов и свернул к ангарам, думая, что его смятение объясняется, видимо, очень просто: до этого он никогда не слышал тишины; когда начали стрелять орудия, ему было тринадцать, почти четырнадцать, но, видимо, даже в четырнадцать лет выносить тишину невозможно; ты сразу же отвергаешь ее и тут же пытаешься что-то предпринять, как поступают дети в шесть-десять лет; когда уже не помогает даже крик, они бросаются, как в последнее прибежище, в чуланы, шкафы, в углы под кроватью или за пианино, ища тесноты и темноты, где можно от нее спрятаться; когда он огибал угол ангара, послышался окрик часового, он увидел полоску света под дверями не только закрытыми, но и запертыми на висячий замок - такого не видывал ни он, ни другие нив этой, нив других эскадрильях и замер в шести дюймах от направленного в живот штыка.
- Так, - сказал он. - Чем же я теперь провинился? Но часовой даже не ответил.
- Разводящий! - крикнул он. - Пост номер четыре! Появился разводящий.
- Второй лейтенант Левин, - назвался он. - В этом ангаре мой аэроплан...
- Туда нельзя, даже если вы сам генерал Хейг и там находится ваша шпага, - сказал разводящий.
- Хорошо, - сказал он и пошел прочь. На миг он даже вспомнил Кидара, сержанта; он уже успел понять, что на войне почти или совсем не существует ситуаций, которых не разрешает простой окрик: "Сержант!" Главным образом это было так, но существовало еще кое-что: взаимное непонимание, возможно, не между ним и Кидаром, а меж их расами - этот краснолицый человек средних лет принадлежал к другой расе, все ее представители, которых он знал, носили фамилии Ивенс или Морган, за исключением нескольких с фамилиями Потир, Силом, Кидар, взятых из Ветхого завета, - эти угрюмые и музыкальные люди чутьем распознавали зло, они словно бы рождались познавшими без ужаса или тревоги темную, таинственную предысторию человека, которой лучше бы совсем не видеть света, и в полном согласии с нею, их невнятные и музыкальные личные имена никто не мог даже произнести, поэтому, выйдя из своих болот и крепостей в разумный мир, где люди все еще пытались забыть свою мрачную историю, они позволили ревностным и благочестивым монахиням, знающим Писание как никто, назвать себя именами из древних жестоких иудейских анналов, подобно тому, как Наполеон в Австрии собрал своих людей его (ребенка) национальности с их непроизносимыми фамилиями и сказал: Твоя фамилия Вольф, или Фокс, или Берг, или Шнайдер {Волк, Лиса, Гора, Портной (нем.).} - в зависимости от того, как они выглядели, или где жили, или чем занимались. Но он задумался об этом лишь на миг. Существовал лишь один надежный источник сведений, но он теперь понимал, что и там они будут не совсем верными. Однако ничего больше не оставалось: домик Брайдсмена и Каури. (Это была одна из соблазнительных предпосылок быть настолько храбрым, чтобы добиться звания капитана: половина домика на одного. Майор занимал целый домик сам.) Каури глядел на него с подушки, а Брайдсмен сел на койке, зажег свечу и заговорил с ним.
- Разумеется, она не кончена. Она так далека от конца, что завтра ты летишь на патрулирование. Тебя это устраивает?
- Да, - сказал он, - но что произошло? Что это значит? Полчаса назад у ангара меня остановил часовой и вызвал разводящего, двери ангара заперты, но внутри горит свет, и я слышал, что там кто-то возится, только я не мог лезть на штык, а когда меня прогнали оттуда, я слышал шум грузовика и видел, как свет фонарика движется по зенитной батарее возле деревни, видимо, дело в новых боеприпасах, срочно доставленных после того, как батарея в полдень прекратила огонь, разумеется, нужно много боеприпасов, чтобы...
- Если я скажу, ты обещаешь угомониться, пойти к себе и лечь в постель?
- Идет, - сказал он. - Это и все, чего мне хотелось: только узнать. Если нас побили, я тоже хочу получить свою долю...
- Ерунда. Сейчас уже никто никого не может побить, разве что американцы со временем...
- И пусть себе, - сказал Каури.
Но Брайдсмен продолжал:
- Сегодня утром взбунтовался один французский полк - отказался выйти из траншей. Они - французы - стали допытываться, почему, и, кажется... Но все в порядке.
- Как так?
- Недовольна только их пехота. Однако войска удерживают позиции. Но другие полки не предприняли ничего. Похоже, они заранее знали, что этот полк не подчинится приказу, и выжидали, что из этого выйдет. Но они - французы не стали рисковать. Они отвели этот полк, заменили его другим, подтянули артиллерию и подняли сильный заградительный огонь, как мы сегодня днем. Чтобы выиграть время и выяснить, что к чему. Вот и все.
- Как все? - сказал он.
Каури сунул сигарету в рот, приподнялся на локте и потянулся к свече, но рука его замерла на долю секунды.
- А что делали в это время гунны? - И тихо произнес: - Значит, война кончена.
- Не кончена, - хрипло сказал Брайдсмен. - Ты слышал, что майор сказал сегодня в полдень?
- Да, да, - невозмутимо сказал он. - Кончена. Вечно, черт возьми, эта вонючая пехота, французы, американцы, немцы, мы... Так вот что они скрывают...
- Скрывают? - сказал Брайдсмен. - Что скрывают? Скрывать нечего. Говорю тебе, война не кончена. Я же сказал, что завтра ты летишь на патрулирование.
- Ладно, - сказал он. - Не кончена. Как же она может быть не кончена?
- Потому что не кончена. Зачем же, по-твоему, мы подняли такую стрельбу - и мы, и французы, и американцы, весь фронт от самого Ла-Манша - и расстреляли полугодовой запас снарядов, если не для того, чтобы не подпускать гуннов, пока нам не станет ясно, что делать?
- С чем? Что делается сейчас в ангаре?
- Ничего! - сказал Брайдсмен.
- Что делается в ангаре звена В, Брайдсмен?
Пачка сигарет лежала на ящике между койками, служившем вместо стола. Брайдсмен повернулся и потянулся к ней, но не успел он коснуться пачки, как Каури, лежавший, подложив руки под голову, не глядя не него, протянул свою, уже зажженную, сигарету. Брайдсмен взял ее.
- Спасибо, - сказал он и снова взглянул на него. - Не знаю. - И продолжал хрипло и громко: - И не хочу знать. Я только знаю, что завтра нам лететь на патрулирование. Если у тебя есть причины отказаться, скажи, я возьму кого-нибудь другого.
- Нет, - сказал он. - Спокойной ночи.
- Спокойной ночи, - ответил кто-то один.
Но это было не завтра. Никакого завтра не было: лишь рассвет, потом заря, потом утро. Утренние патрули не вылетали, он бы услышал их, потому что давно уже не спал. Когда он шел в столовую завтракать, на рулежной дорожке не было аэропланов, и на доске, где Колльер иногда писал мелом объявления, которых, в сущности, никто не читал, ничего не было написано; он долго сидел за убранным столом, где Брайдсмен при желании мог бы рано или поздно его заметить. Оттуда был виден аэродром, закрытые, безжизненные ангары, и он смотрел, как через два часа сменяются часовые, расхаживающие все долгое коматозное утро, замершее в тишине под светлым небом.
Наступил полдень; он увидел, как сел "Гарри Тейт", подрулил к канцелярии и выключил двигатель; с места наблюдателя спустился генерал, снял шлем, очки, бросил их в кабину и достал оттуда трость и медно-красную фуражку. Потом все сели за ленч: генерал, его летчик, пехотный офицер и летчик эскадрильи; это был первый на его памяти ленч, где присутствовали все звенья, генерал говорил не так хорошо, как майор, речь его заняла больше времени, но сказал он то же самое:
- Война не кончена. Мы вполне можем обойтись и без французов. Нам следовало бы отойти к портам Ла-Манша и позволить гуннам захватить Париж, Это было бы не в первый раз. На лондонской бирже началась бы паника, но им это тоже не впервой. Однако речь уже не об этом. Мы не просто одурачили гуннов, французы опять включились в войну. Считайте это отдыхом, потому что, как и всякий отдых, он скоро кончится. И мне кажется, кое-кто из вас не будет жалеть об этом. - И стал называть фамилии, так как регулярно просматривал документацию и знал их всех: Торп, Осгуд, Де Марчи, Монаган, они воюют чертовски хорошо и будут воевать еще лучше, потому что французы получили хороший урок. А в следующий раз отдых будет долгим, потому что пушки замолчат теперь уже по ту сторону Рейна. Большое спасибо, можете разойтись.
Не раздалось ни звука, хотя, видимо, никто этого и не ждал, все вышли наружу, двигатель "Гарри Тейта" был уже запущен, майор помог положить красную фуражку и трость снова в кабину, достал шлем и надел его на генерала, генерал сел в аэроплан, майор скомандовал "Смирно!" и откозырял, генерал указал большим пальцем вверх, и "Гарри Тейт" побежал по рулежной дорожке.
День прошел впустую. Он опять сидел в столовой, где Брайдсмен при желании мог заметить его или найти, и ничего не дождался, как и днем, теперь он понял, что не ждал, не верил даже тогда, тем более что Брайдсмен должен был видеть его во время ленча, потому что сидел напротив. В сущности, там была вся эскадрилья: люди сидели или слонялись по столовой - вернее, только новички, зеленые, такие же, как он, - Вильнев-Блан, даже Вильнев, которую Колльер назвал притоном, была все еще под запретом (и, должно быть, впервые в ее истории кто-то, не родившийся там, стремился туда). Можно было пойти к себе в домик; там лежало недописанное письмо к матери, но сейчас он не мог дописывать его, потому что вчерашнее прекращение огня не только обессмыслило все слова, но и покончило с тем, что крылось за ними.
Однако он пошел в домик, взял книгу и лег на койку. Может быть, лишь для того, чтобы продемонстрировать, доказать своему телу, костям и плоти, что он ничего не ждет. Или, возможно, чтобы приучить их к отказу, отречению. Или, может, дело было не столько в костях и плоти, сколько в нервах, мускулах, которые правительство учило в серьезном, хотя и временном кризисе выполнять одну весьма специфическую работу, но правительство преодолело кризис, разрешило нужную проблему, прежде чем он получил возможность заплатить за учение. Не за славу - за то, что его учили. Лавровый венок славы, даже и не особенно пышный, обагрен человеческой кровью; славы можно добиваться, лишь когда родина в опасности. Мир покончил с опасностью, а человеку, способному делать выбор между славой и миром, лучше всего помалкивать...
Но это было не чтение; а "Гастон де ла Тур" все же заслуживал того, чтобы тот, кто раскрыл книгу, пусть даже лежа, читал его. И он стал читать, спокойный, примирившийся, уже не жаждущий славы. Теперь у него было даже будущее, оно будет длиться вечно; ему нужно лишь найти себе дело, потому что единственная его профессия - летать на вооруженных аэропланах, чтобы сбивать (или пытаться сбить) другие вооруженные аэропланы, - уже не нужна. Близилось время обеда; на еду будет уходить немного времени, четыре, учитывая чаепитие, возможно, даже пять часов из двадцати четырех, если есть медленно, потом восемь на сон или даже девять, если тоже не торопиться, и на подыскивание себе занятий остается менее полусуток. Но сегодня он не собирался ни на чаепитие, ни на обед; у него оставалось почти четверть фунта шоколада, присланного матерью на прошлой неделе, и предпочитал ли он шоколад обеду и чаю, не имело значения. Потому что их - вновь прибывших, новичков, возможно, отправят домой завтра же, и он, раз так уж вышло, вернется домой без наград на кителе, но по крайней мере не с четвертью фунта тающего в руке шоколада, словно полусонный мальчишка с ярмарки. А человек, способный растянуть еду и сон более чем на четырнадцать часов в сутки, должен быть способен провести остаток дня в одиночестве, над "Гастоном де ла Туром", пока не наступит ночь: темнота и сон.
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 50 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
5 страница | | | 7 страница |