Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Любовница французского лейтенанта 20 страница

ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 9 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 10 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 11 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 12 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 13 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 14 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 15 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 16 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 17 страница | ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 18 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Быть может, вы не сразу уловите связь между Чарльзом образца 1267 года с его новомодными, заимствованными у французов понятиями о целомудрии и хождениями за святыми Граалями,[259]Чарльзом 1867 года с его ненавистью к коммерции и Чарльзом наших дней — ученым-кибернетиком, который остается глух к возмущенным воплям гуманитариев, этих тонко организованных натур, начинающих сознавать собственную ненужность. Но связь существует: все они отвергали — или продолжают отвергать — идею обладания как жизненной цели, независимо от того, что является вожделенным объектом: женщина, прибыль любой ценой или право диктовать скорость прогресса. Ученый — просто очередная форма; вымрет и она.

Все, о чем я говорю, возвращает нас к глубокому и непреходящему смыслу евангельского мифа об искушении в пустыне. Если человек наделен умом и образованностью, ему не избежать своей пустыни: он рано или поздно подвергнется искушению. Противодействие соблазну может быть неразумным; но это всегда победа добра над злом. Вы отказались от соблазнительной, хорошо оплачиваемой должности в фирме, нуждающейся в прикладных математиках, и предпочли продолжать свою академическую деятельность? На последней выставке ваши картины продавались хуже, чем на предыдущей, однако вы не собираетесь менять свой новый стиль в угоду публике? Вы только что приняли какое-то важное решение, пренебрегая соображениями личной выгоды, и упустили шанс что-то присвоить и приобрести? Тогда не осуждайте Чарльза за его душевное смятение, не ищите в нем пережитков пустопорожнего снобизма. Постарайтесь разглядеть в моем герое главное: человека, который пытается преодолеть свою историческую ограниченность — даже если сам он этого не сознает.

Чарльз боролся и сопротивлялся не только из присущего человеку инстинктивного стремления сохранить свою личность; за этим стояли многие годы раздумий, сомнений, самопознания. Он понимал, что с него запрашивают непомерно высокую цену — все его прошлое, лучшую часть его самого; он был не в силах признать бессмысленным все, к чему стремился до сих пор, — хоть и не сумел воплотить свои мечты в реальность. Он все время искал смысла жизни; более того, он даже думал — жалкий простак! — что этот смысл уже начал приоткрываться ему в каких-то мгновенных озареньях. Можно ли винить его за то, что он не наделен был даром передать суть этих мгновенных озарений своим ближним? Что сторонний наблюдатель увидел бы в нем лишь поверхностного самоучку, безнадежного дилетанта? Как-никак он собственным умом постиг важную истину: что за смыслом жизни в магазин Фримена ходить не надо.

Но в основе всего этого — по крайней мере в сознании Чарльза — неизменно присутствовала Дарвинова теория о выживании наиболее приспособленных, в первую очередь определенный ее аспект, который они с доктором Гроганом обсуждали в тот памятный вечер в Лайме. Итог их диспута был весьма оптимистичен — оба согласились на том, что дарованная человеку способность к самоанализу есть высочайшая привилегия, весьма ценное его преимущество в процессе приспосабливания к условиям существования. Это ясно доказывало, что свобода воли мыслящего индивида вне опасности. Если надо изменяться, чтобы выжить — а с этим тезисом не спорят даже Фримены! — то хотя бы можно выбрать способ адаптации по своему вкусу. В теории все получалось очень гладко; на практике же — и печальная реальность вновь нахлынула на Чарльза — выходило иначе…

Он попал в ловушку, из которой ему не вырваться. Невероятно, но так оно и есть.

Еще секунду он противился невыносимому давлению своей эпохи; потом вдруг почувствовал озноб, и его заколотила дрожь бессильного гнева против мистера Фримена и всего, что было с ним связано.

Он поднял трость и остановил проезжавший кэб. Усевшись, он откинулся на потертом кожаном сиденье и закрыл глаза; и в его воображении возник отрадный, несущий утешение образ. Надежда? Мужество? Решимость? Увы, совсем не то… Его мысленному взору явилась чаша, наполненная до краев горячим пуншем, и бутылка шампанского.

 

 

Пускай я продажная женщина — что из того? Какое право имеет общество поносить меня? Разве общество меня чем-нибудь облагодетельствовало? И если общество смотрит на меня как на отвратительную язву, то не следует ли сперва поискать причины этого недуга в самом прогнившем теле? Разве я не полноправное дитя общества? Почему же я считаюсь в нем незаконнорожденной?

Из письма, помещенного в газете «Таймс» 24 февраля 1858 г. [260]

 

Горячий пунш, шампанское — с философской точки зрения эти средства могут показаться не слишком серьезным итогом столь длительных душевных терзаний; но в Кембридже их из года в год прописывали как панацею от всех бед, и хотя Чарльз с тех пор, как вышел из университета, успел порядком расширить свой опыт по части бед, лучшего лекарства от них ему найти не удалось. По счастью, клуб, к которому Чарльз принадлежал — как и большинство дворянских клубов в Англии, — основывался на простом и весьма доходном принципе: поскольку студенческие годы — это наши лучшие годы, члены клуба должны иметь возможность вновь окунуться в беззаботную атмосферу своей юности. Там радости обеспеченной университетской жизни не омрачались второстепенными и досадными ее сторонами — вроде профессоров, деканов и экзаменов. Такого рода клуб призван был ублажать юнца, живущего в каждом взрослом мужчине. И там отменно готовили молочный пунш.

Случилось так, что первыми, кто попался Чарльзу на глаза, чуть только он переступил порог курительной, были два его бывших однокашника. Один был младший сын епископа и главным делом своей жизни почитал пятнать почтенное имя отца. Другой носил титул, на который до недавнего времени претендовал наш герой: титул баронета. Явившись на свет с солидной порцией нортумберлендских земель в кармане, сэр Томас Бург представлял собою весьма твердую скалу, которую не удалось сдвинуть с места даже всесильной истории. Предки его с незапамятных времен предавались таким освященным традицией занятиям, как охота, пьянство и распутство, и эти семейные традиции он с должным усердием хранил и приумножал. Более того, в Кембридже, в студенческие годы, он был заводилой той беспутной компании, к которой на какое-то время прибился Чарльз. Ныне он был знаменит своими похождениями — и в духе Миттона,[261]и в духе Казановы.[262]Уже не единожды раздавались возмущенные голоса, требовавшие исключить его из членов клуба; но поскольку он обеспечивал этот самый клуб углем для отопления из собственных шахт — и притом уступал его по дешевке, почти что даром, — всегда находились люди, способные урезонить сторонников крайних мер. К тому же в его образе жизни было нечто прямое и честное. Он грехотворничал без стыда, но и без ханжества. Щедрость его не знала удержу — добрая половина членов клуба, особенно молодежь, перебывала у него в должниках; деньгами он ссужал чисто по-джентльменски: всегда с готовностью давал отсрочку и, разумеется, не брал процентов. Он первым вызывался вести запись ставок — было бы на что поставить; и, глядя на него, завсегдатаи клуба — за вычетом самых закоренелых трезвенников — вспоминали со вздохом свое не такое уж трезвое прошлое. Ростом он был невелик, широкоплеч, всегда румян — то ли от вина, то ли от свежего воздуха; его глаза светились той несравненной простодушной, туманно-голубой невинностью, которая свойственна взгляду падшего ангела. И сейчас, при виде Чарльза, глаза эти сощурились в приветливой улыбке.

— Чарли! Какими судьбами? И как, черт побери, тебе удалось улизнуть из матримониальной кутузки?

Чарльз улыбнулся, смутно сознавая некоторую глупость своего положения.

— Добрый вечер, Том. Здравствуй, Натаниэль! (Упомянутый персонаж — бельмо на глазу злополучного епископа — только поднял в ответ руку с томным видом, не вынимая вечной сигары изо рта.) Отпущен под честное слово. Видишь ли, моя невеста в Дорсете — пьет целебные воды.

Том подмигнул:

— В то время как ты глотаешь целительный воздух свободы — а может, и что-нибудь покрепче? По слухам, твоя избранница — украшение нынешнего сезона. Нат подтвердит. Он, между прочим, сохнет от зависти. Считает, что тебе дьявольски повезло. Жениться на такой красотке — да еще на таких условиях! Где справедливость? Верно я говорю, Нат?

Отпрыск епископа, как всем было известно, испытывал вечную нужду в деньгах, и Чарльз понимал, что красота Эрнестины — отнюдь не главный предмет его зависти. В девяти случаях из десяти он закончил бы на этом разговор и углубился в чтение газет или присоединился к каким-нибудь другим своим знакомым с менее подмоченной репутацией. Но сегодня его устраивало именно такое общество. Не приговорить ли бутылочку шампанского? А как они смотрят на пунш? Оба оказались не прочь. И Чарльз остался с ними.

— Кстати, Чарльз, как здоровье твоего драгоценного дядюшки? — И сэр Том снова подмигнул, но эта фамильярность казалась настолько неотъемлемой от его натуры, что обижаться на него было невозможно. Чарльз пробормотал, что дядюшка совершенно здоров.

— Как у него насчет собак? Спроси при случае, не нужна ли ему пара отличных нортумберлендов. Я их сам вскормил и вспоил, и не след мне их расхваливать, но собачки просто загляденье. Помнишь Урагана? Его внуки. — Ураган однажды провел лето в Кембридже без ведома и разрешения властей — сэр Том чуть не целый семестр тайком держал его у себя на квартире.

— Помню, еще бы. И мои лодыжки тоже его не забыли.

Сэр Том широко ухмыльнулся:

— Да, он к тебе питал особое пристрастие… Кого любил, того и кусал — такая уж у него была привычка… Добрый старый Ураган, упокой Господи его душу! — И сэр Том осушил очередной стакан пунша с выражением такой скорби, что оба его собутыльника расхохотались. И проявили бессердечие, потому что скорбь была самая что ни на есть искренняя.

В таких разговорах незаметно прошло два часа — и было выпито еще две бутылки шампанского, и еще одна чаша пунша, и были съедены котлеты и жаркое (из курительной вся троица перекочевала в обеденный зал); жаркое пришлось запить изрядным количеством бордоского, а действие последнего понадобилось, в свою очередь, смягчить графинчиком-другим портвейну.

Сэр Том и епископский сын имели богатый опыт по части возлияний и выпили не в пример больше Чарльза. К концу второго графинчика оба, если судить по внешним признакам, были пьяны в дым — Чарльзу же, напротив, удавалось сохранять фасад относительной трезвости и благопристойности. Однако на деле все обстояло как раз наоборот, и разница в их состоянии не замедлила сказаться, чуть только они встали из-за стола и, как туманно выразился сэр Том, решили «немножко проехаться по городу». По дороге к дверям обнаружилось, что именно Чарльз не вполне твердо держится на ногах. Он не был еще настолько пьян, чтобы не почувствовать известного смущения; почему-то ему почудился устремленный на него осуждающий взгляд мистера Фримена — хотя, разумеется, человеку, так близко связанному с торговлей, как мистер Фримен, доступ в этот клуб был заказан.

Кто-то помог Чарльзу накинуть плащ; кто-то протянул ему шляпу, перчатки и трость; каким-то образом он очутился на свежем воздухе, на улице, окутанной туманом, — против ожиданий, не особенно густым; и Чарльз поймал себя на том, что сосредоточенно рассматривает фамильный герб на дверце кареты сэра Тома. Вновь его болезненно ужалила мысль о Винзиэтте; потом герб на дверце покачнулся, приблизился… Кто-то подхватил его под мышки, и через секунду он уже сидел в карете рядом с сэром Томом; напротив них расположился епископский сын. Чарльз не был пьян до такой степени, чтобы не заметить, как его приятели перемигнулись, — но он не стал спрашивать, в чем дело, поскольку с трудом ворочал языком. Да и что за важность? Он не жалел, что выпил: приятно было, что все вокруг колышется, плывет; и прошлое, и будущее казалось теперь таким несущественным… Его подмывало рассказать своим спутникам про миссис Беллу Томкинс, про то, что Винзиэтт тоже уплыл… но и для этого он был еще недостаточно пьян. Джентльмен даже навеселе должен оставаться джентльменом. Чарльз повернулся к Тому:

— Том… Том, дружище! И что это тебе так в-в… везет?

— И тебе везет, душа моя. Нам всем чертовски везет.

— А куда нас в-в… везут?

— Везучих всегда везут в хорошее место! Туда, где и ночью весело! Верно я говорю, Нат?

Наступило молчание; Чарльз предпринял слабую попытку определить, в каком направлении они едут, и не заметил, как его приятели опять перемигнулись. Мало-помалу смысл слов, произнесенных сэром Томом, начал доходить до его сознания. С величавой медлительностью он повернул голову.

— Где ночью… весело?

— Мы едем к мамаше Терпсихоре,[263]Чарльз. Спешим принести жертву на священный алтарь муз. Теперь понятно?

Чарльз перевел недоуменный взгляд на ухмыляющуюся физиономию епископского сына.

— Муз?

— Можно их и так называть.

— Фигура речи! Метонимия! — пояснил сын епископа. — Говорим «Венера», а подразумеваем — puella.[264]

Чарльз еще некоторое время оцепенело смотрел на них обоих, потом вдруг улыбнулся: «Превосходная мысль!» — и снова уставился в окно все с тем же отрешенно-величавым видом. Он понимал, что сейчас самое время остановить экипаж и распрощаться со своими собутыльниками. На мгновенье все встало на свои места, и он вспомнил об их скандальной репутации. Потом, откуда ни возьмись, перед ним возникла Сара — поднятое к нему лицо, закрытые глаза, их поцелуй… Из-за чего, в сущности, весь переполох? Теперь он понял яснее ясного, чем были вызваны все его треволнения; ему нужна была женщина — только и всего. Ему нужно было удовлетворить свою похоть — это требовалось его организму, точно так же как ему требовалась иногда хорошая доза слабительного. Он поглядел через плечо на своих спутников. Сэр Том развалился рядом с ним, в углу кареты; епископский сын взгромоздил ноги на сиденье. Шляпы у обоих были лихо сдвинуты набекрень, как у завзятых повес и гуляк. На сей раз перемигнулись все трое.

Скоро они влились в густой поток экипажей, направлявшихся в ту часть викторианского Лондона, от описания которой мы нарочно до поры до времени воздерживались, хотя она занимала в столице центральное положение, отнюдь не только топографически, и без нее картина эпохи была бы неполной: это был район казино (скорее домов свиданий, нежели игорных домов), кофеен, табачных лавок, располагавшихся на главных улицах (на Хеймаркете, на Риджент-стрит), — и почти сплошных домов терпимости в боковых улочках и переулках. Карета миновала знаменитую устричную лавку на Хеймаркете («Омары, устрицы, лососи копченые и маринованные») и не менее прославленное заведение, торговавшее печеной картошкой, — под громкой вывеской, в которой фигурировало имя принца Альберта; его хозяин был известен под кличкой Хан — и не зря: он царил над всеми лондонскими торговцами картофелем, величественно восседая в своем ярко-красном с золотом павильоне, который служил и рекламой, и символом этой части столицы. Наконец (и тут отпрыск епископа проворно извлек из футляра шагреневой кожи лорнет) карета сэра Тома въехала в улицы, кишмя кишевшие женщинами легкого поведения всевозможных рангов и мастей: богатые куртизанки прогуливались в собственных колясках, проститутки помельче толпились стайками на тротуарах. Тут были представлены самые разнообразные типы — от скромненьких, белокожих модисточек до проспиртованных, краснорожих мегер. Тут можно было увидеть краски самые неожиданные, наряды самые причудливые, поскольку ни на что не существовало запретов. Были тут женщины, одетые на манер французских портовых грузчиков, в котелках и широких штанах, женщины в матросских костюмах, в пышных испанских юбках, в чепцах и передниках сицилийских крестьянок; казалось, что на улицу высыпали в полном составе труппы всех соседних грошовых балаганов. Куда более однообразное зрелище являли собою потенциальные клиенты, числом не уступавшие женщинам: с тростью в руке и сигарой во рту все как один внимательнейшим образом обозревали вечерний парад талантов. И Чарльз, кляня себя за то, что выпил лишнего, и напрягая изо всех сил глаза, чтобы ничего не пропустить, находил всю эту пеструю мешанину одежд и лиц очаровательной, веселой, живой и главное — как нельзя более антифрименовской.

Я склонен думать, что настоящая Терпсихора едва ли удостоила бы своим покровительством публику, которая собралась под гостеприимной крышей ее тезки и к которой минут через десять присоединилась наша троица. Кроме них, там было еще шестеро или семеро молодых людей и двое немолодых — один из них, к удивлению Чарльза, оказался видным членом палаты лордов; все они расположились в просторном салоне, обставленном по последней парижской моде и освещенном канделябрами, куда попасть можно было из узенького шумного переулка, упиравшегося в одну из улиц неподалеку от Хеймаркета. В одном конце салона находилась небольшая сцена, задрапированная темно-красным занавесом, на котором были вышиты золотом две пары сатиров и нимф. Один из сатиров выказывал недвусмысленное намерение немедленно овладеть своей прелестной пастушкой; другой уже успел привести аналогичное намерение в исполнение. В позолоченном картуше над занавесом затейливыми готическими буквами было выведено латинское четверостишие — «Carmina Priapea[265]XLIV»:

 

Velle quid hanc dicas, quamvis sim ligneus, hastam,

Oscula dat medio si qua puella mihi?

Augure non opus est: «in me», mihi credite, dixit

«Utetur veris viribus hasta rudis».[266]

 

Тема совокупления многократно варьировалась в гравюрах в позолоченных рамках, развешанных в простенках между окнами с плотно задернутыми шторами. Девица с распущенными волосами, одетая a la Камарго,[267]уже подавала гостям шампанское. Сидевшая в некотором отдалении сильно нарумяненная, но более пристойно одетая особа, от роду лет пятидесяти, хладнокровно созерцала свою клиентуру. Несмотря на совершенно иной род занятий, способность с первого взгляда оценивать клиента роднила ее с уже знакомой нам миссис Эндикотт, хозяйкой гостиницы в Эксетере; правда, здесь счет шел скорее на гинеи, чем на шиллинги.

Сцены, подобные той, которая воспоследовала, не претерпели — насколько я могу судить — в ходе мировой истории сколько-нибудь существенных изменений, в отличие от других сфер человеческой деятельности: спектакль, разыгранный в тот вечер перед Чарльзом, разыгрывался еще перед Гелиогабалом,[268]а до него наверняка и перед Агамемноном; и разыгрывается до сего дня в бесчисленных притонах Сохо.[269]Все исполнительницы по окончании представления были быстро разобраны зрителями. Однако Чарльз заблаговременно устранился от участия в этом аукционе.

Поначалу представление, еще не носившее откровенно непристойного характера, его забавляло. Он наблюдал за ним с миной человека многоопытного, которого ничем не удивишь; в Париже он видывал кое-что и почище (так, по крайней мере, он сообщил на ухо сэру Тому); словом, он тщился изобразить пресыщенного знатока. Но по мере того как с барышень спадали юбки, с Чарльза спадал пьяный налет бесшабашности; в полумраке он не различал лиц соседей, но явственно видел похотливо приоткрытые рты и слышал, как сэр Том шепнул приятелю, на которой из девиц он остановил свой выбор. Белые женские тела сплетались в объятиях, извивались, кривлялись; но за двусмысленными, словно приклеенными улыбками девиц Чарльзу все время виделось отчаяние. Между ними была одна совсем юная, почти девочка, вероятно только-только достигшая порога зрелости; лицо ее не утратило выражения застенчивой невинности, и хотя теперь это могла быть просто маска, Чарльзу показалось, что она еще окружена ореолом девственности, еще страдает от своего падения, что ремесло не успело ожесточить ее до конца.

Однако наряду с отвращением он испытывал известное возбуждение. Публичность зрелища была ему не по нутру, но животное начало в нем самом оказалось достаточно сильным, чтобы вывести его из равновесия. Не дожидаясь конца представления, он поднялся и потихоньку вышел, как бы по нужде. В примыкавшем к залу вестибюле у стола, на котором джентльмены оставляли свои плащи и трости, сидела местная последовательница Камарго, разносившая в начале вечера шампанское. При виде Чарльза она поднялась, и на ее густо накрашенном лице появилась механическая улыбка. Чарльз немного постоял, разглядывая ее волосы, завитые и в нарочитом беспорядке рассыпанные по плечам, ее голые руки, почти голую грудь. Он собирался было что-то сказать, но передумал и нетерпеливым жестом потребовал свои вещи. Потом кинул девушке на стол полсоверена и, спотыкаясь, выбрался на улицу.

В переулке неподалеку он увидел вереницу стоявших в ожидании кэбов. Он нанял первый, крикнул кучеру адрес — но не настоящий свой адрес, а название соседней улицы в Кенсингтоне (викторианские нравы требовали и таких предосторожностей), — и плюхнулся на сиденье. Он не испытывал благородного удовлетворения от собственной добропорядочности; скорее он чувствовал себя как человек, который молча проглотил оскорбление или малодушно уклонился от дуэли. Отец Чарльза в его годы вел образ жизни, при котором такие эскапады были в порядке вещей; и если Чарльза все происшедшее настолько выбило из колеи, то, видимо, с ним самим было что-то не в порядке. Куда подевался надутый, пресыщенный завсегдатай злачных мест? Сник и превратился в жалкого труса… А Эрнестина, их помолвка? И стоило ему об этом вспомнить, как он показался самому себе узником, которому приснилось, будто он на свободе, — но когда он, еще в полудреме, пытается встать на ноги, кандалы рывком возвращают его в черную реальность тюремной камеры.

Кэб двигался черепашьим шагом. Узкая улица была запружена колясками и каретами — они еще не выехали за пределы квартала греха. Под каждым фонарем, в каждой подворотне стояли проститутки. Чарльз глядел на них из спасительной темноты кареты. Внутри у него все бурлило и кипело; он испытывал невыносимые муки. Если бы перед ним сейчас оказалось что-то острое, какой-нибудь торчащий гвоздь, он пропорол бы себе руку — он вспомнил Сару перед колючим кустом боярышника, каплю крови у нее на пальце, — так велика была его потребность уязвить, унизить себя, потребность в каком-то резком действии, которое дало бы выход накопившейся желчи.

Они свернули в улицу потише, И там, под фонарем, Чарльз увидел одинокую женскую фигуру. Быть может, по контрасту с назойливым обилием женщин в оставшемся позади квартале она казалась всеми покинутой, робкой, недостаточно опытной, чтобы решиться подойти. Но ее ремесло сомнений не оставляло. На ней было выцветшее розовое платье из дешевой бумажной материи, на груди был приколот букетик искусственных роз, на плечи наброшена белая шаль. Рыжевато-каштановые волосы были собраны в тяжелый узел, подхваченный сеточкой; на макушке красовалась черная шляпка в модном тогда стиле — под мужской котелок. Она проводила проезжавший кэб взглядом; и что-то в ней — цвет волос, тени вокруг настороженных глаз, смутно-выжидательная поза — заставило Чарльза прильнуть к овальному боковому окошку и всмотреться в нее внимательнее. Секунда мучительной борьбы с собой — и Чарльз не выдержал: он схватил трость и громко постучал в потолок. Кучер тотчас придержал лошадь. Послышались торопливые шаги, и Чарльз, чуть наклонившись, увидел ее лицо у открытого передка кареты.

Нет, она не была похожа на Сару. Волосы у нее вблизи оказались красновато-рыжими — вряд ли это был их натуральный цвет; в ее облике сквозила вульгарность, в глазах, смотревших на него в упор, было какое-то нарочитое бесстыдство; слишком ярко накрашенный рот словно сочился кровью. Но что-то едва заметное все-таки было — строгий рисунок бровей, может быть, очертания губ…

— У вас есть комната?

— Да, сэр.

— Объясните ему, куда ехать.

На секунду ее лицо исчезло; она что-то сказала сидевшему сзади кучеру. Потом ступила ногой на подножку, отчего кэб сразу закачался, и взобралась на сиденье рядом с Чарльзом, обдав его запахом дешевых духов. Усаживаясь, она задела его рукавом и складками юбки — но не намеренно, без фамильярности. Кэб покатился вперед. Ярдов сто или чуть больше они проехали в молчании.

— На всю ночь, сэр?

— Да.

— Это я потому спросила, что если не на всю, так я еще за обратную дорогу набавляю.

Он кивнул, не поворачивая головы и глядя прямо, в темноту. Молча, под цоканье копыт, они проехали еще сотню ярдов. Она осмелела, уселась поудобнее, слегка прижавшись к его плечу.

— Ужасти как холодно. Это весной-то!

— Да. — Он взглянул в ее сторону. — Для вас погода имеет значение.

— Когда снег идет, я не работаю. Есть которые и выходят. А я нет.

Пауза. Теперь первым заговорил Чарльз:

— И давно вы…

— С восемнадцати лет, сэр. Аккурат в мае два года.

— А-а…

Снова пауза; Чарльз еще раз покосился на свою спутницу. Его мозг механически заработал, производя устрашающие подсчеты: триста шестьдесят пять дней, из них «рабочих», допустим, триста; помножить на два… Шестьсот! Один шанс на шестьсот, что она не подхватила какую-нибудь скверную болезнь. Как бы спросить потактичнее? В голову как назло ничего не приходило. Он поглядел на нее еще раз, более пристально, пока они проезжали через освещенное место. Цвет лица как будто здоровый. Но он, конечно, круглый идиот: опасность заразиться сифилисом была бы вдесятеро меньше в заведении первого разряда — вроде того, из которого он сбежал. Подобрать первую попавшуюся уличную потаскушку… но возврата уже не было. Он сам так захотел. Они продолжали ехать в северном направлении, в сторону Тоттенхем-Корт-роуд.

— Я должен уплатить вам заранее?

— Мне все равно, сэр. Как желаете.

— Хорошо. Сколько?

Она помедлила в нерешительности.

— По-обыкновенному, сэр?

Он вскинул на нее глаза — и кивнул.

— За ночь я всегда беру… — тут она сделала едва заметную паузу, подкупившую Чарльза простодушной нечестностью, — я беру соверен.

Он пошарил во внутреннем кармане сюртука и протянул ей деньги.

— Покорно вас благодарю, сэр. — Она деликатно опустила золотой в ридикюль и, неожиданно для Чарльза, нашла способ развеять его тайные страхи. — У меня бывают только хорошие господа, сэр. Так что вы насчет этого не беспокойтесь.

И он тоже сказал ей спасибо.

 

 

 

Я не первый, чьи губы

Прикасались к твоим;

До меня эти ласки

Расточались другим…

 

Мэтью Арнольд. Расставание (1852)

 

Свернув в узкую улочку к востоку от Тоттенхем-Корт-роуд, кэб остановился. Девушка вышла, быстро поднялась по ступенькам к парадной двери и, отперев ее ключом, вошла в дом. Тем временем кучер, глубокий старик, облаченный в суконное пальто с многослойной пелериной и цилиндр с широкой лентой на тулье — такие древние на вид, что казалось, будто они срослись с ним навечно и неразделимо, — пристроил свой кнут рядом с сиденьем, вытащил изо рта трубку и протянул к Чарльзу прокопченную, сложенную горсточкой ладонь, ожидая уплаты. При этом глядел он прямо перед собой, в темный конец улицы, словно видеть седока ему было невмоготу. Чарльз и сам не хотел бы встретиться с ним глазами; глубину собственного падения он в полной мере ощущал и без чужого осуждающего взгляда. На мгновенье он заколебался. Еще не поздно снова сесть в кэб — девушка скрылась за дверью… но какое-то слепое упрямство заставило его расплатиться.

Спутница Чарльза ждала, стоя к нему спиной, в тускло освещенном вестибюле. Она не обернулась, но, услышав скрип затворяемой двери, стала подниматься по лестнице. Спертый воздух был пропитан кухонными запахами; откуда-то из глубины дома доносились невнятные голоса.

Одолев два лестничных пролета, девушка открыла выходившую на площадку дверь, придержала ее, пропуская Чарльза, и как только он переступил порог, задвинула засов. Потом прошла вперед, к камину, и засветила над ним газовые рожки. В камине слабо тлел огонь; она поворошила его кочергой и подсыпала немного угля. Чарльз огляделся кругом. Обстановка — если не считать кровати — была довольно убогая, но все содержалось в безупречной чистоте. Центральное место занимала металлическая кровать, медные части которой, отполированные до блеска, сверкали почти как золото. В углу напротив стояла ширма, за которой Чарльз разглядел умывальник.

Несколько дешевых безделушек; на стенах две-три дешевые гравюры. Потертые мориновые шторы были задернуты. Менее всего эта комнатушка походила на гнездо разврата.

— Прошу прощенья, сэр. Вы тут, пожалуйста, располагайтесь. Я на минуточку.

Через другую дверь она прошла в заднюю комнату. Там было темно, и Чарльз заметил, как осторожно она прикрыла за собой дверь. Он прошел к камину и встал спиною к огню. Через дверь он уловил приглушенные звуки: хныканье проснувшегося ребенка, успокаивающее «ш-ш-ш», несколько шепотом произнесенных слов. Дверь открылась снова, и девушка вернулась в комнату. Шляпку и шаль она успела снять и глядела на Чарльза с тревожно-виноватой улыбкой.

— Там у меня дочка спит, сэр. Она не помешает. Золотой ребенок. — Как бы предупреждая его недовольство, она торопливо добавила: — Тут близенько харчевня, сэр, может, вы перекусить желаете?

Есть Чарльзу не хотелось — впрочем, и голода иного рода он теперь тоже не испытывал. Он с трудом заставил себя взглянуть на нее.

— Закажите что-нибудь для себя. Я… мне ничего… ну, разве что немного вина, если там найдется.

— Какого, сэр, — французского, немецкого?

— Пожалуй, стаканчик рейнского — и вам тоже?

— Благодарю покорно, сэр. Я спущусь, пошлю мальчика.

И она опять вышла. Снизу, из вестибюля, донесся ее голос, на сей раз гораздо менее церемонный:


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 19 страница| ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА 21 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)