Читайте также: |
|
— Маэстро, вероятно, знает госпожу фон Толна?
Я собираюсь ввести в свой рассказ действующее лицо, какое романист никогда не осмелился бы предложить читателям, ибо невидимость находится в явном противоречии с законами искусства, а следовательно, и романического повествования. Я не могу представить ее читателям, ни слова не могу сказать о ее внешности, ибо никогда ее не видел и никогда не слышал, какова она, так как никто из моих знакомых тоже ее не видел. Я даже не уверен, что доктор Эдельман, более того — ее земляк, упомянутый сотрудник «Рассвета», могли похвалиться знакомством с нею. Что касается Адриана, то на вопрос венского гостя он ответил отрицательно. Нет, эту даму он не знает, однако воздержался от вопроса, кто она такая; посему и Эдельман не стал пускаться в объяснения и только сказал:
— Во всяком случае, маэстро, вы имеете в ее лице самую горячую почитательницу.
По-видимому, он счел это «не знаю» уклончивым подтверждением их знакомства. Но Адриан был вправе так ответить, потому что его взаимоотношения с венгерской аристократкой ни разу не привели к личной встрече и, позволю себе добавить, — по обоюдному молчаливому соглашению — никогда не должны были привести. Другое дело, что уже несколько лет он с нею переписывался, и в этой переписке она выказала себя умнейшим, тонким знатоком его творений, страстной их почитательницей и к тому же заботливой подругой и советчицей, бескорыстно о нем пекущейся; он же, со своей стороны, дошел в этих письмах до той границы доверия и сообщительности, дальше которой одинокая душа идти не в состоянии. Я уже говорил о двух женщинах, беззаветной преданностью отвоевавших себе скромное место в несомненно бессмертной жизни этого человека. Сейчас речь идет о третьей, о женщине совсем иной стати, которая бескорыстием не только сравнялась с теми, попроще, но превзошла их аскетическим отказом от всякого прямого сближения, нерушимым обетом отдаленности, сдержанности, пребывания в тени, в невидимости, что, конечно, не могло быть следствием застенчивой робости, ибо то была женщина светская, для пфейферингского отшельника и вправду олицетворявшая собой свет — такой, какой был ему мил, нужен, переносим, свет на расстоянии, свет, из умной деликатности держащийся поодаль…
Я расскажу об этом необычном создании лишь то, что знаю. Мадам Толна была богатая вдова; после смерти рыцарственного, но распутного мужа, который, впрочем, погиб не от своих пороков, а вследствие несчастного случая на скачках, она осталась бездетной владелицей дворца в Будапеште, гигантской вотчины под Секешфехерваром, между Платензее и Дунаем, и вдобавок еще роскошной виллы на озере Балатон. В этой вотчине с великолепным домом, воздвигнутым еще в восемнадцатом веке, но приспособленном к требованиям новейшего времени, кроме необозримых пшеничных полей, имелись еще обширные плантации сахарной свеклы и завод для переработки таковой. Но ни в городском своем дворце, ни в вотчине, ни на вилле эта женщина не жила подолгу. Почти все время она проводила в путешествиях, перекладывая на управляющих и дворецких всю заботу о своих владениях, к которым, видимо, не чувствовала ни малейшей привязанности и которых бежала в силу какого-то беспокойства или неприятных воспоминаний. Она жила в Париже, в Неаполе, в Египте и Энгадине, повсюду сопровождаемая камеристкой, лакеем, бывшим у нее чем-то вроде квартирмейстера и фельдъегеря, и своим «лейб-медиком», что, видимо, свидетельствовало о слабости ее здоровья.
На подвижности госпожи Толна последнее обстоятельство не отражалось, и эта подвижность в сочетании с пылкостью, основанная на инстинкте, тайном предчувствии, чувственном знании, таинственном единении чувств или душевном сродстве — бог весть, — заставляла ее неожиданно появляться то здесь, то там. Выяснилось, что эта женщина неизменно присутствовала в концертном зале везде, где только отваживались исполнять музыку Адриана: в Любеке (на премьере осмеянной оперы), в Цюрихе, в Веймаре, в Праге. А какое неисчислимое количество раз бывала она в Мюнхене, следовательно, вблизи от его дома, никогда ничем не выдавая своего присутствия. Более того, случайно выяснилось, что она даже посетила Пфейферинг: втихомолку посмотрела на ландшафт, среди которого жил Адриан, если я не ошибаюсь, даже постояла под окнами игуменского покоя и, незамеченная, удалилась. Это уже само по себе поразительно, но меня еще сильнее взволновало, еще ярче во мне вызвало представление о странствии по святым местам, когда многим позднее в совершенно случайно я узнал, что она съездила в Кайзерсашерн, а также в Обервейлер, посетила и фольварк Бюхель, — одним словом, своими глазами увидела параллелизм (я всегда немного его страшился), существовавший между тем, что окружало Адриана в детстве, и обстановкой его последующей жизни.
Я забыл упомянуть, что она не оставила без внимания и Палестрины — городка, раскинувшегося в Сабинских горах, провела неделю-другую в доме Манарди и, по-видимому, быстро и пылко сдружилась с синьорой Манарди. В письмах к бывшей своей хозяйке, написанных иногда по-немецки, иногда по-французски, она называла ее «матушка Манарди» «mere Manardi». Этим же словом она охарактеризовала и госпожу Швейгештиль, которую, судя по ее словам, видела, не будучи ею замеченной. А сама она? Может быть, ею владело желание приобщиться к этим «матерям», назвать их сестрами? Какое имя ей подобало — в связи с Адрианом Леверкюном? Какого она для себя хотела, на какое претендовала? На имя доброго гения, Эгерии, духовной возлюбленной?
Первое ее письмо к нему (из Брюсселя) было сопровождено почтительным даром — перстнем, равного которому мне видеть не доводилось, что, впрочем, значения не имеет, так как пишущий эти строки не слишком искушен в земных сокровищах. Это был дар, по-моему, бесценный и красоты необычайной. Чеканный обруч времен Возрождения; камень — прекраснейший светло-зеленый уральский изумруд, с широкими гранями, такой, что глаз не оторвать. Почему-то думалось, что этот перстень украшал руку князя церкви, л языческая надпись на нем странным образом не противоречила этому представленью. На твердой поверхности камня, вернее, на верхней его грани, мельчайшими греческими буквами были выгравированы две стихотворные строчки:
Что за трепет прошел по лавровому дереву Феба!
Храмина вздрогнула вдруг! Нечестивцы, бегите отсюда!
Я без особых трудов распознал в этих стихах начальные слова Каллимахова гимна Аполлону. Крохотные буквы сохранили всю свою рельефность. Несколько более стертым был знак, вырезанный под ними наподобие виньетки; в лупу мне удалось разглядеть, что он изображал крылатого змия, высунутый язык которого имел отчетливую форму стрелы. Это мифологическое чудище навело меня на мысль о Хрисейском Филоктете и его ране от стрелы или укуса, а также о наименовании, которое дал стреле Эсхил: «Шипящая крылатая змея», — но прежде всего о связи, существующей между стрелами Феба и солнечными лучами.
Я могу засвидетельствовать, что Адриан по-детски обрадовался подарку, пришедшему из любящего иноземного далека, не задумываясь принял его, и хоть никогда ни при ком перстня не носил, но завел обычай, я бы даже сказал, ритуал надевать его в часы работы: все время создания «Апокалипсиса» он, насколько мне известно, не снимал его с левой руки.
Приходило ли ему в голову, что кольцо — это символ неволи, уз, покорности? Нет, он, полагаю, об этом не думал и в драгоценном звене невидимой цепи усматривал только связь своего затворничества с безликим миром, индивидуально для него едва обрисованным, о чертах которого он, надо думать, себя спрашивал куда меньше, чем я.
Не внешность ли этой женщины, задавался я вопросом, определила ее отношение к Адриану, эту волю к невидимости, это всегдашнее ускользание, этот запрет встречи? Может быть, она безобразна, хрома, горбата, изуродована какой-нибудь кожной болезнью? Нет, вряд ли, и если был в ней какой-нибудь изъян, то скорее он относился к душевному миру, отчего она так глубоко и понимала незащищенность и потребность в одиночестве другой души. Да и партнер ее ни разу не попытался возмутиться против этого статуса и молча принял то, что навек перенесло их отношения в область чисто духовную.
Я не очень-то люблю этот банальный оборот «чисто духовное». Какой-то он бесцветный и бессильный и, конечно, совсем не характерный для практической энергии, которой была так насыщена эта преданность, это тайное попечение издалека. Весьма обширное музыкальное и общеевропейское образование корреспондентки сообщало переписке, особенно интенсивной в пору подготовки и создания «Апокалипсиса», безусловно деловой характер. Моего друга побуждали к работе, посылая ему редкие и трудно доступные материалы, которые должны были послужить основой для текста, — впоследствии мы узнали, что и старофранцузский стихотворный перевод «Видения апостола Павла» пришел к нему из «мира». Пусть окольными путями, пусть через посредников, но она всегда деятельно служила ему. Благодаря ее стараниям была напечатана и умная статья в «Рассвете», единственном тогда органе, где можно было с восхищением говорить о музыке Леверкюна. То, что «Универсальное издательство» постаралось закрепить за собой ораторию, тоже было сделано по ее настоянию. В 1921 году она предоставила в его распоряжение немалые средства на то, чтобы извлечь из забвенья Платнеров кукольный театр для прекрасной, музыкально совершенной инсценировки «Gesta Romanorum».
На этом слове, на широком жесте, к нему относящемся, на этом «в его распоряжение» я и хочу сейчас остановиться. Адриан мог не сомневаться, что в его полном распоряжении находится то, чем великосветская почитательница пыталась служить ему в его затворе, — ее богатство, которое из-за сильно развитой критической совести было ей в тягость, хотя жизни без него она не знала, да, наверно, и не сумела бы без него обойтись. Положить на алтарь гения все, что только возможно, не оскорбив его избытком щедрости, — вот к чему она стремилась. И если бы Адриан захотел, весь стиль его жизни переменился бы в одночасье, принял бы облик той драгоценности, которой он украшал себя лишь в четырех стенах «игуменского покоя». Он это знал не хуже меня. Только в отличие от меня, всегда испытывавшего легкое головокружение при мысли, что гигантское состояние лежит у его ног и ему стоит лишь нагнуться, чтобы создать себе поистине царственную жизнь, он, Адриан, никогда себя до этой мысли не допускал. И тем не менее однажды, в виде исключения, покинув Пфейферинг и странствуя по чужим краям, он все же пригубил той царственной жизни, какую я всей душой желал ему на многим более длительный срок.
Двадцать лет уже прошло с тех пор, как он принял однажды и навсегда полученное им приглашение мадам фон Толна гостить в ее отсутствие столько, сколько ему захочется, в любом из ее владений. Он откликнулся на это приглашение весной 1921 года в Вене, где Руди Швердтфегер, в Эрбар-зале, на одном из так называемых вечеров «Рассвета» впервые исполнил наконец-то написанный для него скрипичный концерт, и, надо сказать, исполнил с огромным успехом, далеко не в последнюю очередь относившимся к нему лично. Я говорю «не в последнюю очередь», хотя следовало бы сказать «прежде всего», ибо известная концентрация интереса на искусстве исполнителя была преднамеренно заложена в самом произведении, которое, несмотря на всю характерность музыкального почерка Леверкюна, не принадлежало к высшим, к самым гордым его творениям, скорее кое-где в нем замечалось что-то угодливо-общительное, уступчиво-снисходительное, что напомнило мне давнее предсказание человека, тогда уже скончавшегося. После концерта Адриан не вышел на вызовы публики, его стали искать, но оказалось, что он уже покинул зал. Какой-нибудь час спустя устроитель концерта, сияющий Руди и я обнаружили его в ресторане маленькой гостиницы на Герренгассе, где он остановился; кстати сказать, Швердтфегер почел долгом перед самим собой остановиться в Ринг-отеле. Пировали мы недолго, так как у Адриана разболелась голова.
То, что на следующий день он решил не возвращаться домой к Швейгештилям, а порадовать свою светскую подругу, посетив ее венгерское имение, я могу объяснить только его душевной размягченностью. Непременное условие — ее отсутствие — было соблюдено, так как она незримо находилась в Вене. О скором своем приезде он сообщил в телеграмме, адресованной в имение, после чего, насколько я понимаю, начался торопливый обмен депешами с венским отелем. Он поехал, и спутником его был не я, так как я и для концерта-то едва освободился от своих служебных обязанностей, и не Рюдигер Шильдкнап, сходноглазый, который вовсе не приехал в Вену, да и не имел денег на эту поездку. Вполне понятно, что это был Руди Швердтфегер. Он оказался под рукой, и время для неожиданной эскапады у него тоже нашлось — ведь Адриана связывала с ним недавняя общая музыкальная удача, и вдобавок именно в это время постоянные домогательства Руди увенчались успехом, я бы сказал — роковым успехом.
Итак, в его обществе Адриан, принятый, как повелитель, вернувшийся из долгих странствий, провел двенадцать дней среди благородного великолепия зал восемнадцатого века и торжественных покоев замка Толна, катаясь в экипаже по огромному, точно княжество, поместью и вдоль берегов Платензее, заботливо опекаемый многочисленной, главным образом турецкой, челядью, имея в полном своем распоряжении библиотеку на пяти языках, два прекрасных рояля на подиуме в «музыкальном зале», орган и все причуды роскоши. Он рассказывал мне, что деревня, принадлежащая к поместью, поразила их своей безнадежной нищетой, совершенно архаическим, предреволюционным состоянием. Управляющий, который был их гидом, время от времени сочувственно кивал головой и, словно знакомя гостей с некоей местной достопримечательностью, рассказал, что крестьяне лишь раз в год, на рождество, едят мясо, не знают даже сальных свечей и ложатся спать с петухами. Изменить эти позорные условия жизни, к которым крестьяне, в силу привычки и невежества, оставались нечувствительны, покончить с невообразимой грязью на улице и отсутствием элементарнейших удобств в домах здесь было бы поистине революционным актом, непосильным для одного человека, да еще женщины. Можно, конечно, полагать, что среди прочих причин и вид этой деревни отвращал таинственную подругу Адриана от жизни в своих владениях.
Впрочем, я способен лишь в самых беглых чертах обрисовать этот несколько эксцентрический эпизод в жизни моего друга. Не я был там возле него, да и не мог быть, даже если бы он этого пожелал. С ним был Швердтфегер, ему бы и карты в руки. Но его уже нет среди живых.
XXXVII
Собственно, и эту главу мне не следовало обозначать особой цифрой, ибо она, несомненно, является частью предыдущей. Вести рассказ дальше без столь четкой цезуры было бы правильнее, так как здесь все еще продолжается тема «свет», тема близости, вернее, дальности моего покойного друга и той женщины, которая появляется здесь, откинув таинственную дискретность, уже не богиней-покровительницей под густой вуалью, не дарительницей драгоценных символов, но в образе наивно-навязчивого, не уважающего артистического одиночества и тем не менее чем-то для меня привлекательного господина Саула Фительберга, интернационального дельца и импресарио, который в погожий летний день, когда я как раз находился в Пфейферинге (это было в субботу, в воскресенье, помнится, я должен был вернуться домой, так как моя жена праздновала свой день рожденья), тоже явился туда, с добрый час занимал нас с Адрианом презабавным разговором и затем удалился, ни в чем не преуспев, но ничуть не обидевшись.
Шел 1923 год, из чего видно, что этот господин не был таким уж прозорливцем. Правда, концерты в Праге и во Франкфурте были еще делом недалекого будущего. Но Веймар остался позади, и Донауэшинген также, не говоря об исполнении ранних вещей Адриана в Швейцарии, так что не надо было обладать из ряду вон выходящей пророческой интуицией, чтобы уразуметь: здесь есть что ценить и что пропагандировать. «Апокалипсис» к тому времени уже вышел из печати, и мне кажется весьма вероятным, что мосье Саул успел с ним ознакомиться. Следовательно, он что-то почуял в воздухе и захотел, действенно участвуя в зарождении славы, вывести гения на свет божий и представить его любопытному светскому обществу, в котором привык вращаться. Вот что было целью его визита, бесцеремонного вторжения в обитель творческих мук. Произошло это так.
Около часу дня я приехал в Пфейферинг, и когда мы с Адрианом вернулись с прогулки по полю, куда ушли тотчас же после чая, то есть часа в четыре — в начале пятого, мы, к вящему своему изумлению, увидели во дворе под вязом автомобиль, и вдобавок не обычный таксомотор, а нечто более элегантное — такие машины с шофером в придачу берут напрокат на несколько часов, а не то и на целый день. Этот самый шофер, тоже не без элегантности в осанке, курил, стоя у своей машины, и когда мы с ним поравнялись, приподнял фуражку и весело осклабился, видимо, вспомнив о шуточках чудаковатого гостя, которого он нам привез. В дверях нас встретила фрау Швейгештиль с визитной карточкой в руках, от испуга говорившая полушепотом. «Приехал какой-то господин издалека», — сообщила она, и в этих словах, может быть потому, что они была произнесены шепотом, как быстрая оценка только что прибывшего человека, мне почудилось что-то странно-призрачное и пророческое. Но фрау Эльза, верно, для того, чтобы смягчить свою высокопарную характеристику гостя, тут же назвала его «очкастым филином». «Chere madame» 1, сказал он ей, и сейчас же «petite maman» 2, a Клементину ущипнул за щечку. От греха она заперла девочку в комнате, покуда этот господин не уедет. Отослать она его не посмела: как-никак, прикатил на автомобиле из самого Мюнхена. Он дожидается в большой комнате.
В сомнении взглянув на карточку, дававшую все необходимые сведения о своем владельце, Адриан протянул ее мне. На ней стояло: «Saul Fitelberg. Arrangements musicaux. Representant de nombreux artistes prominents» 3. Я обрадовался, что нахожусь здесь и могу встать на защиту Адриана. Мне было бы неприятно знать, что он в одиночестве предан во власть этого «репрезентанта». Мы пошли в зал с Никой.
Фительберг уже стоял возле двери, и хотя Адриан пропустил меня вперед, все внимание посетителя тотчас же устремилось на него; бросив на меня беглый взгляд через ротовые очки, он даже слегка изогнул свое дородное туловище, чтобы получше рассмотреть за моей спиной человека, ради которого вверг себя в расходы по двухчасовой поездке на автомобиле. Конечно, не фокус отличить заклейменного печатью гения от простого преподавателя гимназии, но в его способности так быстро ориентироваться, в безошибочности, с которой он обратился к Адриану, тотчас же угадав малое мое значение, было нечто весьма внушительное.
— Cher maitre 4, — начал он, расплываясь в улыбке и несколько твердо выговаривая слова, однако с беглостью неимоверной, — comme je suis heureux, comme je suis emu de vous trouver! Meme pour un homme gate, endurci comme moi, c'est toujours une experience touchante de rencontrer un grand homme. Enchante,
1 Сударыня (франц.).
2 Маменька (франц.).
3 «Саул Фительберг. Музыкальная антреприза. Представитель многих знаменитых артистов» (франц.).
4 Дорогой метр (франц.).
monsieur le professeur 1, — добавил он между прочим и, так как Адриан поспешил меня представить, небрежно протянул мне руку, лишь затем, чтобы тотчас же снова обратиться по правильному адресу. — Vous maudirez l'intrus, cher monsieur Leverkuhn 2 — воскликнул он, ставя ударение на третьем слоге, так, словно фамилия Адриана писалась Le Vercune. — Mais pour moi, etant une fois a Munich, c'etait tout a fait impossible de manquer… 3 О, я говорю и по-немецки, — перебил он себя все с тем же приятным для слуха жестковатым выговором. — Не очень важно, отнюдь не образцово, но достаточно, чтобы быть понятым. Du reste, je suis convaincu 4, что вы отлично владеете французским: ваша музыка на слова Верлена лучшее тому доказательство. Mais apres tout 5, мы на немецкой почве, и до чего же немецкой, до чего уютной и характерной! Я в восторге от идиллической обстановки, которой вы, cher maitre, так мудро себя окружили… Mais oui, certainement, сядем, merci, mille fois merci! 6
1 Как я счастлив, как потрясен встречей с вами. Даже для такого испорченного, очерствевшего человека, как я, встреча с гением — волнующее событие. Я в восторге, господин профессор (франц.).
2 Вы вправе проклинать незваного гостя, мосье Леверкюн (франц.).
3 Но я просто не мог, очутившись в Мюнхене, не побывать… (франц.)
4 Впрочем, я убежден (франц.).
5 Но в конце концов (франц.).
6 Но да, конечно, сядем, спасибо, тысячу раз спасибо! (франц.)
Фительберг был тучный мужчина, лет сорока, не то чтобы с брюшком, но жирный и весь какой-то мягкий, с белыми пухлыми руками, с гладко выбритым круглым лицом, двойным подбородком и дугообразными бровями, под которыми за роговой оправой очков светились веселые, по-восточному блестящие миндалевидные глаза. Несмотря на уже поредевшие волосы, зубы у него были здоровые, очень белые, и так как он непрестанно улыбался, то мы непрестанно их видели. Одет он был элегантно, по-летнему, во фланелевый костюм в голубоватую полоску, стянутый в талии, и туфли из белой парусины и коричневой кожи. Характеристика, данная ему матушкой Швейгештиль, приятнейшим образом подтверждалась беспечной вольностью его манер; отрадная легкость, присущая даже его быстрому, довольно высокому голосу, временами переходившему в дискант, была отличительным его свойством и, с одной стороны, контрастировала с его дородной фигурой, с другой жена редкость гармонически с ней сочеталась. Я называю отрадной эту в плоть и кровь вошедшую легкость, так как она поневоле внушала собеседнику смешное, но утешительное чувство, что жизнь, право же, не стоит воспринимать слишком серьезно. Казалось, он к каждому слову добавлял: «Ну, почему же нет? Что с того? Не имеет значения! Давайте веселиться!» И все, хочешь не хочешь, старались следовать этому призыву.
Что он был отнюдь не дурак, станет ясно из его речей, которые я сейчас приведу и которые доныне свежи в моей памяти. Лучше всего будет, если я предоставлю слово только ему, ибо то, что время от времени вставлял Адриан или я, роли здесь не играет. Мы уселись в конце громоздкого стола — главного украшения этой парадной комнаты. Адриан и я — рядом, гость — напротив. Последний, не собираясь долго таить свои желания и намерения, без околичностей, приступил к делу.
— Maitre, — начал он, — мне ясно, что вы должны быть очень привержены к благородной отрешенности здешнего вашего местопребывания, — о, я все видел, холмы, пруд, деревенскую церковь et puis cette maison pleine de dignite avec son hotesse matternelle et vigoureuse. Madame Scnweige-still! Mais ca veut dire: Je sais me taire. Silence, silence! 1 Какая все это прелесть! И давно вы здесь живете? Десять лет? Без перерыва? Почти без перерыва? C'est etonnant! 2
1 И еще этот почтенный дом и его хозяйка с ее материнской нежностью и степенностью. Мадам Швейге-штиль! Это ведь значит: я умею молчать. Молчание, молчание! (франц.)
2 Это удивительно! (франц.)
Вполне понятно! И тем не менее, figurez-vous 1, я приехал, чтобы увезти вас, склонить на кратковременную измену; на своем плаще я хочу пронести вас по воздуху, показать вам царства нашей земли и все их великолепие, более того, повергнуть их к вашим ногам… Простите меня за столь напыщенные выражения! Они, конечно, ridiculement exageree 2, особенно это «великолепие». Не такое уж оно великолепное и волнующее, это говорю я, а я сын маленьких людей и вышел из среды не только скромной, но, можно сказать, убогой. Моя родина — Люблин, городок в глубине Польши, а семья… бедная еврейская семья, я ведь, да будет вам известно, еврей: Фительберг — это очень распространенная среди еврейской бедноты польско-немецкая фамилия; правда, мне удалось сделать ее именем видного борца за передовую культуру, более того — я вправе это утверждать — друга великих артистов. C'est la verite pure, simple et irrefutable 3. A произошло это потому, что я с детства стремился к высокому, духовному и занимательному и прежде всего к новому, которое пока еще скандалезно, но почетно, обнадеживающе-скандалезно, а завтра сделается наиболее дорого оплачиваемым гвоздем искусства, искусством с большой буквы. A qui le dis-je? Au commencement etait le scandal 4.
Слава тебе господи, захолустный Люблин остался далеко позади! Вот уже двадцать лет, как я живу в Париже, я даже целый год слушал в Сорбонне лекции по философии. Но a la longue 5 мне это наскучило. Конечно, и философия может иметь в себе нечто скандалезное. О, еще как может! Но для меня она слишком абстрактна. И затем мне почему-то кажется, что метафизику предпочтительнее изучать в Германии. Мой почтеннейший визави, господин
1 Представьте себе! (франц.).
2 До смешного преувеличены (франц.).
3 Это сама правда, чистая и неопровержимая (франц.).
4 Но кому я все это говорю? Вначале был скандал (франц.).
5 В больших дозах (франц.).
профессор, вероятно, со мной согласится… Все началось с того, что я стал во главе малюсенького, но весьма оригинального театрика на бульварах, un creux, une petite caverne на сто человек, nomme «Theatre des fourberies gracieuses» 1. Правда, прелестное название? Но, что поделаешь, экономически это оказалось обреченным предприятием. Мест было мало, и потому они стоили так дорого, что нам приходилось пускать людей бесплатно. Смею вас заверить, что у нас было достаточно непристойно, но при этом чересчур high brow 2, как говорят англичане. Если в публике сидят только Джемс Джойс, Пикассо, Эзра Поунд да герцогиня Клермон-Тоннэр, концов с концами не сведешь. En un mot, мои «Fourberies gracieuses» 3, после очень короткого сезона приказали долго жить, но для меня этот эксперимент не остался бесплодным, благодаря ему я вошел в соприкосновение с корифеями артистического общества Парижа, с художниками, музыкантами, поэтами: ведь в Париже, я даже здесь решаюсь это сказать, бьется пульс современной жизни. Вдобавок, как директор, я получил доступ во многие аристократические салоны, где бывали эти львы артистического света…
Вы, наверно, удивитесь. Наверно, спросите себя: «Как он этого добился? Каким образом еврейский мальчик из польской провинции проник в этот избранный круг и стал вращаться среди creme de la creme? 4 Ах, милостивые государи, ничего не может быть легче! Так скоро научаешься завязывать галстук к смокингу, с полнейшей ноншалантностью входить в салон, даже если надо сойти по ступенькам и вовсе забывать о том, что человека может беспокоить вопрос, куда девать руки. Затем надо то и дело говорить: «Ah, madame, oh, madame! Que pensez-vous, madame? On me dit, madame, que vous etes fanatique
1 Жалкая дыра, вертеп…, названный «Театром грациозных проделок» (франц.).
2 Надменно (англ.).
3 Одним словом, (мои) «грациозные проделки» (франц.).
4 Сливки сливок (франц.)
de musique?» 1 Собственно, и все. Издали поневоле переоцениваешь эти штучки.
Enfin, связи, которыми я был обязан моим «Fourberies» 2, пошли мне на пользу и еще приумножились, когда я открыл свое Бюро исполнения современной музыки. Но самое лучшее, что я тогда нашел себя, ибо такой, каким вы меня видите, я — импресарио, импресарио по крови, никем иным я стать не мог: это моя страсть и моя гордость, j'y trouve ma satisfaction et mes delices 3 в том, чтобы выдвигать талант, гения, значительного человека, трубить о нем, заставлять общество им воодушевиться или хотя бы взволноваться. Enfin, только это им нужно — et nous nous rencontrons dans ce desir 4 — общество хочет, чтобы его возбуждали, бросали ему вызов, разрывали его на части в pro и contra; благодарность к вам оно испытывает только за шумиху, qui fournit le sujet 5 для газетных карикатур и нескончаемой болтовни: путь к почестям в Париже ведет через бесчестье! Премьера, если она настоящая, проходит так, что во время исполнения зрители вскакивают с мест и большинство вопит: «Insulte! Impudence! Bouffonnerie ignominieuse!» 6 — тогда как шесть или семь inities 7, Эрик Сати, несколько сюрреалистов и Виржиль Томсон, кричат из ложи: «Quelle precision! Quel esprit! C'est divin! C'est supreme! Bravo! Bravo!» 8
1 Ах, мадам, о мадам! Как по-вашему, мадам? Говорят, вы фанатически преданы музыке, мадам? (франц.)
2 В конце концов… «Проделкам» (франц.).
3 В этом все мое удовлетворение и вся моя радость (франц.).
4 В конце концов… и это желание я с ними разделяю (франц.).
5 Которая дает пищу (франц.).
6 Наглость! Бесстыдство! Недостойная буффонада! (франц.)
7 Посвященных (франц.).
8 Какая точность! Как остроумно! Божественно! Непревзойденно! Браво! Браво! (франц.)
Боюсь, что я напугал вас, господа! Если не maitre Le Vercune, то господина профессора. Но надо вам знать, что ни один из таких концертов не был прерван: в этом не заинтересованы даже самые рьяные скандалисты, напротив, они хотят опять пошуметь, в этом все их наслаждение, от концерта; вообще же, как ни странно, одерживает верх, как правило, мнение нескольких знатоков, о которых я говорил. Кроме того, совсем не обязательно, чтобы такой историей сопровождался любой концерт прогрессивного направления. Надо настроить должным образом прессу, заранее хорошенько припугнуть дураков, и благопристойный вечер вполне обеспечен, а в наши дни, если мы представляем публике артиста, принадлежащего к недавно еще враждебной нации, то можно смело рассчитывать на ее корректное поведение…
На этой здравой мысли и основывается мое приглашение. Немец, un boche qui par son genie appartient au monde et qui marche a la tete du progres musical! 1 О, это крайне пикантный вызов любопытству и непредвзятости, снобизму, наконец благовоспитанности публики, — и тем пикантнее, чем меньше отрицает этот артист свою национальную сущность, свою немецкую стать, чем больше дает поводов воскликнуть: «Ах, ca c'est bien allemand, par exemple!» Я имею в виду вас, cher maitre, pourquoi pas le dire? 2 Вы на каждом шагу даете повод к этому восклицанию, не столько в начале, в пору «Phosphorescence de la mer» 3 и вашей комической оперы, но позднее, от вещи к вещи все решительнее. Вы, конечно, думаете, что прежде всего я понимаю под этими словами вашу суровую дисциплину и то, что вы enchainez votre art dans un systeme de regles inexorables et neo-classiques 4, принуждая его двигаться в этих тяжких веригах если не грациозно, то во всяком случае одухотворенно и смело. Но если я это имел в виду, то имел в виду и большее, говоря о вашей qualite
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
XXXVIII 31 страница | | | XXXVIII 33 страница |