Читайте также: |
|
Последний серый день их жизни в доме номер 2 по Йозефинской, несмотря на наступающие сумерки, отказывался подходить к концу. Хотя сумерки так сгустились, что, по мнению Польдека, можно было рискнуть проникнуть в коллектор и до наступления темноты. Поскольку воцарилось относительное спокойствие, ему хотелось бы встретиться и посоветоваться с доктором X.
– Прошу тебя... – сказала Мила. Но он успокоил ее. Он будет держаться подальше от улиц, прокладывая себе путь через сеть дыр и проломов, которые соединяли один дом с другим. Он был полон уверенности. Этот конец улицы вроде не патрулируется. Он не попадется на глаза ни еврейской службе порядка, ни случайным эсэсовцам на перекрестках и через пять минут вернется.
– Дорогая, – сказал он ей. – Дорогая, я обязан связаться с доктором X.
Спустившись по задней лестнице, он попал во двор через проем в капитальной стене и, избегая открытых участков улиц, добрался до отдела трудоустройства. Здесь он рискнул пересечь широкий бульвар, нырнув в глубь треугольного квартала многонаселенных домов напротив, где под навесами, во дворах и коридорах стояли группки людей, обсуждая слухи и прикидывая, что делать. На Кракузу он вышел как раз напротив дома врача. Не замеченный патрулями, сместившиеся к южной границе гетто, он пересек улицу в трех кварталах отсюда, оказавшись в том районе, где Шиндлер впервые стал свидетелем ужасающей расовой политики Рейха.
Дом доктора X. был пуст, но во дворе Польдек встретил растерянного мужчину средних лет, который рассказал ему, что зондеркоманда уже была здесь, а доктор и его жена сначала прятались, а потом спустились в канализационный колодец. Может, они и правильно сделали, сказал человек. Они еще вернутся, эти СС. Польдек кивнул: он уже знал тактические приемы акции, которые смогли пережить не так много людей.
Он вернулся тем же путем, которым уходил, и снова ему пришлось пересекать улицу. Но дом встретил его пустотой. Мила исчезла с их вещами – все двери были распахнуты, все комнаты пусты. Он прикинул, может, на деле все спрятались в больнице – доктор X. с женой и Мила. Может, супруги X. взяли ее с собой, видя в каком она состоянии и из уважения к ее происхождению из длинного ряда врачей.
Польдек торопливо проскочил сквозь другое отверстие в стене и другим путем добрался до больницы. Как символы безоговорочной капитуляции, с обоих балконов верхнего этажа свисали окровавленные полотнища простыней. На булыжной мостовой лежала гора трупов. У некоторых были проломаны головы, сломаны руки и ноги. Среди них, конечно, не было последних пациентов врачей X. и Б. Это были люди, которых днем согнали сюда, а потом перебили. Некоторых из них пристрелили наверху и выкинули во двор.
И много позже, когда Польдека расспрашивали о количестве трупов во дворе больницы гетто, он утверждал, что там было 60 или 70, хотя, конечно, у него не было времени сосчитать наваленные грудой тела. Краков был провинциальным городом, и Польдек вырос в Подгоже, где все знали друг друга; затем его семья переехала в центр, где ему вместе с матерью приходилось посещать достойных и уважаемых горожан – и теперь он опознал в наваленной куче трупов несколько знакомых лиц – старых клиентов его матери, тех, кто интересовались его успехами в старших классах школы Костюшко, улыбались его ответам, угощали его конфетами и печеньем, восхищенные его раскованностью и обаянием. Теперь же они распластались в бесстыдных откровенных позах на этом залитом кровью дворе.
Почему-то Пфеффербергу не пришло в голову поискать среди них тела своей жены и супругов X. Он осознавал, что привело его сюда. Он неколебимо верил, что придет лучшее время, время беспристрастного трибунала. Он чувствовал, что ему придется предстать перед ним свидетелем – то же, что испытал Шиндлер, стоя на холме над Рекавкой.
Его внимание привлекла толпа людей на Вегерской, куда выходил больничный двор. Она двигалась к воротам на Рекавке, напоминая мрачное скопище фабричных рабочих, которые, не выспавшись, поднялись утром в понедельник, или разочарованную толпу болельщиков проигравшей футбольной команды. В толпе он заметил соседей с Йозефинской. Он вышел со двора, неся с собой единственное оружие – память обо всем происшедшем. Что случилось с Милой? Видел ли ее кто-нибудь? Она успела уйти, сказали ему. Зондеркоманда прочесала все вокруг. Но она уже была за воротами, направляясь в Плачув.
Он с Милой, конечно, обговорил порядок действий на случай таких непредвиденных обстоятельств. Если один из них окажется в Плачуве, другому лучше держаться подальше от этого места. Он знал, что Мила обладает способностью быть незаметной – неоценимый дар для заключенного; но она может не выдержать мук голода. Оставаясь на свободе, он будет поддерживать ее. Он не сомневался, что ему удастся как-то решить эту проблему, хотя это будет нелегко – толпы ошеломленных людей, подгоняемые эсэсовцами к воротам с южной стороны и дальше, к обнесенным колючей проволокой предприятиям Плачува, говорили, и, вероятно, вполне справедливо, что спасение для этой массы людей на долгое время будет связано только с этим местом.
Несмотря на поздний час, посветлело, потому что пошел снег. Польдеку удалось пересечь улицу и проникнуть в пустую квартиру в подвальном этаже. Добираясь до нее, он попытался представить, действительно ли она пуста или забита притаившимися обитателями гетто, которые то ли наивно, то ли предусмотрительно считают, что где бы СС ни выловило их, путь лежит прямиком в газовую камеру.
Польдек искал надежное убежище. Проходными дворами он добрался до дровяного склада на Йозефинской. Лесоматериалов тут почти не осталось. Штабелей пиловочника, за которыми можно спрятаться, не было видно. Место, которое виднелось из-за железных ворот у входа, выглядело куда лучше. Темный металл их высоких створок обещал укрытие на ночь. Позже он не мог поверить, что с такой охотой сам выбрал это место.
Он скорчился за одной из створок, откинутой к стене брошенного дома. Сквозь щель между воротным столбом он видел Йозефинскую с той стороны, откуда он появился. Леденящий холод литых металлических листьев говорил ему, что опускается холодный вечер, и он запахнул на груди куртку. Мимо пробежали мужчина с женщиной, стремясь к воротам и спотыкаясь о брошенные узлы и чемоданы, на которых болтались бесполезные теперь ярлычки со старательно выведенными фамилиями. «Клейнфильд», в последних проблесках вечера успел прочитать он. Лерер, Баум, Вейнберг, Смолар, Струе, Розенталь, Бирман, Цейтлин... Имена тех, кому уже никогда не получить своих вещей. «Груды добра, отягощенного лишь памятью», – потом описал это зрелище молодой художник Иосиф Бау.
Из-за пределов этого поля битвы, усеянного брошенными трофеями, до него донесся яростный собачий лай. С Йозефинской, двигаясь по дальней ее стороне, показались трое эсэсовцев, один из них удерживал поводок, с которого рвались три огромных полицейских пса. Они втянули своего проводника в дом 41 на Йозефинской, а остальные двое остались ждать на мостовой. Основное внимание Польдека было приковано к собакам. Они походили на помесь далматинского дога и немецкой овчарки. Пфефферберг продолжал считать Краков своим родным городом, полным тепла и добродушия, и эти псы на его улицах выглядели чужаками, словно бы они появились из какого-то другого мира с более жестокими законами. Даже в свой последний час, среди разбросанных вещей, скорчившись за железными воротами, он испытывал любовь к этому городу, и ему хотелось, чтобы неминуемая страшная развязка произошла в другом, не столь родном месте. Но не прошло и полуминуты, как эта мысль покинула его. Худшее, что могло быть, теперь было накрепко связано с Краковом. Сквозь щель он увидел то, что заставило его понять: если и есть в мире воплощение зла, то находится оно не в Тарнуве, Ченстохове, Львове или Варшаве, что бы вы ни думали. Оно явило себя на Йозефинской, в ста пятидесяти шагах от него. Из дома с криком выбежали женщина и ребенок. Один из псов, разорвав в клочья одежду на женщине, вцепился ей в бедро. Эсэсовец, который управлялся с собаками, вырвал из рук у нее ребенка и с размаха ударил его головкой об стену. Звук разлетевшегося черепа заставил Пфефферберга закрыть глаза и он услышал выстрел, который положил конец истерическому крику женщины.
И так же, как Пфефферберг бегло насчитал во дворе больницы от 60 до 70 трупов, он неизменно утверждал, что этому ребенку было два или три годика.
Может быть, еще до того, как голова девочки была размозжена о стенку, не осознавая, что им движет, он поднялся, словно решение было властно продиктовано внутренним голосом, управляющим его действиями. Пфефферберг откинул заиндевевшую металлическую створку ворот, поскольку она все равно не спасла бы его от собак и понял, что находится на открытом пространстве двора. Он сразу же обрел военную подтянутость, которой его научили в польской армии. С деловым видом выйдя с дровяного склада, он, нагибаясь, стал оттаскивать с дороги узлы и чемоданы, складывая их у стены. Он слышал приближение трех эсэсовцев; он чувствовал зловонное дыхание собак и все события вечера сконцентрировались лишь в одной мысли: только бы они не сорвались с поводков. Когда он прикинул, что они шагах в десяти от него, он позволил себе выпрямиться, изображая покорного еврея из какого-то захолустья Европы. В глаза ему бросились голенища сапог, забрызганные кровью, но их владелец отнюдь не испытывал смущения, представ в таком виде перед другим человеком. Офицер, что был между ними, отличался высоким ростом. Ничто в его облике не говорило, что он был убийцей; изящный рисунок рта и крупные черты лица говорили о его эмоциональности.
Несмотря на свой ободранный пиджачок, Пфефферберг попытался в польском стиле щелкнуть сбитыми картонными каблуками и отдал честь высокому эсэсовцу в середине. Он не разбирался в званиях СС и не знал, как обращаться к этому человеку.
– Герр комендант! – сказал он.
Под угрозой смерти его мозг работал с бешеной энергией. И как оказалось, он нашел точные слова, ибо высоким был Амон Гет, которого прошедший день наполнил радостью жизни, полный воодушевления от достигнутых за день успехов, и в той же мере, в какой Польдек Пфефферберг хотел обвести его вокруг пальца, он был полон желания проявить власть.
– Герр комендант, почтительно докладываю, что я получил приказ сложить все это барахло по одну сторону дороги, чтобы не препятствовать сквозному движению.
Собаки, пытаясь вывернуться из ошейников, тянулись к нему. В силу жестокой дрессировки и после напряженного дня акции, они были полны стремления вцепиться в руки и промежность Пфефферберга. Их рычание было полно не просто ярости, а пугающей уверенности в неизбежном исходе и дело было только в том, хватит ли у герра коменданта и эсэсовца силы удержать их на поводках. Пфефферберг не ждал ничего хорошего. Он бы не удивился, если бы псы стали его рвать и их ярость утихомирилась бы только после пули ему в голову. Если мольбы матери не разжалобили их, что ему может дать эта выдумка с узлами, с расчисткой улицы, по которой никому из людей не ходить.
Но Пфеффербергу удалось привлечь внимание коменданта в большей степени, чем несчастной матери. Он был типичным Ghettomensch,изображающим солдата в присутствии трех чинов СС, к которым он испытывает раболепие, если не преклонение. Но кроме того, его манеры ничем не напоминают поведение жертвы. При всех великих свершениях этого дня, никто еще не пытался щелкнуть каблуками. Поэтому герр комендант испытал чисто королевское желание проявить непонятное и неожиданное великодушие. Голова его откинулась назад и он громко и искренне расхохотался, а его спутники, улыбаясь, в удивлении покачивали головами.
Своим выразительным баритоном гауптштурмфюрер Гет сказал:
– Мы сами во всем разберемся.
Последняя группа покинула гетто. Verschwinde! -То есть, убирайся, польский оловянный солдатик!
Пфефферберг, не оглядываясь, кинулся бежать, не удивившись, если бы его сбил с ног бросок сзади на спину. Не сбавляя шага он оказался у угла Вегерской и повернул на нее, миновав больничный двор, где несколько часов назад он был свидетелем бойни. Когда он очутился около ворот, окончательно спустилась тьма, скрадывая очертания последних знакомых улиц гетто. На площади Подгоже стояли последние группки заключенных, окруженные редкой цепочкой эсэсовцев и украинских полицейских.
– Я должен выйти отсюда живым, – сказал он людям в толпе.
* * *
Если и не он, то таковым должен был стать ювелир Вулкан с женой и сыном. Все эти месяцы Вулкан работал на «Прогрессе» и, по опыту догадываясь, что должно произойти, явился к инспектору Анкельбаху с массивным алмазным ожерельем, которое два года хранилось, зашитое в подкладке пальто.
– Герр Анкельбах, – сказал он инспектору. – Я готов отправиться всюду, куда меня пошлют, но моя жена не может вынести все эти ужасы насилия.
Вулкану, его жене и сыну была предоставлена возможность провести этот день в полицейском участке под присмотром знакомого из OD и где-то в течение дня, скорее всего, явится лично герр Анкельбах, который в целости и сохранности препроводит их в Плачув.
Так что с самого утра они расположились в маленькой комнатке в стенах участка, но ожидание было не столь пугающим, словно бы они оставались у себя на кухне; мальчик то пугался, то, утомленный, засыпал, а жена не переставала шепотом укорять его. Где же он? Да явится ли он вообще? О, эти люди, эти люди! В первой половине дня Анкельбах в самом деле явился, заскочив в участок, чтобы посетить его туалет и попить кофе. Вулкан, выйдя из кабинета в котором сидел в ожидании, увидел Анкельбаха в таком виде, в котором никогда прежде не знал его: облаченный в мундир унтер-офицера СС, он курил и непринужденно болтал с другими эсэсовцами; одной рукой держа кружку, из которой жадно отхлебывал кофе, он то и дело глубоко затягивался сигаретой или, отложив ее, отрывал куски хлеба, в то же время не снимая левой руки с автомата, который, подобно отдыхающему животному, лежал рядом с ним на столе; темные потоки крови виднелись у него на груди форменной рубашки. Уставившись на Вулкана, он не узнал ювелира. Вулкан сразу же понял, что Анкельбах не отказывается от сделки, но он просто забыл о ней. Человек был пьян и не только от алкоголя. Если Вулкан обратится к нему, он просто уставится на него, ничего не понимая. После чего, возможно, случится и что-то более худшее.
Отказавшись от своего намерения. Вулкан вернулся к жене. Она продолжала втолковывать ему: «Почему ты не поговорил с ним? Я сама обращусь к нему, если он еще здесь!» Но тут она увидела, какими глазами Вулкан смотрит на нее и бросила взгляд через щелку в двери. Анкельбах уже собирался уходить. Она увидела незнакомую форму и кровь тех мелких торговцев и их жен, которая заливала ее. Подавив вскрик, она вернулась на свое место.
Как и ее муж, она впала в отчаяние, для которого были все основания, но ждать стало как-то легче. Присутствие знакомого еврейского полицейского заставляло их метаться от надежды к отчаянию. Он сказал им, что всех их из службы порядка, кроме преторианцев Спиры, к шести вечера выведут из гетто и по улице Велички они направятся в Плачув. Он позаботится, чтобы семью Вулкана погрузили на одну из машин.
После того, как сгустились сумерки и Пфефферберг миновал Вегерскую, после того, как последняя группа заключенных собралась у ворот на площади в Подгоже, а доктор X. и его жена пробирались в восточную часть города в компании и под защитой пьяных поляков; в то время, когда группы зондеркоманды отдыхали и перекуривали перед последним обходом домов, к дверям полицейского участка подъехали два фургона на конской тяге. Семья Вулкана с помощью знакомого полицейского нашла убежище под грудами коробок с бумагами и тюками одежды. Симху Спиры и его компанию нигде не было видно – то ли они были заняты делами на улицах, то ли пили кофе в компании эсэсовцев, радуясь тому, что система продолжает испытывать в них нужду.
Но прежде чем фургон выехал за ворота гетто, Вулкан, распластанный на полу, услышал шквал автоматных очередей и пистолетных выстрелов, раздававшихся со всех улиц, которые оставались позади. Они говорили о том, что Амон Гет и Вилли Хаас, Альберт Хайар, Хорст Пиларцик и несколько сот других поливали огнем чердачные перекрытия, ложные потолки и стены, погреба и ниши, находя тех, кто весь день пытался хранить спасительное молчание.
В течение ночи таким образом было обнаружено больше четырех тысяч человек, и все они были расстреляны прямо на улицах. В течение последующих двух дней их тела на открытых платформах свозили в Плачув, где им предстояло быть захороненными в двух общих могилах в лесопосадках под новым лагерем.
Глава 22
Нам не довелось узнать, в каком состоянии души Оскар провел день 13-го марта, последний и самый страшный день гетто. Но к тому времени, когда охрана доставила его рабочих из Плачува, он уже был в состоянии собрать данные и факты, чтобы передать их доктору Седлачеку во время очередного визита дантиста. От заключенных из ZwangsarbeitslagerПлачув – как его окрестили чиновники из СС – он узнал, что в его пределах царят отнюдь не законы здравого смысла. Гет как-то разразился, таким взрывом ярости, что позволил охране избить техника Зигмунда Грюнберга до бессознательного состояния и его с таким опозданием доставили в клинику рядом с женским лагерем, что его смерть была неизбежной. От заключенных, которые днем поглощали на ДЭФе свой сытный суп, Оскар услышал, что Плачув используется не просто как рабочий лагерь, но с не меньшим успехом, как место казней. Но, хотя слышали о них все, свидетелями их было лишь несколько человек.
Например, М.[5]у которого до войны была в Кракове контора по отделке домов. В первые же дни существования лагеря он получил указание заняться отделкой помещений для СС, которые представляли собой несколько небольших сельских домиков на краю поляны в северной части лагеря. Как и любой художник, представлявший собой определенную ценность, он обладал несколько большей свободой передвижений и как-то весенним днем направлялся от виллы унтерштурмфюрера Леона Йона по тропке к холму Чуйова Гурка, на вершине которого стоял австрийский форт. Едва только он собрался спускаться по склону на фабричный двор, ему пришлось остановиться, чтобы пропустить мимо себя несколько армейских грузовиков. М. заметил под брезентовыми пологами кузовов женщин, охраняемых украинцами в полевых комбинезонах. Спрятавшись за штабелем бревен, он успел мельком увидеть, как женщин скидывали с машин и гнали внутрь форта, а они отказывались снимать с себя одежду. Человеком, выкрикивавшим приказы, был эсэсовец Эдмунд Строевски. Украинцы-рядовые подгоняли женщин, избивая их плетками. М. предположил, что они были еврейками, может быть, даже с документами об арийском происхождении, которых доставили сюда из тюрьмы Монтелюпич. Некоторые плакали под ударами, а другие молчали, словно не хотели доставлять удовольствие истязавшим их украинцам. Одна из них затянула «Шема Исроэль» и остальные подхватили. Их голоса мощно вознеслись над холмом, словно эти девушки – которые еще до вчерашнего дня считались чистокровными арийками – скинули со своих плеч груз притворства, обрели свободу кинуть в лицо Строевскому и украинцам: да, мы другой крови! Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и все были расстреляны выстрелами в упор. Ночью украинцы погрузили трупы на тележки и закопали в лесу у дальнего склона горки.
Обитатели лагеря внизу также слышали звуки выстрелов в ходе первой экзекуции, после которой холм получил богохульное название «Х...вая горка». Кое-кто пытался убеждать себя, что там наверху были расстреляны партизаны, несгибаемые марксисты или сумасшедшие националисты. Их не касается, что происходит там наверху. Если вы повинуетесь приказам и распорядку дня в пределах колючей проволоки, вы там никогда не окажетесь. Но более здравомыслящие из рабочих Шиндлера, проходя по улице Велички мимо кабельной фабрики и поднимаясь в Заблоче к ДЭФ, – они-то знали, почему заключенных из тюрьмы расстреливают именно под стенами старого австрийского форта на холме, почему эсэсовцев волнует, попадутся ли кому-нибудь на глаза грузовики, услышат ли выстрелы в Плачуве. Причина была в том, что СС не рассматривало население лагеря как возможных свидетелей. Если бы они задумались, что когда-нибудь может состояться суд над ними, что появятся в будущем свидетельские показания, они бы завели женщин подальше в лес. И можно сделать единственный вывод, решил Оскар: Чуйова Гурка представляет собой органическую часть Плачува, и все они – и те, кого доставляют на нее в грузовиках, и те, что обитают за проволокой у подножья холма, – всем им вынесен один и тот же приговор.
В то первое утро, когда комендант Гет, выйдя из дверей своей резиденции, убил случайно попавшегося ему на глаза заключенного, еще имело место тенденция считать и это, подобно первому расстрелу на Чуйовой Гурке, единичным случаем, не имеющим ничего общего с упорядоченной жизнью лагеря. На деле, конечно, расстрелы на вершине холма скоро стали привычным явлением, как и утренний ритуал Амона.
В рубашке, галифе и сапогах, на которые вестовой наводил ослепительный глянец, он появлялся на ступенях своей временной резиденции. (На другом конце лагеря уже возводилась новая и лучшая.) Если позволяла погода, он был без рубашки, ибо комендант любил солнечные лучи. Но в данный момент он стоял в той же рубашке, в которой поглощал завтрак, с биноклем в одной руке и снайперской винтовкой в другой. Он неторопливо осматривал район лагеря, работы в каменоломне, заключенных, толкающих и тянущих вагонетки по рельсам, которые проходили недалеко от его дверей. Тот, кто осмеливался поднимать взгляд, успевал увидеть дымок сигареты, которую он держал зажатой в губах, как свойственно человеку, чьи руки заняты подготовкой рабочего инструмента к работе. Через первые же несколько дней существования лагеря он, появившись в дверях, пристрелили заключенного, который, как ему показалось, недостаточно активно толкал вагонетку с камнем. Но никто не мог понять, почему Амон выбрал именно этого заключенного – комендант отнюдь не собирался письменно излагать мотивы своих действий. Выстрел с порога вырывал человека из группы, которая тянула или толкала вагонетку, отбрасывая его на обочину. Остальные, конечно, застывали на месте, с мышцами, которые в ожидании неминуемой бойни сводили судороги. Но Амон, хмурясь, махал им рукой, как бы давая понять, что в данный момент он удовлетворен качеством работы, которого ему удалось добиться от них.
Кроме подобного обращения с заключенными, Амон также нарушил одно из обещании, которое он дал предпринимателям. Оскару позвонил Мадритч, хотевший, чтобы они оба выступили с совместной жалобой. Амон сказал, что не будет вмешиваться в дела предприятий. Формально он действительно не вмешивался в них. Но он срывал работу одной смены за другой, часами держа всю массу заключенных на Appelplatzв ходе проверки. Мадритч упомянул случай, когда в одном из бараков была найдена картофелина, и всех обитателей его подвергли публичной порке перед всеми заключенными. А когда нескольким сотням человек приходится спускать штаны и нижнее белье, задирать рубашки и получать по двадцать пять ударов кнутом каждому, можно представить, сколько это отнимает времени. К тому же, по правилам, введенным Гетом, каждый заключенный должен был сам считать количество ударов, которые ему наносил один из украинцев-надзирателей. Если жертва сбивалась со счета, все начиналось сначала. И проверка на Appelplatzкоменданта Гета была полна таких номеров, отнимавших кучу времени.
Таким образом, очередная смена являлась на швейную фабрику Мадритча с опозданием на несколько часов, не говоря уже о Липовой, на которой стояло предприятие Оскара. К тому же они прибывали в совершенном потрясении, неспособные собраться, шепотом излагая друг другу, что сегодня сделал Амон, или Шейдт, или Йон. Оскар обратился с жалобой к знакомому из инспекции по делам армии. К шефу полиции обращаться не имеет смысла, сказал тот. Они ведут совсем другую войну, чем мы. Но я должен, сказал Оскар, поберечь своих людей. Чтобы они жили в моем собственном лагере.
Эта идея развеселила собеседника.
– Куда вы засунете их, старина? – спросил он. – У вас же нет столько места.
– Если я смогу раздобыть площадь, – сказал Оскар, – вы подпишете письмо в поддержку этой идеи?
Получив согласие, Оскар позвонил пожилой паре Бельских, который жили на Страдомской. Он поинтересовался, не согласятся ли они выслушать некое предложение касательно участка земли, примыкающего к его фабрике. Он готов приехать за реку, чтобы повидаться с ними. Они были очарованы его манерами. Поскольку его всегда утомлял ритуал торговли, он начал с того, что сразу же предложил им предельную цену. Они угостили его чаем и, не в силах прийти в себя от восторга, позвонили адвокату, чтобы тот поскорее подготовил бумаги, пока Оскар не передумал. Покинув их апартаменты, Оскар по-приятельски заскочил к Амону и сказал, что собирается поставить в Плачуве некий дополнительный лагерь на своем собственном фабричном дворе. Амон был полностью захвачен этой идеей.
– Если генералы СС согласятся, – сказал он, – можешь всецело рассчитывать на мое сотрудничество. Если только ты не захочешь стянуть моих музыкантов и мою горничную.
На следующий день на Поморской состоялась встреча с оберфюрером Шернером, где были поставлены все точки над "i". И Амон и генерал Шернер не сомневались, что Оскар может оплатить все счета для сооружения нового лагеря. Их убедило в этом замечание чисто производственного характера: «Я хочу создать моим рабочим такие условия, чтобы полностью использовать их как рабочую силу» – тем самым он дал понять, что за расходами не постоит. Они воспринимали его как хорошего парня, которому свойственно легкое вирусное заболевание в виде симпатии к евреям. Это мнение в полной мере соответствовало теории СС, что еврейское влияние настолько опутало весь мир, что может добиваться удивительных результатов – вот и герр Оскар Шиндлер достоин жалости, как принц, превращенный в лягушку. Но свою болезнь он обязан оплатить.
Распоряжения обергруппенфюрера Фридриха-Вильгельма Крюгера, шефа полиции генерал-губернаторства и начальника Шернера и Чурды, основывались на правилах, сформулированных отделом концентрационных лагерей генерала Освальда Пола из Главного административно-хозяйственного управления СС, хотя лагерь в Плачуве не подчинялся непосредственно отделу Пола. Основные условия к подобным дополнительным трудовым лагерям СС заключались в возведении ограды не менее девяти футов в высоту, сторожевых вышек на определенных интервалах друг от друга в зависимости от периметра ограды, и туалетов, бараков амбулатории, зубоврачебного кабинета, душевой и вошебойки, парикмахерской, продуктового склада, прачечной, административного помещения, казармы для охраны, конструкция которой должна быть получше, чем у бараков и прочих дополнительных строений. Амон, Шернер и Чурда пришли к выводу, что Оскар пойдет на такие расходы из чисто экономических мотивов... или в силу каббалистического заклятия, под властью которого он находится.
И даже в этом случае предложение Оскара устраивало их. По-прежнему существовало гетто в Тарнуве в сорока пяти милях к востоку и в случае его ликвидации население придется размещать в Плачуве. А сюда и без того уже прибывали тысячи евреев из shteltsюжной Польши. Дополнительный лагерь на Липовой позволит снизить уровень напряжения.
Кроме того, Амон понимал, хотя и не счел нужным поставить в известность шефа полиции, что не будет острой необходимости снабжать лагерь на Липовой в полном соответствии с тем минимумом питания, который предписывался директивами генерала Пола. Амон, стрелявший в людей с порога дома, не предполагая услышать ни слова протеста, который во всяком случае не сомневался в существовании официальной точки зрения, что определенный уровень истощения должен иметь место в Плачуве – Амон уже спускал некоторую часть пищевого рациона на рынке в Кракове через своего агента, еврея Вилека Чиловича, поддерживавшем связи с управляющими предприятий, купцами и даже с ресторанами в Кракове.
Доктор Александр Биберштейн, ныне сам узник Плачува, подсчитал, что ежедневный рацион колебался в пределах от 700 до 1.000 калорий. К завтраку заключенные получали пол-литра черного «эрзац-кофе», отдающего желудевой горечью, и кусок хлеба грубого помола весом в 175 граммов, восьмую часть круглой буханки, которую каждый день дежурный приносил в барак из пекарни. «Кому этот кусок? А кому этот кусок?» В полдень полагался суп – морковка, свекла, заменитель саго. Порой он бывал чуть погуще, день на день не приходился. Несколько лучшая пища прибывала в лагерь с рабочими партиями, которые возвращались каждый вечер. Маленького цыпленка можно было спрятать под курткой, французскую булку засунуть в штанину. Тем не менее, Амон старался предотвратить контрабанду, заставляя охрану обыскивать каждую рабочую партию, что в сумерках выстраивалась перед административным корпусом. Он не хотел ни того, чтобы какие-то посторонние силы мешали естественному исхуданию контингента, ни дуновения идеологических ветров, которые могли бы помешать его сделкам, проворачиваемым через Чиловича. Он не баловал своих заключенных и считал, что если Оскар в самом деле заберет тысячу евреев, то пусть уж кормит их за свой собственный счет, не рассчитывая на регулярную поставку припасов со складов Плачува.
Этой весной Оскару пришлось переговорить не только с шефом краковской полиции. Прогуливаясь по двору он прикидывал, как убедить соседей. Между двумя щелястыми хижинами, сооруженными из пиломатериалов Иеретца, он направился к заводу радиаторов, которым управлял Курт Ходерман. У того работала целая толпа поляков и примерно 100 заключенных из Плачува. С другой стороны была упаковочная фабрика Иеретца, с немецким инженером Кунпастом в роли инспектора. Поскольку обитатели Плачува составляли незначительное количество их штата и тот и другой восприняли идею без особого энтузиазма, но и не возражали против нее. Ибо Оскар все же предлагал разместить их евреев в 50 метрах от работы, а не в пяти километрах.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Список Шиндлера 13 страница | | | Список Шиндлера 15 страница |