Читайте также: |
|
12 августа 1904 года, в день, когда Клара вернулась в Америку, ее матери стало плохо. Утром она сказала мужу, что умирает, задыхалась, местный врач Ламберт диагностировал сердечный приступ. 18 августа – десять лет со дня смерти Сюзи; отец, как всегда в этот день, не мог есть, плакал, написал душераздирающую элегию: «Ох, я все вижу мою любимую: крошечное существо из самого хрупкого материала, синие башмачки не больше, чем уши нашей кошки, скачущее и ликующее… Ох, сквозь завесу времени я все вижу ее, мою богиню цветов… Я не ответил, когда ее губы в последний раз прошептали мое имя… Уносимая смертью, она молила меня о помощи, а в ответ – тишина!» 23 августа приступ удушья у Оливии повторился.
При тогдашнем состоянии медицины поставить диагноз было невозможно. Сейчас считают, что у Оливии Клеменс был гипертиреоз – увеличение в крови концентрации гормонов щитовидной железы. У нее были соответствующие симптомы: тахикардия, аритмия, тремор рук, утомляемость, одышка. Сейчас от этого помогают тиреостатические препараты, радиойодотерапия или операция. Тогда ни о каком гипертиреозе не слыхивали. Ламберт созвал консилиум, в котором участвовал и остеопат Хелмер, решили, что у миссис Клеменс «сердечная болезнь» и «нервное истощение» – так называли тогда все подряд: гипотонию, сердечно-сосудистые заболевания, астму, анемию, неврозы. Лечение обычное – лежать, ничего не делать, не читать и, главное, не видеть мужа, чтобы «не волноваться». Ухаживать приехала Сьюзен Крейн, наняли трех медсестер, Твен по утрам вешал на деревья записки, прося птиц петь не слишком громко. В сентябре вроде бы стало лучше. Роджерс ежедневно держал «Канаху» под парами, чтобы тронуться в путь, как только врачи позволят. Но они сказали, что морем плыть нельзя. 16 октября Роджерс нанял специальный поезд до Нью-Йорка, ехали десять часов, машинист был предупрежден и старался, но больную растрясло и домой она прибыла совсем слабой.
Семь месяцев Оливия лежала взаперти. «Лечение» – изоляция от самого близкого человека – переносилось очень тяжело. Но в его правильности никто не сомневался. Доктор приходил к больной утром и вечером, сиделка и Клара могли видеть ее сколько угодно, Джин («ненормальную») не пускали вообще, мужу дозволялось зайти на две минуты в день, сиделка караулила, чтобы не задержался секундой дольше. Он подсовывал под дверь любовные письма, иногда не решался зайти даже на положенные 120 секунд. Кэти Лири вспоминала, как он стоял, прислушиваясь и дрожа всем телом, потом, оставив письмо, медленно уходил.
До женитьбы Сэмюэл Клеменс не имел своего дома, к ведению хозяйства не привык, и теперь, без участия жены, дом стал разваливаться. Некому было принять гостей, почта валялась неразобранной, за Джин никто не смотрел, Клара ссорилась с отцом, не сообщала, куда уходит, семейные обеды превратились в поминки. Кэти было достаточно хлопот с хозяйственными делами. Найти бы интеллигентную женщину, которая может исполнять обязанности секретаря и компаньонки, сходить в театр с Джин и Кларой, почитать вслух Оливии и разлить суп за столом. У соседей, Уитморов, проживала в качестве компаньонки 38-летняя незамужняя Изабел Лайон. Она приехала из Коннектикута, где жила с матерью (отец и брат ее умерли). Изабел не знала ни языков, ни стенографии, но имела неплохие манеры; служила гувернанткой, пока не познакомилась с Уитморами. Твен увидел ее, зайдя в гости: живая, обаятельная. Уитморам она была не особо нужна, и они охотно «уступили» ее Клеменсам. В первых числах ноября Изабел переехала, Твен писал Уитморам, что приятно видеть в доме, где все больны и мрачны, веселого и здорового человека. Вот только трудового договора, как с другими служащими, Клеменсы с Лайон не заключили: она жила на готовом и брала деньги «по необходимости». Это приведет к большим неприятностям.
От выступлений Твен отказывался, но 25 октября участвовал в церемонии утверждения Вудро Вильсона, будущего президента США, на должность президента Принстонского университета. Опубликовал мрачную юмореску «Исправленные некрологи» («Amended Obituaries»): просил газеты заранее прислать некрологи по случаю его смерти, чтобы он мог их отредактировать. Начал новую версию романа о Сатане – «№ 44, Таинственный незнакомец» («No. 44, The Mysterious Stranger»): за основу взял вариант, где действие происходит в Австрии в 1490 году, сюжет усложнил и добавил «производственную» линию – о типографском деле. Разуверился в «психическом лечении», дал в декабрьский номер «Норз америкэн» очередную статью о «христианской науке», собирал материалы для книги о ней. Предложил апологетам «науки» дискуссию, один из них, Уильям Маккрэкен, его обругал, потом встретились и стали приятелями. 27 ноября в клубе «Метрополитен» Джордж Харви, президент «Харперс», давал обед в честь 67-летия Твена, газеты печатали статьи, смахивающие на некрологи, называли «великим». Артур Брисбен: «Для целого поколения, даже больше, он был Мессией, несущим радость миллионам людей на всех континентах». Как понимать это «был»?
14 декабря «Рай или ад?» появился в рождественском номере «Харперс мэгэзин» – последовала лавина читательских писем, большинство голосовало за «рай», а 23-го Джин, которой и так было худо, заболела пневмонией. Накаркал… Клара и сиделки ежедневно лгали Оливии: Джин здорова, гуляет; когда мать спрашивала, почему она не слышит шагов младшей дочери, говорили, что та нарочно ступает тихонько, дабы не обеспокоить больную. «Нам повезло, что у Клары была репутация правдивого человека. Мать никогда не подвергала сомнению слова Клары. Она могла сочинить какую угодно неправдоподобную историю, не возбуждая ничьего подозрения, тогда как меня ловили на самом безобидном и крошечном вранье», – вспоминал Твен.
Так прошла зима: стояние у закрытых дверей, ожидание сводок о здоровье. 2 февраля, на годовщину свадьбы, разрешили не две, а пять минут свидания – Твен писал об этом как о чудесном подарке. В марте Оливии стало получше, ей позволили читать, она диктовала Изабел письма, свидания с мужем удлинили до пятнадцати минут, рассказали правду о пневмонии у Джин. Но обе дочери тут же слегли с корью, а отец – с бронхитом. Он был слишком слаб, чтобы писать, перечитывал Вальтера Скотта (ругался), прочел только что изданную книгу Элен Келлер «История моей жизни». У самого в апреле вышел сборник «Мой литературный дебют и другие истории». Люди не оставляли его в покое, репортеры слонялись вокруг дома, ловили и допрашивали слуг, просили пересказать, что хозяин думает, например, о вчерашнем дождике. Журналист Джозеф Холлистер предложил выдвинуть Твена на пост президента США, публика отнеслась к идее с энтузиазмом. «Святой Николай» объявил конкурс детских карикатур – девять из десяти были на Твена. Власти Ганнибала решили учредить Общество Марка Твена, спросили позволения. Ответ: «Надеюсь, что никакому обществу не будет присвоено мое имя, покуда я жив, ибо рано или поздно я могу сделать что-нибудь такое, что заставит членов общества пожалеть о том, что они оказали мне эту честь».
Больной тех времен был обязан лежать бревном – а если уж встал, то колесить по свету в поисках идеального климата. Оливии рекомендовали Италию. Сомнений нет, надо ехать, хотя старшие Клеменсы были уверены, что никогда больше не увидят родину. В мае продали с огромным убытком хартфордский дом, выставили на продажу тарритаунский, вещи раздали друзьям. Хотелось провести последнее лето со Сьюзен Крейн, и 1 июля «Канаха» доставила супругов в Эльмиру (дочери остались в Нью-Йорке с Изабел Лайон и Кэти Лири). Оливия оживилась, стала нормально есть, ее возили на прогулки в инвалидном кресле, но с мужем по-прежнему виделась по 15 минут в день – когда она гуляла, он не имел права попадаться ей на глаза. Приезжал Хоуэлс: «Однажды солнечным днем мы сидели на траве перед домом, когда его жена чувствовала себя достаточно хорошо, и смотрели на балкон, где вскоре появилась она, словно из облаков. Ее рука слабо помахала носовым платком; Клеменс перебежал лужайку, спрашивая нежно: «Что?
Что?» – как будто это могла быть какая-то просьба, тогда как она всего лишь поприветствовала меня. Это был последний раз, когда я видел ее, если можно сказать, что я ее видел. Много позже я сказал ему, как мы все ее любили, какой умной, какой совершенной считали; он выкрикнул сломавшимся голосом: «О, почему вы никогда не говорили это ей?! Она думала, что вы ее не любите!» Его глупость вызвала во мне больше любви к нему, чем вся его мудрость».
Летом Твен читал работы Альфреда Рассела Уоллеса, проповедовавшего геоцентрический и антропоцентрический взгляд на мироздание: Земля – единственная обитаемая планета, человек – «венец сознательной органической жизни», «единственный и наивысший продукт Вселенной». Откликнулся статьей «Был ли мир сотворен для человека?» («Was the World Made for Man?»): на первенство могут претендовать и птица, и микроб, и марсианин («Война миров» Уэллса вышла совсем недавно). Он всегда охотно писал о животных (в 2004 году Шелли Фишкин собрал книгу из шестидесяти шести твеновских фрагментов на эту тему); Джин попросила написать что-нибудь против вивисекции, и получился «Рассказ собаки» («А Dog's Tale»); опубликован в декабре 1903 года в «Харперс мэгэзин», потом выпущен отдельной книгой.
«Отец мой – сенбернар, мать – колли, а я – пресвитерианка, – рассказывает героиня. – Так, во всяком случае, объяснила мне мать, сама я в этих тонкостях не разбираюсь». Мать перед смертью наставляла дочь: «В момент опасности, которая грозит другому, не думай о себе, но вспомни свою мать и в память о ней поступи так, как поступила бы она». Героиня спасла хозяйского младенца от пожара и осталась калекой. Хозяин-ученый ею восхищался. «Некоторые говорили, что это поразительно, чтобы такой поступок могла совершить бессловесная тварь, что они не знают более блестящего примера проявления инстинкта. Но хозяин возражал им решительно и твердо:
– Это больше, чем инстинкт, – это разум. И многие, кто носит звание человека, получившего высокую привилегию на право входа в Царство Небесное, обладают меньшим разумом, чем это бедное глупое четвероногое, лишенное надежды на вечное спасение. – А потом он рассмеялся и добавил: – Нет, вы только полюбуйтесь на меня! Право, это совершенный парадокс. Нет, ей-богу, несмотря на весь мой великолепный интеллект, единственное, что пришло мне тогда в голову, это что собака взбесилась и сейчас растерзает ребенка, в то время как если бы не разум этого животного – я утверждаю, что это разум, – ребенок погиб бы!»
Потом у нее родился собственный ребенок – «гладкий и мягкий, как бархат, он так потешно ковылял на своих обворожительных неуклюжих лапках». «Я так гордилась им, когда видела, как обожают его моя госпожа и ее дети, как они ласкают его, как громко восхищаются каждым милым его движением». «Но вот однажды в доме снова собрались ученые, – на этот раз, чтобы проделать опыт, как они сказали. Они взяли моего малыша и унесли в лабораторию. Я проковыляла за ними на своих трех ногах. Я испытывала гордость: мне, конечно, было очень лестно, что моему ребенку оказывают внимание. Ученые все о чем-то спорили, все делали какие-то опыты, и вдруг мой малыш пронзительно завизжал, и они поставили его на пол. Он шагнул, спотыкаясь; вся его голова была залита кровью. Хозяин захлопал в ладоши и воскликнул:
– Ну что, убедились?! Я был прав! Нет, ей-богу, вы только посмотрите: конечно же, он совершенно слеп!
И все остальные сказали:
– Да, да, опыт подтвердил вашу теорию. Отныне страждущее человечество в превеликом долгу перед вами.
И все окружили хозяина, с чувством жали ему руку и восхваляли его.
Но все это я видела и слышала лишь очень смутно. Я подбежала к моему дорогому малышу, прильнула к нему и стала слизывать с него кровь, а он прижался ко мне головкой и тихо скулил. Сердцем я понимала, что хотя он не видит, но чует меня, и ему не так страшно и не так больно, потому что рядом мать. А потом он упал, его бархатный носишко ткнулся в пол – да так мой малыш и остался лежать, больше он уже и не шелохнулся.
Тут мистер Грэй прервал разговор, вызвал лакея и приказал:
– Закопайте его где-нибудь в дальнем углу сада.
И снова вернулся к беседе. А я, хромая, побежала вслед за лакеем. Я была очень довольна и благодарна, – я видела, что моему ребенку уже не больно, потому что он заснул».
Твеновская Собака ничем не отличается от Евы – это мать. «Вот уже две недели, как я не отхожу от ямки, но мой малыш все не показывается. Последние дни меня стал охватывать страх. Мне начинает казаться, что с моим ребенком что-то случилось. Я не знаю, что именно, но от страха я совсем больна. Я не могу есть, хотя слуги тащат мне самые лакомые куски и все утешают меня. Они даже ночью иногда приходят, плачут надо мной и приговаривают:
– Несчастная собачка… Ну, забудь, успокойся, иди домой, не надрывай ты нам сердце…
Все это только еще больше пугает меня и убеждает в том, что произошло что-то ужасное. Я так ослабела, что со вчерашнего дня уже не держусь на ногах. С полчаса тому назад слуги взглянули на заходящее солнце – оно как раз в этот момент скрывалось и в воздухе потянуло ночной прохладой – и сказали что-то такое, что я не поняла, но от их слов в сердце мое проник леденящий холод:
– Бедняжки, они ничего не подозревают. Завтра утром вернутся и сразу спросят: «Где же наша собачка, где наша героиня?» И у кого из нас хватит духу сказать им правду: «Ваш преданный четвероногий друг ушел туда, куда уходят все погибающие бессловесные твари!»».
3 октября: «Сегодня я положил цветы на могилу Сюзи – в последний раз, наверно». 5 октября уехали в Нью-Йорк, прожили несколько недель в отеле «Гросвенор», Твен подписал с «Харперс» новый, еще более выгодный (стараниями Роджерса) контракт, гарантировавший 250 тысяч годового дохода. «В 1895 году хиромант Хейро, поглядев на мою ладонь, сказал, что на шестьдесят восьмом году жизни я внезапно стану богатым. В это время я был банкротом и был должен своим кредиторам после краха фирмы «Чарлз Уэбстер и К°» 94 000 долларов. Двумя годами позднее Хейро повторил свое предсказание и снова добавил, что богатство придет ко мне неожиданно. Я суеверен. Я запомнил его предсказание и нередко о нем раздумывал. Когда оно наконец сбылось 22 октября 1903 года, до назначенного срока оставался месяц и девять дней».
Попрощавшись с друзьями (думая, что навек), Клеменсы 24 октября отплыли в Неаполь, с собой взяли Кэти, Изабел и сиделку. В этот день Киплинг написал издателю Даблдэю: «Мне приятно размышлять о великом и богоподобном Клеменсе. Он самый великий человек, какой существовал по вашу сторону океана, и никогда этого не забывайте». В тот же день Твен отослал Даблдэю аналогичное письмо о Киплинге – и убедился, что телепатия существует. На пароходе Оливия чувствовала себя на удивление хорошо – возможно, потому, что требование не видеть мужа и младшую дочь не соблюдалось. Джин впервые за полгода подошла к матери, и ей тоже стало лучше. Твен оживился, в дорожных заметках мрачное мешал со смешным: «Вряд ли найдется разумный человек, достигший шестидесяти пяти лет, который согласился бы прожить свою жизнь снова». «Если бы человека создал человек, он устыдился бы плодов своего труда». «Видел забавный сон, будто наша прежняя кухарка пришла и сказала: «Графиня укусила бешеного осла, и он околел»». 5 ноября из Неаполя отправились во Флоренцию, где профессор Фиске обещал снять уютную виллу, но что-то не срослось, пришлось нанять другую, принадлежавшую графине Массилья «Виллу ди Кварто».
Лечил больную профессор Грокко, кроме него допускались к ней сиделка, Клара, Кэти и сосед, католический священник Рафаэлло Стьяттизи, моментально, как все служители Божьи, влюбившийся в Твена. Джин не пускали. Мужа – на пять минут перед сном. Он этого больше не мог выносить. Кэти Лири: «Он часто нарушал это правило и прокрадывался к ней в течение дня, чтобы только взглянуть на нее. Она сразу обвивала руками его шею, и он нежно обнимал ее и целовал… Это была любовь, большая, чем земная, – это была небесная любовь». Переписывались: «Мальчуган, мой самый драгоценный, любимый, я чувствую себя так ужасно одинокой. Не могли бы Вы работать в комнате рядом с моей спальней? Тогда я могла бы слышать, как Вы прокашливаетесь, и это была бы такая радость – чувствовать Ваше присутствие. Я тоскую без Вас ужасно, ужасно. Ваша утренняя записка поддерживает меня весь день, вечер и ночь… С глубочайшей любовью, Ваша Ливи». Но ему не позволили работать в соседней комнате: больной вредно.
Хваленый климат обманул: зима была сырая. Вилла роскошная, но неудобная. Владелица отвела больной самую темную и холодную комнату и не разрешала занять другую, ежедневно приходила, во все вмешивалась; по мнению Изабел Лайон, она хотела использовать Твена для поднятия собственного престижа в обществе, требовала посещать с ней светские рауты, он отказался, началась вульгарнейшая коммунальная война с отключением воды и отопления. Стали искать другой дом, но тут Оливия заболела ангиной, задыхалась, не могла лежать, круглосуточно сидела в кровати и не спала, лечили ее кислородными подушками и бренди, у Твена обострился ревматизм. Нужно было бежать из Флоренции, но врач уверял, что все идет как надо. Твен не смел сомневаться. И правда, временами он был здесь почти счастлив. Туичеллу, 7 января 1904 года: «Здешняя тишина и уединение, прозрачный чистый воздух, и чудесный вид Флоренции, и красавица долина в раме снежных гор – что может быть лучше для работы. <…> На нашем третьем этаже из Клариной комнаты вид всех красивее; окно в десять футов вышиной, и Клара его держит все время настежь, как раму для этой красоты. Я захожу к ней по нескольку раз в день и в обмен на какое-нибудь лакомство покупаю право полюбоваться видом. <…> У Ливи бессонница, ангина, но она бодрится, хочет ехать осенью в Египет. Да, Джо, она поразительная женщина. Этот приступ ревматизма совсем выбил меня из колеи, так что я непрерывно ругался и проклинал все на свете, – но он только укрепил ее терпение и несокрушимую силу духа. Вот в чем разница между нами. Не сосчитать, сколько всяческих недугов напало на нее за эти чудовищные полтора года, и я о каждом думаю с ненавистью, – а вот она после каждой болезни вновь весела, полна жизни и энергии как ни в чем не бывало, и опять строит планы путешествия в Египет, и вера и бодрость никогда ей не изменяют, так что я только диву даюсь, на нее глядя».
Он писал для «Харперс» путевые очерки, повесть «Наследство в тридцать тысяч долларов» («The $30,000 Bequest») – о молодой чете, которая разрушает свою жизнь мечтами о богатстве. В середине января, когда состояние жены улучшилось, начал диктовать Изабел воспоминания. «За последние десять лет я пытался подобраться к автобиографии то тем, то другим способом, но без результата; все, что я сочинял, было слишком «литературой». Стоит взять в руки перо, и рассказ становится тяжкой обузой. А он должен течь, как течет ручей средь холмов и кудрявых рощ». И вот он наконец открыл правильный способ создания автобиографии: «Не выбирай, чтобы начать ее, какое-либо определенное время своей жизни; броди по жизни как вздумается; веди рассказ только о том, что интересует тебя сейчас, в эту минуту; прерывай рассказ, как только интерес к нему начинает слабеть, и берись за новую, более интересную тему, которая пришла тебе только что в голову. И еще: пусть этот рассказ будет одновременно автобиографией и дневником. Тогда ты сумеешь столкнуть живой сегодняшний день с воспоминанием о чем-то, что было похоже, но случилось в далеком прошлом; в этих контрастах скрыто неповторимое очарование». Так и диктовал: описание виллы, воспоминания о разных знакомых, – но больше всего о противной графине Массилья, Хоуэлсу писал, что это «ленивое и приятное занятие».
Он предупредил, что публиковать автобиографию при жизни не будет: «Я предпочитаю вести разговор после смерти по весьма серьезной причине: держа речь из могилы, я могу быть до конца откровенен. Человек берется за книгу, в которой намерен рассказать о личной стороне своей жизни, но одна только мысль, что эту книгу будут читать, пока он живет на земле, замкнет человеку уста и помешает быть искренним, до конца откровенным». Хоуэлс (бывший тогда в депрессии из-за своих проблем): «Вы всегда изумляли меня своей откровенностью, и я предполагаю, что Вы напишете о себе всю правду. Но какую? Черную правду, которую мы знаем в глубине наших сердец, или бело-серую правду, или белоснежную, очищенную? Даже Вы не сможете сказать всю правду. Человек, который сделал бы это, был бы знаменит во веки веков до конца света».
Полный текст автобиографии Твена стал доступен лишь в 2010 году, но всей «черной» правды там, конечно, нет. В частности, нет правды о проблемах с Кларой. Ей было 29 лет, она мечтала о браке с Габриловичем, а он, кажется, стал остывать. Отец высказывался, как можно понять из писем Клары к знакомым, против брака, хотя Габрилович ему нравился. Но он хотел, чтобы дочери навсегда оставались его девочками: Джин заставляли вести жизнь двенадцатилетнего ребенка, от Клары требовалось посвятить себя уходу за матерью. Ее это раздражало. Она выступала с концертами – отец ездил с ней; за покупками она должна была ходить с Изабел. Недавно стало известно ее письмо подруге, Доротее Гилдер (дочери редактора «Сенчюри» Ричарда Гилдера, друга Твена), от 5 февраля 1904 года: двумя днями ранее, то есть 3 февраля, ей все осточертело: «Я чем-то была раздражена и стала кричать и проклинать и швырять мебель… потом все, конечно, сбежались, и я сказала отцу, что ненавижу его, и ненавижу мать, и надеюсь, что они оба умрут, а если нет, так я их убью». Далее она пишет, что мать все слышала и у нее был сердечный приступ, но ей жаль не мать, а себя, потому что родители ее погубили, и что Доротея, конечно, тоже хочет убить своих родителей, все этого хотят. (Фрейдисты ликуют.) Из писем Твена следует, что приступ у Оливии был не 3-го, а 22 февраля и о скандале он никогда не упоминал. Но вряд ли он мог не замечать, что творится с Кларой.
Он основательно взялся за «№ 44». Начало – как в «Хрониках», те же отец Адольф и отец Питер, рассказчик – Август Фельднер, шестнадцатилетний типографский подмастерье; появился новый ученик типографа, чье имя – «Сорок четвертый». Дальше все как в других вариантах: новенький поражает умом и силой, творит чудеса, его обожают животные, он покровительствует слабым, дарует безумие несчастной женщине, чтобы та не страдала, работает лучше всех, за что другие печатники его невзлюбили. Его считают колдуном, приговаривают к сожжению, он сгорает, но возрождается и рассказывает Августу правду о своем небесном происхождении, демонстрирует ему людскую глупость, объясняет, что человек – букашка, и т. д.
По характеру юный Сатана ближе к своему предшественнику из «Школьной горки», а не из «Хроник» – он добродушен. «Мне давно знаком род человеческий, и – поверь, я говорю от чистого сердца – он чаще вызывал у меня жалость, чем стыд за него». Он попал на Землю в поисках приключений – как Том Сойер в пещеру. «Там, откуда я родом, мы все наделены даром, от которого порой устаем. Мы предвидим все, что должно произойти, и, когда событие происходит, для нас оно уже не новость, понимаешь? Мы не способны удивляться. Там мы не можем отключить дар провидения, а здесь можем. Это одна из причин моих частых визитов на Землю. Я так люблю сюрпризы! Я еще юнец, и это естественно. Я люблю всякие действа – красочные зрелища, захватывающие драмы, люблю удивлять людей, пускать пыль в глаза, люблю яркие наряды, веселые проделки ничуть не меньше любого мальчишки. Каждый раз, когда я здесь и мне удается заварить кашу, а впереди – возможность позабавиться, я отключаю свой провидческий дар и предаюсь веселью!»[43]
Твен добавил массу материала о типографском деле, ввел много персонажей, запутанные любовные интриги. Текст скомпонован слабее, чем в «Хрониках», сюжетные линии подвисают: так, отец Питер в первой главе добр, потом вдруг превращается в корыстного жулика, потом пропадает вовсе. Много места занимает астролог, которого Пейн отсюда вытащил и включил в свою редакцию «Хроник», – персонаж совершенно бессмысленный. Пожалуй, вариант Пейна «читабельнее» и логичнее. Но в романе «№ 44» автор сделал акцент совсем на другие вещи. Юный Сатана почти не занимается обличениями человечества. Он говорит о том, что больше и выше человечества.
Продолжая полемизировать с Уоллесом, Твен устами Сатаны рассказал «о мирах, совершенно несхожих с Землей, об условиях, несхожих с земными, где всё вокруг жидкое и газообразное, а живые существа не имеют ног; о нашем солнце, где все чувствуют себя хорошо лишь в раскаленном добела состоянии; тамошним жителям бесполезно объяснять, что такое холод и тьма, – все равно не поймут; о невидимых с земли черных планетах, плывущих в вечной тьме, закованных в броню вечного льда; их обитатели безглазы – глаза им ни к чему, можно разбиться в лепешку, толкуя им про тепло и свет; о космическом пространстве – безбрежном воздушном океане, простирающемся бесконечно далеко, не имеющем ни начала, ни конца. Это – мрачная бездна, по которой можно лететь вечно со скоростью мысли, встречая после изнурительно долгого пути радующие душу архипелаги солнц, мерцающие далеко впереди; они все растут и растут и вдруг взрываются ослепительным светом; миг – прорываешься сквозь него, и они уже позади – мерцающие архипелаги, исчезающие во тьме. Созвездия? Да, созвездия, и часть из них в нашей Солнечной системе, но бесконечный полет продолжается и через солнечные системы, неизвестные человеку».
Весь этот бесконечный и вечный мир – так объясняет Сорок Четвертый – создан из мысли. Но не человеческой («Ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы»), а мысли высших существ. Для этой мысли, мысли «той сферы, что находится, так сказать, за пределами человеческой Солнечной системы», нет невозможного, такие грубые понятия, как пространство и время, ничего для нее не значат: «Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим – я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами – животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения». Это написано задолго до Пруста – и до Эйнштейна.
«Прошлое», «будущее», «время», «пространство» – слова, придуманные людьми, жалкие понятия для выражения ограниченного опыта; они годятся лишь для нашей Будничной Сути (Workaday Self), но не имеют смысла для Сути Грез (Dream- Self). Первая, грубая, заключенная в материальное тело, обречена на тоскливое существование: «Плоть ее обременяет, лишает свободы; мешает ей и собственное бедное воображение». Вторая включается, когда спит первая: «У нее больше воображения, а потому ее радости и горести искреннее и сильнее, а приключения, соответственно, ярче и удивительнее». Обычно эти два наших «я» не пересекаются, но с помощью Сатаны герой может видеть своего двойника из мира грез и убедиться, что это существо по-своему реально и даже становится его соперником в сердце девушки.
Двойник рассказывает о своей жизни, вызывающей зависть: «Мы не знаем, что такое мораль, ангелам она неведома, мораль – для тех, кто нечист душой; у нас нет принципов, эти оковы – для людей. Мы любим красавиц, пригрезившихся нам, и забываем их на следующий день, чтобы влюбиться в других. Они тоже видения из грез – единственная реальность в мире. Позор? Нас он не волнует, мы не знаем, что это такое. Преступление? Мы совершаем их каждую ночь, пока вы спите: для нас такого понятия не существует. У нас нет личности, каждый из нас – совокупность личностей; мы честны в одном сне и бесчестны в другом, мы храбро сражаемся в одной битве и бежим с поля боя в другой. Мы не носим цепей; они для нас нестерпимы; у нас нет дома, нет тюрьмы, мы жители вселенной; мы не знаем ни времени, ни пространства – мы живем, любим, трудимся, наслаждаемся жизнью; мы успеваем прожить пятьдесят лет за час, пока вы спите, похрапывая, восстанавливая свои распадающиеся ткани; не успеете вы моргнуть, как мы облетаем вокруг вашего маленького земного шара, мы не замкнуты в определенном пространстве, как собака, стерегущая стадо, или император, пасущий двуногих овечек, – мы спускаемся в ад, поднимаемся в рай, резвимся среди созвездий, на Млечном Пути».
По теории Сорок Четвертого, человек – «триединство независимых существ»: кроме Будничной Сути и Сути Грез есть еще Дух (Spiritual-Self). Можно уйти в мир грез и быть счастливым, но это лишь временное освобождение; с физической смертью мозга умирают две первые Сути и высвобождается Дух – бессмертный, вечный, не знающий границ и предрассудков. Все это вяжется с постоянной идеей Твена о том, что смерть приносит освобождение, но литературоведы трактуют по-другому, и, может быть, правы они, а не автор. Он твердил, что человеческая мысль не может быть по-настоящему творческой, – но художник, придумывающий миры, создающий людей, зверей, богов, чертей и ангелов, «находится, так сказать, за пределами человеческой Солнечной системы»; он становится чем-то большим, нежели просто человек; своей мыслью, не знающей границ, он из ничего создает нечто, и в этом смысле он всегда – чистый дух; еще при жизни он, творя, обретает свободу.
Клара дала успешный концерт во Флоренции 8 апреля, пришла к матери порадовать ее, та разволновалась, последовал приступ, ухудшение. Твен тут был ни при чем, но ему совсем запретили видеть жену. Он был в отчаянии. В Штатах отдельной книгой вышли «Дневники Адама» – он этого даже не заметил. Развлекала его только политика.
В январе 1904 года началась Русско-японская война – за контроль над Маньчжурией и Кореей. Англия и США были за Японию, Германия – за Россию: она «защищает интересы и преобладание белой расы против возрастающего засилия желтой», писал Вильгельм II. Твен предпочел японцев, просто «в пику» русскому царю: Японией никогда в жизни не интересовался. Летом лондонская «Таймс» опубликовала статью Толстого «Одумайтесь!», направленную против военно-патриотического угара и вызвавшую в России большой скандал. Но Толстой, разумеется, не «болел» и за японцев; Твен же говорил об их победах с восторгом. 14 апреля у него гостил хартфордский профессор Уильям Фелпс: «За час беседы Марк выкурил три сигары; его правая щека постоянно дергалась и глаз был воспаленным. Он с возбуждением говорил о Русско-японской войне и был страстным сторонником японцев. Я сказал ему, что поэтесса Эдит Томас издала поэму с воззванием к американцам поддержать русских, потому что они христиане, а японцы язычники, и он ответил: «Эдит не знает, о чем говорит». Он заявил, что русские сделали фатальную ошибку, снабдив войска недостаточным количеством икон. «Я читал, что они отправили только 80 икон! Генералу Куропаткину[44] следовало взять по меньшей мере 800!»».
В конце апреля у Оливии наступило улучшение, вновь позволили двухминутные свидания. Горькая запись от 27 апреля: «Мужчины и женщины, даже муж и жена, – тоже чужие друг другу. У каждого есть свое, скрытое от другого и недоступное его пониманию. Это как пограничная линия». 12 мая Твен писал Ричарду Гилдеру: «После 20 месяцев прикованного к постели одиночества и физического страдания она внезапно перестала быть бледной тенью и выглядит сияющей, молодой и прелестной. Она по-прежнему самое замечательное существо, обладающее необыкновенной силой духа, терпением, выносливостью. Но, дорогой мой! Это не продлится долго; жестокая болезнь снова предательски завладеет ею, и я вернусь к моим молитвам – молитвам, которые нельзя произносить с кафедры!» И на следующий день: «Я только что провел одну из причитающихся мне двух минут в комнате больной и увидел то, чего ожидал – регресс».
Умерла Оливия 5 июня в возрасте 58 лет. Накануне вечером муж, нарушив запрет, провел с ней полчаса. Она, по его воспоминаниям, казалась оживленной, много говорила, улыбалась, просила его не уходить, в восемь вечера он ушел, она попросила зайти еще раз в положенное время, в 9.30, чтобы пожелать ей спокойной ночи, он в ожидании стал играть у себя в комнате на фортепьяно негритянские «спиричуэле», чего давно не делал. Кэти зашла к больной, та пожаловалась на боли, говорила о муже и внезапно перестала дышать. В некрологах потом писали, что она умерла у мужа на руках. Но, когда он вошел, не дождавшись десяти минут до положенного срока, ее уже не было. У постели стояли Клара, Джин и медсестра – его позвать не решались. «Я подошел и нагнулся, и смотрел в лицо Ливи, и, наверное, говорил с нею, не знаю, но она мне не отвечала. Это казалось мне странным, я никак не мог понять почему. Я все смотрел на нее и удивлялся – и у меня и мысли не было о том, что на самом деле произошло. Тогда Клара сказала: «Ах, Кэти, неужели это правда? Правда, Кэти? Нет, не может быть!» – и Кэти зарыдала, и тогда я понял».
Полтора часа спустя: «Два часа как она умерла. Это невозможно. Слова не имеют смысла. Но они верны: я это знаю, но не понимаю. Она была моей жизнью, и она ушла; она была моим сокровищем, и я – нищий». Всю ночь бродил из комнаты в комнату, то и дело возвращался к умершей, его гнали, он кружил и приходил опять, и опять записывал: «Бедная усталая девочка, как она любила жизнь, как с тоской цеплялась за нее все эти двадцать два месяца одиночества и страдания, и как трогательно ловила проблеск надежды в наших глазах! И как мы все это ужасное время лгали ей и уверяли, что все будет хорошо, в глубине души зная, что этого не будет никогда! Всего четыре часа прошло – и теперь она там лежит, белая и немая!»
Утром перебирал вещи жены. Написал Хоуэлсу: «Но как я благодарен за то, что кончились ее муки. Если бы я и мог ее вернуть, я бы этого не сделал. Сегодня я нашел у нее хранившееся в старом, истрепанном Ветхом Завете милое, ласковое письмо из Фар-Рокауэй от 13 сент. 1896 г., которое вы нам прислали, когда умерла наша бедная Сюзи. Я стар и устал; лучше бы мне умереть вместе с Ливи». Фрэнку Даблдэю: «За час и десять минут до ее смерти я сказал ей: «Сегодня после пятимесячных поисков я нашел другой дом, который тебе понравится; если завтра дашь согласие, я его куплю». Ее глаза засветились счастьем, потому что она очень хотела свой дом. И на следующий день она лежит белая и холодная и безразличная к моей нежности – это новое для нее и для меня; такого не было 35 лет». Туичеллу: «Какая она была прелестная, когда умерла, какая юная, красивая, как та девушка, какой была когда-то! Это омоложение длилось в течение двух часов после смерти. Всю ночь и весь день она не чувствовала, как я ласково гладил ее, – это так странно». Гилдеру: «Она была нашим мозгом и нашими руками. Мы пытаемся думать, что делать дальше, – мы, которые никогда прежде этим не занимались. Если бы она могла говорить с нами, она бы легко разрешила все наши проблемы. Если бы она знала, что умирает, она бы сказала, что нам теперь делать, куда идти; но она не знала, и мы тоже».
Стало очевидно, насколько семья держалась на Оливии, – никто не знал, «что делать и куда идти». У Джин приступ, у Клары нервический припадок, она хотела спать на постели вместе с умершей, потом слегла на несколько суток, врачи приказали ни с кем не общаться – неудивительно, что ее состояние не улучшалось. Отец во всем винил себя, считал, что в последний вечер, нарушив запрет врачей, убил жену, вспоминал обидные слова, что сказал ей за 34 года. Она хотела заехать в Шотландию повидаться со старым другом Джоном Брауном – а он не разрешил, пожалел денег. Он – убийца… Но что же делать? Где хоронить? Где жить с дочерьми? Гилдер предложил поселиться у него в Тайрингеме, штат Массачусетс. Согласились, ждали, пока поправятся Клара и Джин, потом ждали подходящего парохода, а тело лежало в морге. Хоуэлсу, 12 июня: «Нам звонят друзья из тех старых времен, когда мы смеялись… Будем ли мы когда-нибудь смеяться снова? Если б я мог видеть хотя бы собаку из тех старых времен, и обнять ее за шею, и говорить с ней обо всем, и облегчить сердце. Представить только – через три часа будет неделя! – и скоро месяц, а потом год. Как быстро наши мертвые улетают от нас». Описал случай: хотел открыть окно на третьем этаже, едва не выпал, весь мир счел бы это самоубийством. Но о самоубийстве он мог только мечтать – у него были дочери.
Отплыли из Неаполя 28 июня, Клара билась в истерике, пробовала выброситься за борт. «Сейчас прогудел рожок к завтраку. Я узнал его и был потрясен. В последний раз мы слышали этот звук вместе с Ливи. Теперь он для нее не существует». «Я видел июнь шестьдесят восемь раз. Как бесцветны и тусклы они по сравнению с ослепляющей чернотой этого». Теодор Рузвельт издал специальную директиву, чтобы таможня пропустила печальный груз Марка Твена без досмотра. Встречал Туичелл, отвез Клеменсов в Эльмиру. 14 августа Оливию похоронили возле Сюзи и Лэнгдона, панихиду отслужил Туичелл, Клара кричала, пыталась спрыгнуть в могилу. Твен держался лучше, чем можно было ожидать, был тих и покорен, но Клару успел схватить первый – с силой, какой тоже от него не ждали. 18 августа приехали в Тайрингем – Гилдеры отвели Клеменсам отдельный коттедж. Клара была плоха, 22-го уехала в Нью-Йорк с Кэти, показалась врачам – диагностировали «нервное истощение», положили в больницу, естественно, запретили родным ее навещать. Твен начал подыскивать дом в Нью-Йорке.
«Ева (40 лет спустя после грехопадения): «Единственное мое желание и самая страстная моя мольба – чтобы мы могли покинуть этот мир вместе; и эта мольба никогда не перестанет звучать на земле, она будет жить в сердце каждой любящей жены во все времена, и ее нарекут молитвой Евы. Но если один из нас должен уйти первым, пусть это буду я, и об этом тоже моя мольба, – ибо он силен, а я слаба, и я не так необходима ему, как он мне; жизнь без него – для меня не жизнь, как же я буду ее влачить? И эта мольба тоже будет вечной и будет возноситься к небу, пока живет на земле род человеческий».
Адам: «Там, где была она, был Рай»».
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 10 Том Сойер и политика | | | Глава 12 Том Сойер и буревестник |