Читайте также: |
|
Я нашел на вешалке старый плащ — добросовестное китайское сооружение, твердое и просторное, как извозчичий балахон. Мода на эти плащи прошла незапамятно давно — вместе с дружбой с китайцами. А плащ на счастье сохранился — мне все равно больше нечего одеть.
А плащ грел, укрывал надежно от неостановимого дождя, и самое главное — совершенно незаметно скрывал бутылку с закупоренным в ней меморандумом.
Бутылка угрелась на груди во внутреннем кармане. Бутылка — странный конверт для письма в шестнадцать страниц. Но другой меня не устраивал, потому что я полдня ездил на транспорте, бесцельно и бессистемно пересаживаясь из троллейбуса в автобус, из автобуса — в метро, перед самым отправлением поезда выскакивал из вагона — в надежде сбить со следа «хвост», наверняка, пущенный за мной. И все это время я надсадно соображал, где мне надо спрятать письмо. Но придумать ничего не мог.
Во всем огромном городе не было ни одного человека, которому я бы доверил свое письмо. Мне нужен был хранитель, который бы не просто сберег письмо, а в любом случае — что бы со мной ни произошло — дал бы ему дальнейший ход.
Такого человека я не знал. Я прожил свою прежнюю жизнь среди совсем других людей.
Все время тлела во мне подспудно мысль — она промелькнула еще утром, когда я вкладывал письмо в бутылку — что его пока надо закопать. Письмо нельзя держать при себе. Но если со мной что-то случится, закопанная бутылка пропадет. Правда, остается друг Шурика — сельский священник из-под Владимира. Но о результате его поездки — и то неокончательном — я узнаю сегодня только к ночи или завтра утром. Письмо нельзя таскать при себе. Даже закопанное — оно существует. А если со мной что-то случится — оно погибнет.
И случиться со мной может каждую минуту. Меня могут убить, арестовать или посадить в сумасшедший дом. Как легко объявить мой меморандум бредом маньяка, находящегося сейчас на стационарном излечении!
Я заметил, что, как летчик-истребитель в полете, я ежеминутно оглядываюсь. Я все время ждал удара в спину. Все время всматривался в лица прохожих, догонявших меня сзади, и пытался из всех сил найти человека-пса.
Привычно хмурые, усталые, раздраженные лица — все одинаковые. Посинело-красные от резкого ветра и холодного дождя.
Как же мне днем, на глазах у филеров, закопать бутылку? Вылез из автобуса у Зоопарка и пошел пешком в сторону Краснопресненской заставы. И снова перебирал в уме всех знакомых, возможные варианты и предполагаемые места захоронки. Ничего путного в голову не приходило. Пока ноги сами не привели к воротам Ваганьковского кладбища.
Другой возможности у меня не осталось. На входе у продрогших баб купил пожухлые вялые астры. Сквозь приоткрытые двери церкви был виден дымный слабый лампадный свет. Истопталась грязь на асфальте в тяжелую серую слизь. Ветер налетал порывами и драл со стоном жидкие листья в опустевших кронах. Ох, крутая, лютая зима идет!
Долгая дорожка вглубь кладбища, легкий укос вниз, к ограде, к недалекой сортировочной станции, откуда ползут гудки электровозов и доносится резкий лязг вагонной сцепки. Все время дождь, дождь. Меркнущий свет уходящего октябрьского дня. Какая здесь тоска и пустота!
Сломанные цветы на могиле отца все увяли, стали мусором. Как мы все. Рыхлая красная глина. И тем же красным цветом побежала ржавчина на металлических венках, покосившихся от ветров, грузно осевших от бесконечных дождей.
Рядом на старой могиле стоял покривившийся гранитный памятник со стершимся именем усопшего, но с отчетливо видной гравировкой — «Идеалисту и мечтателю…»
Ты, отец, не был ни идеалистом, ни мечтателем. При жизни ты любил тайны, ты их умел творить, ты их умел хранить.
Сбереги еще одну. В ней вся моя жизнь. Оставшаяся жизнь. И прожитая.
Я оглянулся по сторонам — никого вокруг, пусто все, заброшено, сумеречно и тихо. Встал на колени, упер бутылку заткнутым горлышком в глину и с силой нажал на донышко, и плавно вползла бутылка в мягкий размокший грунт, залепил донышко тяжелым красным комом. Правый ближний угол. В ногах. Все.
Вот видишь, отец, ты меня смог заставить после смерти поклониться тебе на коленях. Делом всей жизни. Моим письмом. Спасибо…
Разложил астры на могиле, потом долго собирал дождевые капли с голых кустов, оттирая дочиста глину с ладоней. Оглянулся еще раз и быстро пошел к выходу.
А у дверей церкви стояла серая «Волга»; и четверо крепких мужиков разом выскочили из нее, когда я появился из аллеи.
И радость за спрятанное письмо погасила страх, не дала разорваться груди от бешеного боя сердца, когда желтоглазый верзила с костистым лицом спросил меня:
— Алексей Захарович, не хотите прокатиться с нами?
И в припадочном веселье, с огромным облегченьем от пронзившего меня чувства завершения мучивших меня так долго страхов, от сброшенного ярма невероятного напряжения, я крикнул ему:
— Пройди с дороги! Мне не по пути…
Но их было не обойти на этой дорожке, они стояли в своих одинаковых плащах, как серая гранитная стена, и в глазах их тускло просверкивала надпись: «Мечтатели и идеалисты».
Желтоглазый тихо и быстро сказал:
— Не надо шуметь! Не заставляйте применять силу! Не драться же нам с вами, — напомнил он мне. — Вы задержаны и ведите себя скромно…
Они взяли меня за руки и повели к машине, и я не сопротивлялся. Нет смысла. Кому кричать? Сирым старухам, выходящим из церкви? В мглистое дождливое предвечерье на пустынном кладбище?
Нет смысла. Письмо спрятано. Второй экземпляр, Бог даст, сегодня будет у владимирского священника. А со мной пусть делают, что хотят. Мне плевать…
Меня запихнули на заднее сиденье между двумя псами, двое других прыгнули вперед, и машина сорвалась и помчалась как на пожар. Они себя сами надрачивают на мнимую опасность, рискованность и лихость своего людоедского промысла. Бесплодный горький азарт онанистов.
Желтоглазый обернулся ко мне с переднего сиденья:
— Ходили на могилку батюшке поклониться?…
Я посмотрел на его костистую рожу замороженного осетра и ничего не ответил. А он не обиделся, он был в возбуждении еще длящейся охоты и доволен, что все прошло тихо и благополучно.
— Правильно сделали, молодцом, Алексей Захарыч! Чтить надо предков, всем на свете мы им обязаны. Вам бы раньше его слушаться — сейчас бы совесть не грызла и с нами знаться не пришлось бы…
— Я с тобой и не собираюсь знаться, — сказал я равнодушно.
— От вас это теперь не зависит. И очень прошу вас — не грубите мне. А то…
— Что — а то…?
— А то, что мы вам — пока не приехали — вот этот глазик, левый, поврежденный уже маленько — выдавим. Чтобы вы не сопротивлялись при задержании…
— Плевать я на вас хотел. Вам даже на битье надо указание получить.
— Сергуня! — попросил моего соседа — безмолвного квадратного пса, и тот неуловимым движением врезал мне локтем под ребра, и боль в печени полыхнула невыносимая.
Я закрыл глаза, стиснул зубы, чтобы не завыть от этой рвущей острой боли, весь сжался в тугой горячий ком и долго занянчивал, затерпливал, зализывал в себе это палящее терзание.
Поделом мне, так и надо дураку. Не о чем разговаривать человеку с псом.
Машина промчалась по улице Герцена мимо освещенного подъезда Союза писателей, мимо турецкого посольства, мимо церкви Вознесения, где еще совсем недавно — в другой жизни — три месяца назад я шел от Антона, сморенный жарой и недопитостью, и был гостем на венчанье Пушкина, а Красный в это время растолковывал Антону обстоятельства и хитрости своего замечательного варианта, который позволял наверняка откупиться от трахнутого папки Гнездилова, а я сидел в сладком одиночестве бара и выпивал в тишине и отъединенности и беззаботно дремал за столиком, пока меня не разбудил найденный Торквемадой братан мой пропащий Севка…
…Что же ты сейчас, хитроумный писательский генерал, Петр Васильевич Торквемада, ловкий инквизитор, не найдешь Севку?…
Перешел на положение невозвращенца. Старая традиция. Со времен князя Андрея Михайловича Курбского.
Севка опять вез бы меня желтым гаснущим вечером по пустынной вымирающей Москве, и снова вошло бы в меня чувство краха этого мира, апокалипсис Третьего Рима.
И примчался бы я ночью на ревущем, еще не убитом «моське» к Уле…
Где вы все? Куда это все делось? И меня везут в тюрьму.
… — Вы зря закрыли глаза, Алексей Захарыч, — сказал над моим ухом желтоглазый. — Посмотрите, как прекрасно на воле! Вы смотрите, смотрите — когда снова придется, неизвестно! А жизнь так замечательна!…
Что ты знаешь о жизни, злое кровоядное животное! Счастье сытости, довольное урчание похоти. Глупая сторожевая скотина.
Мне не надо открывать глаз — я и так все помню. Господи, низкий поклон Тебе только за то, что ты наградил меня памятью чувств!
Прощай, Соломон. До свиданья. Гамлет доиграл спектакль до конца. Меморандум уже, наверное, у владимирского священника. Шурик возвращается назад.
Гамлет призван раскрыть правду. Возвышенная и неизлечимая болезнь — обеспокоенность правдой — заразительна. Ничего нет страшнее для этого выдуманного мира, чем правда. Потому что в их Начале было слово, и это слово было — Ложь. Их сила и сейчас стоит на Лжи. Как трудно причаститься к правде, чтобы перестать бояться их силы.
А, все пустое! Конец пути. Площадь Дзержинского, улица Берии, переулок Малюты Скуратова, тупик Огромной Лжи, дом Нескончаемого Мучительства. Лубянка.
Когда— нибудь здесь будет музей. Памятник всем, кого провели через тяжелые окованные двери, мимо прапорщиков вахты, коротко бросив -«арестованный»…
Длинный коридор, поворот, еще коридор, лифт, переход по лестнице, коридор, неисчислимые двери в бессчетные кабинеты, везде красные ковровые дорожки, от которых ломит в глазах, а шаги становятся неслышными.
Ввели в пустой кабинет, зажгли свет. Стол, сейф, стулья у стены, на окнах белые занавесочки.
— Ну, вот и пришли, — вздохнул желтоглазый. — Подойдите к столу…
Я сделал несколько шагов.
— Выкладывайте все из карманов на стол. А ты, Сергуня, проверь — не забыл ли он чего…
Проверяйте. Ничего у меня нет. Мелочь, измятый носовой платок, ключи, писательский билет, ручка. Зуб! Дуськин зуб! Вон ты куда со мной добрался! В этом был твой символ? Да теперь это уже неважно — одно письмо у священника, второе зарыто у отца.
Желтоглазый скомандовал:
— Садитесь вот сюда, в угол… — и ушел из комнаты.
Сергуня уселся напротив меня, загородив квадратными плечами окно.
И наступила тишина, ватная, тяжелая, в которой было слышно лишь ровное дыхание Сергуни, сиплое и шуршащее, как паровое отопление. Иногда он тонко, деликатно сморкался в огромный красный платок, вырезанный, наверное, из ковровой дорожки в коридоре. У Сергуни было озабоченное крестьянское лицо.
Я подумал, что убийцы и истязатели в наших представлениях незаслуженно окружены ореолом необычности, отличности от других людей. Нет, это просто работа такая. На нее надо попасть, а дальше — делай, как все!
Сергуня неожиданно сказал задумчиво:
— А у меня тоже есть один знакомый писатель…
И снова замолчал, круто, очень глубоко. Чушь какая-то! Какой у него может быть знакомый писатель? Он его отлавливал, как меня? Бил локтем в печень? Или они учились вместе в школе… Тьфу, чепуха какая-то лезет все время в голову! Просто у Сергуни теперь два знакомых писателя…
Распахнулась бесшумно дверь и желтоглазый впустил в кабинет двоих, вошел следом и стал у притолоки. А судя по тому, как проворно вскочил задумавшийся Сергуня, — пришедшие были начальством. Желтоглазый мигнул ему, и Сергуня громоздкой сопящей тенью истаял в коридор.
Пришедшие мгновенье суетливо толкались у стола, предлагая друг другу место, наконец, расселись и уставились на меня. Севший у стола — красивый молодой верзила, наверное, мой ровесник, с чуть заметным тиком, смотрел на меня с легкой улыбкой. С жалостью. Со снисходительностью. Он окидывал меня неспешно взглядом с ног до головы, и весь я — с грязными ботинками, в мешковатом китайском плаще, с синяками и кровоподтеками на лице — был ему жалок.
Он достал из кармана блейзера пачку «Кента», золоченую зажигалку, мягко спросил:
— Курить, наверное, хотите?
— Хочу, — сказал я, взял из протянутой пачки сигарету и с наслаждением затянулся синим душистым дымом.
Желтоглазый гремел ключами у сейфа, потом распахнул полуметровой толщины дверь, достал несколько папок и положил их на стол. Ого! Неужели на меня уже исписали столько бумаги? Трудно поверить…
Желтоглазый снова оттянулся куда-то на задний план, пижонистый молодой начальник неспешно покуривал, а его спутник — худощавый элегантный черт лет шестидесяти — положил ногу на ногу, развалился на стуле и упорно рассматривал меня.
Не знаю почему — я решил, что главнее молодой. Во времена моего батьки они ходили на службу в погонах.
Сейчас им больше нравятся шведские костюмы, коттоновые рубахи, французские галстуки. Все правильно — «детант»!
— Ну, что же, Алексей Захарович, — почти приятельски улыбнулся мне главный, — не хотите ли вы нам поведать, как дошли до жизни такой?
Я молча курил. Он засмеялся:
— Алексей Захарович, вы же не мальчик — должны понимать сами — здесь в молчанки не играют. Вы не карманник, а я не опер из МУРа, чтобы нам тут дурака валять…
— А почему я должен отвечать вам? — спросил я спокойно, без вызова. Все-таки большие перемены свершились — в папашкины времена сразу же били до полусмерти.
— Почему? — переспросил он и снова засмеялся, и тик рванул наискось его щеку. — Потому что я имею достаточные правомочия, чтобы решить вашу дальнейшую судьбу.
— Моя судьба и без вас решилась…
— Ошибаетесь, любезнейший, — отчеканил, как хлыстом хлопнул. — Ничего теперь в вашей жизни без меня не решится…
Вот это и есть, наверное, самый страшный сатанинский соблазн — решать чужие судьбы. И на его красивом моложавом лице с дергающейся щекой была написана решенность моей судьбы. Не азарт, не злоба, даже не равнодушие — просто мертвая рожа власти над моей жизнью.
— Юрий Михайлович, он, наверняка, многого не понимает, — усмехнулся второй, тот, что сидел сбоку. — Он еще в горячке совершенного подвига…
Оба засмеялись, и Юрий Михайлович с дергающейся щекой покивал согласно:
— Не понимает, не понимает… — он взял со стола одну из толстых папок и показал ее мне: — Знаете, что это такое?
Со своего места в углу комнаты я не мог разглядеть надписи на коричневом картоне, но крупный штамп с красными буквами «X. В.!» я видел отчетливо.
Знаю, — кивнул я. — Христос Воскрес!
— Не-ет, вы еще многого не понимаете, — и быстро сердито подернул щекой. — В этих папках описано убийство Михоэлса, столь любезного вашему сердцу. А «X. В.» — значит «Хранить вечно!» И не вам снимать такие грифы!
Я развел руками:
— Что же теперь поделаешь! Не знал, что не мне снимать — и снял…
Юрий Михайлович перегнулся ко мне через стол:
А вы не думаете, что вам этот гриф обратно в глотку запихнут?
Во— первых, мне это безразлично. А во-вторых -поздно…
Я вяло отвечал ему и каким-то параллельным течением чувств и мыслей удивлялся собственному безразличию, огромному душевному отупению, охватившему меня. Все происходящее было мне нестрашно и скучно. Все эти слова не имели значения и смысла. Меморандум написан, спрятан, передан. Пытать меня не станут. Да и если станут — ничего не скажу. Когда перелезаешь из блейзера в брезентовый китайский плащ, то открываешь в себе многое, о чем и не догадывался.
Тик стал сильнее и улыбка все заметнее становилась рвано-клееной. Он сказал мне с торжеством, которое подсвечивало его мертвенное лицо:
— Вы — самонадеянный и недальновидный молодой человек…
И будто забыл обо мне. Он открыл другую, тоненькую папку, достал из нее несколько страниц и стал медленно внимательно читать их. Пожилой все так же сидел на приставном стуле — нога на ногу, где-то по стенкам неслышно скользил желтоглазый, а я смотрел на моложавого начальника и думал о том, что в те поры, когда убивали Соломона, — моему отцу было столько же лет, сколько ему сейчас. А Крутованов-то и вовсе молодой!
Юрий Михайлович, без которого теперь в моей жизни ничего не решится, читал машинописные странички, но мне казалось, что он делает это для меня, потому что я видел, — он их уже не раз читал, он хорошо знал их содержание. Время от времени он забегал на несколько страниц вперед, отыскивая что-то нужное, а иногда возвращался в самое начало.
Я не мог понять, зачем он это делает. Но потом он дочитал до конца, сложил листочки в стопку, подровнял их на столе, обстукивая пальцем неровно высовывающиеся края, и протянул их пожилому черту:
— Посмотри еще разок, занятно…
И на последней странице я увидел растекающееся масляное пятно.
Яркий свет в казенной бронзовой люстре мигнул, померк и вновь ослепительно вспыхнул, дыхание остановилось, и я почувствовал внутри себя бездонную провальную пустоту.
Это масляное пятно я видел сегодня утром, на исходе ночи. На последней страничке второго экземпляра меморандума.
Шурик! Шу-у-урик! Что ты наделал! Шурик! Кто, кто положит жизнь свою за друзей своих? Шурик! Как оказался у них меморандум?
С беззвучным грохотом рушилась стена, на мою голову сыпались ее камни, тек мне в глаза едкий песок.
Ула! Прости меня — я не виноват! Я сделал все, что мог. Не моя вина. Прости, любимая…
— Вы знаете, что это такое? — спросил меня пожилой, показывая пачечку страниц. — Узнаете?
— Да, я знаю, что это такое, — сказал я обессиленно.
— Вас не интересует, как это к нам попало? — спросил Юрий Михайлович, и по разъяренному подергиванию щеки я видел, какое его снедает нетерпение.
— Меня интересует, как это к вам попало, — повторил я.
— Нам передала его железнодорожная милиция, — и тихо, радостно засмеялся. — Драматическая случайность — на станции Электроугли сорвался с поезда и погиб неустановленный следствием гражданин. И у него нашли эти бумаги…
Этого не может быть, они меня нарочно пугают, они специально врут мне, они давят на меня, чтобы сильнее деморализовать, они знают, что я отрезан от всего мира, они хотят усилить мою заброшенность и испуг, они знают, что Ула — в психушке, Севка — бежал, Антон — в ничтожестве, отец — умер, этой гадостной ложью они хотят замуровать меня в ощущении сиротства и покинутости. Они все врут — они тебя, Шурик, выследили, арестовали и отняли меморандум. И тебя, Шурик, допрашивают сейчас где-то в соседней комнате, а они мне нарочно говорят, что ты сорвался с поезда на станции Электроугли и погиб. Они все врут, они все врут, Шурик, они меня просто пугают, Шурик, я им не верю…
Шурик, брат мой найденный, ответь мне! Ответь! Я прошу тебя, Шурик! Не покидай меня в этот страшный час! Шурик! Шу-у-у-у-р-и-и-и-к!…
— Вас отвезут сейчас на опознание трупа, — сообщил Юрий Михайлович. — Впрочем…
Он выдвинул ящик письменного стола, не глядя достал из него конверт, из конверта высыпал на стол несколько фотографий.
Желтоглазый кивнул мне, я встал и, ничего не видя вокруг, лунатически двинулся к столу.
Шурик. Голый, лежит на оцинкованном топчане, под голову подсунуто полено. Без очков он всегда близоруко, беспомощно щурился. А тут глаза широко открыты, на лице усмешка.
Над кем смеешься, несчастный замученный слоненок?…
— Между прочим, его кровь — на вас… — сказал задумчиво Юрий Михайлович.
Да, Шурик, брат мой, твоя кровь — на мне. А я все еще жив.
Пожилой встал со стула, подошел ко мне и сунул в лицо стопку страничек:
— Вы хоть знаете людей, о которых сочинили эту бредовую чепуху?
— Из-за этой «чепухи» вы хотели убить меня и — убили Шурика!
Коршуном взметнулся Юрий Михайлович:
— Слушайте, вы! Говорите, да не заговаривайтесь! — заорал он. И, сразу успокоившись, добавил: — Железнодорожная милиция установила, что он поднялся с места, беспричинно побежал по вагону, а в тамбуре распахнул дверь и… видимо, упал.
Я сдержал судорожный бой сердца, спросил через силу:
— Беспричинно?… И за ним никто не гнался?
Юрий Михайлович сощурился:
— Следствие таким фактом не располагает… Пока…
…Беспричинно побежал по вагону.
Тебя выследили человекопсы, и ты понял это, Шурик. Ты не захотел отдать им меморандум и предпочел умереть. Но я еще жив, Шурик.
Шурик, я все еще жив! И пока я жив, пока у нашего отца хранится бутылка с первым экземпляром документа, мы не уничтожены, они нас боятся. Они боятся правды. Нашей обеспокоенности правдой. Нашей бессмысленной — для них — готовности умереть.
Прощай, Шурик. Прощай, брат мой…
Я переиграю эту проклятую машину, потому что у меня есть чем заплатить за выигрыш в этой сумасшедшей игре.
Жизнью.
— Сергей Павлович, он же ведь писатель, но не юморист, а фантаст, — сказал пожилому желтоглазый, но тот взглянул на него мельком, и бес исчез, будто растворился в стене.
Сергей Павлович… Сергей Павлович… Сергей Павлович…
— Сочиняя эту гадость, вы, наверняка, не рассчитывали так уж скоро увидеться со мной, — сказал грозно пожилой, он смотрел мне прямо в лицо, и я отчетливо видел перед собой его растянутые линзами хрусталики в зрачке — черные, длинные, как у кота.
Это же Крутованов! Вон как вас забрало! Вынырнул, упырь!
— Нет, не рассчитывал, — согласился я. Шурик, я рассчитывал встретиться сегодня с тобой. Прощай, добрый неуклюжий слоненок. Я постараюсь с ними рассчитаться.
— А на что вы рассчитывали? — спросил Юрий Михайлович.
— Этого я вам не скажу, — сказал я тихо.
Тогда, может быть, вы сообщите нам, где находится первый экземпляр этой клеветнической пакости?… — спросил, закусывая губу, Крутованов.
— О-о, этого я и сам теперь не знаю, — засмеялся я злорадным сипящим смехом. — Во всяком случае — далеко отсюда. С поезда не уронишь…
— А именно? — весь посунулся ко мне Крутованов.
— Ничего я вам не скажу, не надрывайтесь зря…
— А вы отдаете себе отчет в своем положении?
— Конечно. И не грозите вы мне! Вам меня не испугать! Как говорят в домино — я сделал «рыбу»! Даже если вы меня сейчас убьете, последний ход все равно остался за мной! Вам — капут!…
— Почему же это нам капут? — усмехнулся Юрий Михайлович, но смешок вышел неуверенный, дребезжащий.
— Потому что эти бумажки — бомба под все ваши дела, договоры, переговоры, контракты, под все ваше бесконечное вранье! И весь мир мне поверит! А чтобы ни один дурак не усомнился в моей правдивости, вы скрепили этот меморандум государственными печатями: посадили Улу в психушку, меня — в тюрьму, а Шурика — загнали под колеса…
— Все, что вы говорите, — ерунда, но я не намерен спорить об этом, — с тонкой нотой растерянности, с огромным искренним непониманием сказал Юрий Михайлович, и щека у него снова задрожала. — Но я хочу вас спросить о другом. Зачем вы вообще затеяли эту историю?
— Я ее не затевал. Ее затеяли вы. А я только рассказал. И никаких законов я не нарушал…
— Ну, допустим, допустим! — махнул он нетерпеливо рукой. — Но зачем?…
— Я хочу, чтобы вы выпустили Улу Гинзбург, — твердо отсек я.
— Не врите! — пронзительно крикнул Крутованов. — Вы стали этим заниматься и ковыряться во всей этой грязи задолго до всего случившегося… Вы! Вы ей рассказали все эти басни! Из-за вас она находится сейчас в своем печальном положении…
— Я не вру. Когда я начал ковыряться в вашей кровавой грязи, я просто хотел знать правду. А меморандум я написал, чтобы спасти Улу…
Крутованов махнул на меня рукой, уселся опять в свою вольную позу — нога на ногу и насмешливо спросил:
— Ну, и что, удалось вам узнать правду?
— Думаю, что да!
Бес сочувственно покачал головой:
— Вы просто блаженный дурачок. Если так случится, что вашу постыдную писанину опубликуют, а Суламифь Гинзбург врачи вылечат и выпустят из клиники, она сама после вашей медвежьей услуги будет умолять власти не лишать ее нашего гражданства и никуда не отправлять отсюда…
Пошел какой-то очередной их подлючий ход, блесна с крючком уже крутилась около моего носа, и я, не меняя позы, тем же равнодушным голосом поинтересовался:
— Отчего же это?
— От позора. Вы же не всю правду сообщили в своем пакостном сочинении…
— Что же вас там не удовлетворило?
Крутованов прошелся по комнате, подбоченясь, остановился против меня:
— А то, что вы в своем фантастическом опусе ограничились невнятной скороговоркой в той части, которую считали невыгодным акцентировать… Уж если писать всю правду — то всю, а не только ту, что вас устраивает…
— Какая же правда меня не устраивала?
— Ну, например, вот тут… — он взял у Юрия Михайловича, смотревшего на меня с недоуменным отвращением, меморандум и мгновенно открыл его на интересующей странице: — Вот тут вы более или менее справедливо пишете о том, что Михайлович получал исчерпывающую информацию о Михоэлсе из близкого к нему окружения. А от кого именно?
— Не знаю. Но это сейчас не имеет значения…
— Имеет! — выкрикнул Крутованов. — Именно это как раз имеет значение! А получал он информацию от агента-осведомителя по кличке «Кантор»…
Нехорошо мне было. Кружилась голова, душно, под ложечкой каменно давил тяжелый ком, тошнота сводила скулы и заполняла кислотой рот.
Господи, избавь меня!
— А кем был в миру этот осведомитель — вы знаете? — спросил с торжеством Юрий Михайлович, и щека его дернулась от неудержимого ликования.
— Нет, — помотал я головой.
— Его звали Моисей Гинзбург…
Огромная легкость падения в пустоту. Тишина. Их счастливые ухмылки победителей. Они от меня уже не скрывают своих тайн. Может быть, я умер? Может быть, ничего не происходит? Всплеск фантазии, клочок мыслей после жизни, пролетевший в никогда. Шурик, мы, наверное, умерли вместе. Им ничего не нужно скрывать от меня. Когда-то мне рассказывал старый писатель Рабин, как в тридцать седьмом году на ночных допросах следователь велел ему отворачиваться к окну, а сам занимался любовью со стенографисткой здесь же, на диване, — он знал, что Рабин уже умер.
Я, наверное, умер. А они врут. Им не поверят, им никто не поверит. Или поверят? Я им разве верю? Я верю? Они хотят растоптать последнее… Зачем же они тогда его убили? Если это правда — то убивать было зачем?
Мы легко можем переслать туда письменное обязательство сотрудничать с органами, которое дал Михайловичу Гинзбург, — любезно заверил меня Крутованов. — Представляете, какое сочувствие вызовет безвинная жертва, оказавшаяся сотрудником специальных служб? Как вы любите говорить — «стукачом»!
Да бросьте, вам никто не поверит, — через силу усмехнулся я. — Все знают, какие вы мастера туфту гнать. И потом — если Гинзбург был стукачом, то зачем же вы его убили?
И по тому, как не сговариваясь, одновременно засмеялись Крутованов и Юрий Михайлович, я понял, что у них своя правда — умер не только я, умер мир.
— Судьба агента — лишь незначительное обстоятельство, зависящее от цели и масштаба операции, — с усмешкой пояснил Крутованов. — И вы напрасно нам не верите — Моисей Гинзбург был почти такой же прекрасный и интеллигентный человек, каким вы и его дочь себе представляете. И мы его не осуждаем за минутную слабость, когда он предпочел смерти необходимость информировать нас о некоторых пустяках. Помнится, он очень этого не хотел. Но сейчас это спасти его репутации не может, хотя и жизни ему тоже не спасло. Такова грустная реальность…
Он смеялся надо мной. Он мне даже к окну не велел отворачиваться — он при мне насиловал и осквернял своей бешеной спермой человеческую память. Он объяснял мне безумие поисков правды в мире, где все поражено гниением, забрызгано грязью предательства, растоптано подковами палачей.
Он доказывает, что все умерли, никто не пережил тех лет. И мы все — громадный бескрайний некрополь, царство смердящих гнилостных теней.
Но он врет. Я не верю. Я не имею права верить. Отец Улы не мог быть стукачом. Не все умерли…
Или…?
Пролетела и погибла, сброшенная с поезда, спора другой жизни — брат мой, Шурик. Но я-то все еще жив. И вам, трупоедам, не поддамся.
— Что вы хотите от меня?
Взгромоздился над столом Юрий Михайлович:
— Для начала — первый экземпляр вашей писанины…
— Я уже сказал вам — вы его не увидите никогда! — твердо и ясно сообщил я.
— Почему?
— Потому, что эта бумажка не дает вам возможности сделать из меня незначительное обстоятельство, зависящее от цели и масштаба операции!
— Ошибаетесь! — зло зашипел, задергал щекой Юрий Михайлович.
Нет, не ошибаюсь, — покачал я головой. — Я задействовал эту схему так, чтобы она не зависела от моих человеческих слабостей. Например, если я предпочту вдруг жизнь…
— Что вы хотите этим сказать? — поднырнул ко мне Крутованов.
— У меня нет с меморандумом обратной связи. Моя воля не может изменить его судьбы. Его судьба зависит от судьбы Улы…
— Нельзя ли яснее! — крикнул Юрий Михайлович, он уже не скрывал своей злобы.
— Можно, — охотно согласился я. — Первый экземпляр меморандума находится на западе…
— Его вывез ваш брат Всеволод? — мягко спросил хитроумный Крутованов.
— Это не имеет значения, — усмехнулся я радостно, горячо и быстро. — Но он в надежных руках! Если вы незамедлительно не выпустите Улу — через три дня меморандум будет оглашен во всем мире! Вот вам и ОСВ, вот вам хлеб, вот вам компьютеры, вот вам режим благоприятствования!
И, рубанув себя по локтю ладонью, показал им на всю длину руки непристойный жест.
Злоехидно ухмыляясь, ко мне подошел Крутованов и вежливо спросил:
— Позвольте поинтересоваться, как узнают ваши хозяева и наниматели, что клеветническую шумиху надо поднимать через три дня, а не через неделю? Или через месяц?
— Потому что детонатор этой бомбы я сделал из себя! Мое исчезновение — значит, арест или смерть! Значит — кричите на весь мир!
Юрий Михайлович покачал головой, подергал щекой, задумчиво и грустно сказал:
— Сволочь! Проклятая продажная сволочь! Жидовская наемная гадина…
— Поцелуйте меня в задницу! — ухмыльнулся я. — И имейте в виду: о том, что я не вернулся домой, уже знают. Учтите, теперь течет ваше время…
Еле слышно прошипело реле электронных часов, дрогнула стрелка, и они невольно взглянули на циферблат. Скоро полночь. Новый день.
Какая сладостная сила лжи — на всем белом свете нет человека, который заметит мое исчезновение. В перевернутом мире могут поверить только лжи.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 40 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
УЛА. ГОСПОДЬ С ТОБОЙ! | | | УЛА. НОЧНАЯ ПОБУДКА |