Читайте также: |
|
Томас Будденброк завтракал обычно один в своей изящно обставленной столовой, так как его супруга поздно выходила из спальни; по утрам она была подвержена мигреням и чувствовала общий упадок сил. Затем консул шел на Менгштрассе, где по-прежнему оставались конторские помещения, ко второму завтраку поднимался наверх, в маленькую столовую, там его дожидались мать. Христиан и Ида Юнгман, – и с Гердой встречался уже только в четыре часа, за обедом.
Внизу деловая жизнь била ключом, но во всех остальных этажах огромного будденброковского дома царили тишина и запустенье. Маленькую Эрику отдали на воспитание к Зеземи Вейхбродт, бедная Клотильда с кое-какими унаследованными пожитками переселилась в дешевый пансион к вдове гимназического учителя, некоей докторше Крауземинц, даже слуга Антон был отпущен к молодым господам, где он был нужнее; и когда Христиану случалось задержаться в клубе, консульша и Ида Юнгман вдвоем садились за давно уже не раздвигавшийся круглый стол, который терялся в этом обширном храме чревоугодия с белыми богами на шпалерах.
Со смертью консула Будденброка светская жизнь затихла на Менгштрассе, ибо консульша, если не считать посещений той или иной духовной особы, принимала только по четвергам, да и то самых близких. Зато ее сын и невестка недавно дали свой первый званый обед – обед на такое количество гостей, что столы были накрыты не только в столовой, но и в маленькой гостиной, обед с приглашенной для этого случая «кухаркой за повара», с наемными официантами и кистенмакеровскими винами, – такой пир, что он хоть и начался в пять часов вечера, но и в одиннадцать в доме все еще стоял запах кушаний и звон бокалов. А за раздвинутыми столами сидели все Лангхальсы, Хагенштремы, Хунеусы, Кистенмакеры, Эвердики и Меллендорфы – коммерсанты и ученые, супружеские пары и suitiers, которых под конец еще порадовали вистом и исполнением нескольких музыкальных номеров, – словом, все было обставлено так, что на бирже еще много дней спустя шли одобрительные толки об этом обеде. Тут уж окончательно выяснилось, что молодая консульша отлично умеет принимать и быть любезной хозяйкой.
Оставшись с ней вдвоем после ухода гостей, среди сдвинутой со своих мест мебели, в комнатах, освещенных догорающими свечами и насыщенных пряным, сладостным и дурманящим запахом изысканных кушаний, духов, вина, кофе, сигар и цветов, которыми были украшены туалеты и приборы дам, консул сжал ее руки и сказал:
– Отлично, Герда! Нам с тобой краснеть не приходится. Такие приемы… это очень важно. У меня нет ни малейшей охоты устраивать балы и смотреть, как скачет здешняя молодежь; да у нас для этого и места мало. Но надо, чтобы людям солидным у нас нравилось. Такой обед, правда, обходится дороже, но эти деньги не брошены на ветер.
– Ты прав, – отвечала она, оправляя кружева, сквозь которые, как мрамор, мерцала ее грудь. – Я тоже, бесспорно, предпочитаю обеды. Обед действует успокаивающе… Я сегодня утром музицировала и при этом чувствовала себя как-то странно. А сейчас все во мне мертво так, что, кажется, ударь молния в эту комнату, я бы и бровью не повела.
Когда на следующий день, в половине двенадцатого, консул пришел завтракать к матери, она прочитала ему следующее письмо:
«Мюнхен, 2 апреля 1857 года.
Мариенплац, № 5.
Дорогая мама,
прости меня, пожалуйста! Это, конечно, безобразие, что я тебе еще не писала, хотя вот уже неделя, как я здесь. У меня просто голова закружилась от впечатлений… но об этом после. И вот я только сейчас собралась спросить, как вы там все, мои дорогие, ты, и Том, и Герда, и Эрика, и Христиан, и Тильда, и Ида, хотя это для меня самое важное.
Ах, чего-чего только я не повидала за эти дни! Пинакотеку, Глиптотеку[82], придворную пивоварню и придворный оперный театр, и церкви, и еще много другого интересного. Об этом я расскажу, когда вернусь, – не то умрешь, а письма не кончишь. Мы уже успели прокатиться в долину Изара, а на завтра у нас намечен пикник к Вюрмскому озеру. Так вот оно и идет все изо дня в день. Ева очень мила со мною, а г-н Нидерпаур, директор пивоварни, вполне приятный человек. Мы живем на очень красивой площади в центре города, с фонтаном посередине, как у нас на Рыночной; от нашего дома два шага до ратуши. Такого здания я еще никогда не видела! Оно снизу доверху расписано святыми Георгиями, умерщвляющими драконов, и баварскими государями во всех регалиях и с гербами. Попробуйте себе это представить!
Да, Мюнхен мне очень, очень нравится. Говорят, что здешний воздух укрепляет нервы; и желудок у меня сейчас тоже в полном порядке. Я пью пиво с удовольствием и помногу, тем более что вода здесь не очень-то полезная, но вот к здешней кухне никак не могу привыкнуть. Слишком мало овощей и очень уж много мучного. Соуса такие, что не приведи бог! О порядочном телячьем жарком в Мюнхене и понятия не имеют, – мясники все кромсают на мелкие кусочки. Мне очень недостает рыбы. И потом, что ни говори, это безумие – с утра до вечера есть салат – картофель с огурцами – и запивать его пивом. В животе у меня урчит от такого сочетания.
Конечно, вы сами понимаете, что ко многому надо сначала привыкнуть, когда находишься в чужой стране! Другая монета; с простонародьем и с прислугой толком не объяснишься, – они считают, что я говорю слишком быстро; а для меня их язык какая-то тарабарщина; и вдобавок еще католицизм; вы же знаете, что я его ненавижу, слышать о нем не могу!..»
Тут консул, державший в руках бутерброд, посыпанный зеленым сыром, начал громко смеяться.
– Да, Том, ты смеешься… – сказала его мать, и пальцы ее непроизвольно забарабанили по столу. – А мне очень в ней нравится, что она так предана вере отцов своих и чурается всех этих полуязыческих фокусов. Я знаю, что, побывав во Франции и в Италии, ты проникся известной симпатией к папизму, но у тебя, Том, это идет не от религиозных убеждений, а от чего-то совсем другого… я, впрочем, понимаю от чего. И хотя мы, конечно, должны быть веротерпимы, но шутить такими вещами – все же великий грех; и я буду молить бога, чтобы он укрепил в вере тебя и твою Герду Да, да, она еще очень нетверда в ней, – ты уж прости матери это замечание! «Фонтан, который виден из моего окна, – продолжала читать консульша, – украшен статуей пречистой девы, к ее подножию часто возлагают венки, – это очень красиво, когда простые люди с венками из роз в руках становятся на колени и молятся; но ведь в Писании сказано: „Возноси молитву в тиши“. На улицах здесь часто попадаются монахи, и вид у них вполне добропорядочный. Но ты только представь себе, мама: вчера на Театинерштрассе мимо меня проехал в карете какой-то важный священнослужитель, может быть даже архиепископ, пожилой уже человек, – и он стрельнул в меня глазами, как какой-нибудь офицеришка! Ты знаешь, мама, я не очень-то долюбливаю твоих друзей – миссионеров и пасторов, но Слезливый Тришке ничто по сравнению с этим князем церкви…» Фи, – вставила огорченная консульша.
– Узнаю нашу Тони, – заметил Томас.
– Что ты хочешь сказать, Том?
– Не сомневаюсь, что она в какой-то мере поощрила его к этому, чтобы испытать!.. Я уж ее знаю. Во всяком случае, этот обмен взглядами очень позабавил ее, что, наверно, и входило в намерения почтенного старца!
Последнее консульша предпочла оставить без ответа и снова взялась за письмо:
– «Третьего дня Нидерпауры давали вечер, очень удачный, хотя временами мне трудно было участвовать в разговоре, да и весь тон казался мне несколько equivoque[83]. Среди гостей был даже один певец из придворной оперы – он пел после ужина, и один молодой художник, который выразил желание писать с меня портрет, на что я не согласилась, так как сочла это неудобным. Больше всего я болтала с неким господином Перманедером. Ну, скажи, пожалуйста, кто бы мог подумать, что на свете бывают такие фамилии?! У него контора по продаже хмеля, а сам он очень милый, веселый человек, уже в летах и притом холостой. За столом он был моим кавалером, но я и после не отпускала его от себя, так как он оказался единственным протестантом во всей компании; он хоть и коренной мюнхенец, но семья его из Нюрнберга. Господин Перманедер заверил меня, что много наслышан о нашей фирме. И ты можешь себе представить, Том, как меня порадовала почтительность, с которой он о ней отзывался. Он очень подробно расспрашивал о нашей семье, сколько нас всех детей, и т.д. Спрашивал меня об Эрике и даже о Грюнлихе. Он частенько бывает у Нидерпауров и завтра, видимо, будет участвовать в пикнике к Вюрмскому озеру.
Ну, а теперь прощай, дорогая мама, не могу больше писать. Если я буду «жива-здорова», как ты любишь говорить, то пробуду здесь еще недели три или месяц, а затем уж сама подробно расскажу вам о Мюнхене, потому что, когда пишешь, мысли разбегаются. Во всяком случае, можете быть уверены, что мне здесь очень нравится… вот только если бы еще обучить кухарку прилично готовить соуса! Я, конечно, старая женщина, моя жизнь кончена, но вот если Эрика будет жива-здорова и со временем пожелает выйти замуж за какого-нибудь из здешних, я, конечно, возражать не стану».
Тут консулу опять пришлось прервать завтрак, он не мог удержаться от смеха.
– Нет, она неподражаема, мама! Если уж она начинает лицемерить, то никто с ней не сравнится. Я обожаю ее за то, что она не может притворяться – просто не может, хоть ты ее убей!
– Да, Том, она хорошая женщина и заслуживает счастья. – И консульша дочитала письмо до конца.
В конце апреля г-жа Грюнлих возвратилась в родительский дом. И хотя светлая полоса жизни опять осталась позади, хотя началось прежнее прозябание и ей снова приходилось присутствовать на молитвах и слушать чтение Леи Герхардт на «Иерусалимских вечерах», она явно была окрылена надеждами, и радужное настроение ее не покидало.
Когда Томас вез сестру с вокзала – она вернулась через Бюхен – и они поравнялись с Голштинскими воротами, консул не удержался от комплимента, заявив, что после Клотильды она все еще первая красавица в семье.
– Ну, знаешь, Том, – воскликнула Тонн, – я тебя просто ненавижу! Насмехаться над старой женщиной…
Тем не менее в его словах была доля истины: мадам Грюнлих сохранилась на диво; при взгляде на ее густые пепельные волосы, расчесанные на прямой пробор, подобранные над изящными маленькими ушами и скрепленные на макушке черепаховым гребнем, на ее серо-голубые, по-прежнему наивные и кроткие глаза, на хорошенькую верхнюю губку, тонкий овал и нежный цвет лица, – никто бы не дал ей больше двадцати трех лет. В ушах у нее были длинные и очень нарядные золотые серьги, по форме несколько напоминавшие те, что носила еще ее бабушка. Свободный жакет из легкого темного шелка с атласными отворотами и прозрачными кружевными погончиками на плечах придавал восхитительную мягкость ее фигуре.
Как мы уже говорили, Тони пребывала в превосходном расположении духа, и по четвергам, когда к обеду собирались консул Будденброк и дамы Будденброк с Брейтенштрассе, консул Крегер, Клотильда, Зеземи Вейхбродт и Эрика, с упоением рассказывала о Мюнхене, пиве, клецках, о художнике, пожелавшем писать ее портрет, и о придворных каретах, которые произвели на нее сильнейшее впечатление. Вскользь упоминала она и о г-не Перманедере, а в тех случаях, когда Пфиффи Будденброк язвительно замечала, что поездка хоть и была занимательна, но практических результатов, видимо, не дала, г-жа Грюнлих, с невыразимым достоинством пропуская ее слова мимо ушей, высоко вскидывала голову и при этом все-таки старалась прижать подбородок к груди.
Последнее время у нее появилась привычка: едва только звон колокольчика огласит дом, выбегать на площадку лестницы и смотреть, кто пришел. Что бы это могло значить? Ответить на такой вопрос могла только Ида Юнгман, воспитательница и долголетняя поверенная всех тайн Тони, время от времени шептавшая ей:
– Тони, деточка, вот увидишь, он приедет! Кому же охота быть дураком!..
Все домашние невольно испытывали благодарность к Тони, возвратившейся из Мюнхена такой веселой; атмосфера в доме настоятельно требовала разрядки, главным образом потому, что отношения между главой фирмы и его младшим братом с течением времени не только не улучшались, но, к несчастью, становились все хуже и хуже. Консульше, с тоской наблюдавшей за этой рознью и всячески старавшейся примирить сыновей, приходилось очень нелегко. На ее просьбы не пренебрегать занятиями в конторе Христиан отвечал рассеянным молчанием, а напоминания Томаса выслушивал серьезно, с видом тревожным, задумчивым и явно пристыженным, после чего несколько дней более или менее усердно занимался английской корреспонденцией. Но в старшем брате неуклонно росло гневное презрение к младшему, усиливавшееся еще оттого, что Христиан на проявления этих чувств отвечал только задумчиво блуждающим взглядом, не делая даже слабой попытки оправдаться.
Напряженная работа Томаса и состояние его нервной системы не позволяли ему участливо или хотя бы спокойно выслушивать подробнейшие сообщения Христиана о многоразличных симптомах его болезни; в разговоре с матерью и сестрой он характеризовал эти жалобы как «дурацкое следствие гнусной привычки копаться в себе».
«Мука», изнуряющая «мука» в левой ноге Христиана поддалась наконец лечению и утихла уже довольно давно, но затрудненное глотанье иногда давало знать о себе во время еды, а теперь к нему присоединились еще и приступы удушья – заболевание астматического характера; Христиан в течение нескольких недель считал, что у него туберкулез легких, и, морща нос, силился объяснить своим домашним, в чем состоит это заболевание и каковы его симптомы. На совет был призван доктор Грабов. Он установил, что сердце и легкие Христиана работают вполне исправно, временные же перебои дыханья объяснил вялостью некоторых мышц и для облегчения недуга предписал: во-первых, пользование веером, а во-вторых – зеленоватый порошок, который надо было зажечь и затем вдыхать его дым. Веером Христиан обмахивался даже в конторе и на недовольное замечание брата отвечал, что в Вальпараисо жара вынуждала каждого служащего держать при себе веер; «Джонни Тендерстром, например… боже милостивый!» Но однажды, когда Христиан сначала долго и беспокойно ерзал на своем конторском кресле, а потом вытащил из кармана упомянутый порошок и все помещение наполнилось вонючим чадом, так что некоторые из служащих отчаянно закашлялись, а г-н Маркус даже побледнел, – произошел взрыв, открытый скандал, ужасное столкновение, которое привело бы к немедленному разрыву между братьями, если бы не вмешательство консульши, еще раз настойчиво призвавшей сыновей к сдержанности и терпимости.
Но этого мало. Жизнь, которую Христиан вел вне дома в тесном общении с Андреасом Гизеке, своим однокашником, еще больше раздражала консула. Он не был ни брюзгой, ни моралистом и хорошо помнил грешки своей собственной молодости. Он знал также, что родной его город – торговый приморский город, по улицам которого, постукивая тросточками, разгуливали почтенные бюргеры с безупречно честными минами, – отнюдь не был пристанищем высокой добродетели. За долгие часы, проведенные в конторе, здесь вознаграждали себя не только добрым вином и добротными кушаньями… Но все эти вольности поведения прикрывал густой покров степенности и благоприличия. И если консул почитал основным жизненным законом сохранение dehors, то прежде всего потому, что и он прочно усвоил мировоззрение своих сограждан. Адвокат Гизеке принадлежал не только к тем «ученым», которые охотно приспособились к образу жизни местных коммерсантов, но и к заядлым suitiers, что было видно уже по его внешности. Однако и он, подобно остальным городским жуирам, умел соблюдать необходимую благопристойность, не попадал в неприятные истории и сохранял в безупречной чистоте свое деловое и политическое имя. Только что была объявлена его помолвка с дочерью консула Хунеуса. А это значило, что ему обеспечено богатое приданое и прочное положение в высшем обществе. Гизеке с подчеркнутым интересом занимался делами города, поговаривали даже, что он метит в ратсгерры, а со временем, может быть, и на бургомистерское кресло старого доктора Эвердика.
Друг его Христиан Будденброк, тот самый, что некогда решительным шагом приблизился к мадемуазель Майер де ла Гранж и со словами: «О, как вы играли!» – преподнес ей букет, – Христиан Будденброк, вследствие ли своего характера, или долгих скитаний по свету, сделался suitier куда более наивного, беспечного склада и в сердечных делах, так же как и во всех других, был не склонен обуздывать свои чувства, соблюдать скромность и заботиться о сохранении собственного достоинства. Так, например, над его связью с одной из статисток летнего театра потешался весь город, и г-жа Штут с Глокенгиссерштрассе, та самая, что вращалась в высших кругах, рассказывала всем дамам, выражавшим готовность ее слушать, о том, что Кришана среди бела дня видели на улице с той из «Тиволи»[84].
Но и это еще с полбеды. Простодушные и скептические горожане не любили всерьез возмущаться и морализировать. Христиан Будденброк, как, пожалуй, и Петер Дельман, которого полный развал его торгового дела толкал на такие же сумасбродства, слыли забавнейшими людьми и в мужской компании были просто незаменимы. Но всерьез их не принимали и по серьезным поводам к ним не обращались. Примечательно, что в городе, в клубе, на бирже и в порту их звали просто по именам: Кришан и Петер, а людям злонамеренным, например, Хагенштремам, никто не возбранял смеяться не только над рассказами и остротами Кришана, но и над ним самим.
Христиан об этом попросту не думал или, по свойству своего характера, после нескольких минут крайне тревожных размышлений переставал думать. Но его брат, консул, это знал, как знал и то, что Христиан обнажает перед недоброжелателями Будденброков все их уязвимые места, – а уязвимых мест, увы, было немало. Эвердикам Будденброки приходились очень дальними родственниками, и после смерти бургомистра это родство неминуемо должно было потерять всякую цену. Крегеры никакой роли в обществе больше не играли, жили замкнуто и терпели кучу всяких неприятностей из-за сына. От мезальянса дяди Готхольда все еще оставался неприятный осадок. Сестра консула была разведенной женой, хотя, конечно, еще оставалась надежда на ее вторичное замужество. А его брат становился посмешищем; над его шутовскими выходками в часы досуга потешались местные дельцы – одни с язвительной, другие с благосклонной улыбкой; в довершение же всего он делал долги и в конце каждого квартала, когда у него иссякали деньги, без стеснения жил за счет доктора Гизеке, что было для фирмы уже прямым оскорблением.
Презрительная враждебность Томаса к брату, отвечавшему на нее задумчивым равнодушием, проявлялась в тел едва уловимых мелочах, которые наблюдаются только у людей, связанных близким родством. Если речь, к примеру, заходила об истории Будденброков и Христиан, что, кстати, было ему совсем не к лицу, вдруг начинал на все лады, с любовью и восхищением превозносить город и своих предков, консул старался каким-нибудь язвительным замечанием положить конец разговору. Для него это было нестерпимо. Он так презирал брата, что не мог позволить ему любить то, что любил сам. «Лучше бы уж Христиан произносил эти славословия голосом Марцеллуса Штенгеля», – думал он. Как-то раз консул прочитал историческую книгу, которая произвела на него сильнейшее впечатление; он отозвался о ней в самых прочувствованных выражениях. Христиан, человек ума несамостоятельного, который сам даже и не натолкнулся бы на такую книгу, но очень впечатлительный, поддающийся любому влиянию, в свою очередь, прочитал ее и, заранее подготовленный отзывом брата, также пришел в восхищение, – при этом он постарался точнейшим образом передать, какие именно чувства вызвала в нем книга. Для Томаса она тем самым перестала существовать. Отныне он отзывался о ней холодно и безразлично, более того – делал вид, что не прочитал, а только просмотрел ее. Пусть брат восторгается ею в одиночку!..
Консул Будденброк вернулся из «Гармонии», «Общества интересного чтения», где он провел часок после завтрака, к себе на Менгштрассе. Войдя через задний двор и оставив в стороне сад, он прошел между поросших мхом стен по узкому проходу, соединявшему задний двор с передним, прямо в нижние сени, отворил дверь на кухню, осведомился, дома ли брат, и, узнав, что его нет, велел немедленно доложить, как только он вернется. Затем он прошел через контору, где служащие при его появлении ниже склонились над счетами и накладными, к себе в кабинет, положил шляпу и трость, переоделся в рабочий костюм и направился к своему месту у окна, напротив г-на Маркуса. Две глубокие складки залегли у него на лбу между на редкость светлыми бровями. Желтоватый мундштук почти уже докуренной русской папиросы быстро передвигался из одного угла рта в другой. Движение, которым консул придвинул к себе бумаги и письменные принадлежности, было так резко и отрывисто, что г-н Маркус методично провел двумя пальцами по усам и исподтишка бросил на своего компаньона вдумчивый, испытующий взгляд. Молодые конторщики удивленно переглянулись: шеф гневается!
Через полчаса, в течение которых слышался только скрип перьев да негромкое покашливанье г-на Маркуса, консул взглянул в окно поверх зеленого матерчатого щитка и увидел Христиана, возвращавшегося домой. В шляпе, слегка сдвинутой набекрень, он небрежно помахивал вывезенной «оттуда» желтой тросточкой, с набалдашником из черного дерева в виде поясной статуэтки монахини. Христиан явно был в полном здравии и наилучшем расположении духа. Мурлыча себе под нос какую-то английскую песенку, он вошел в контору и с приветливым «доброе утро, господа», – хотя стоял уже яркий весенний день, – направился к своему месту, чтобы «немножко поработать». Но тут консул поднялся и как бы мимоходом, не глядя на него, обронил:
– Ах, да… На два слова, дорогой мой!
Христиан последовал за ним. Они шли быстро. Томас заложил руки за спину. Христиан машинально сделал то же самое, повернув к брату свой длинный нос, казавшийся еще более острым, костистым и крючковатым от впалых щек и свешивавшихся на английский манер усов. Когда они шли по двору, Томас сказал:
– Придется тебе прогуляться со мною по саду, друг мой!
– Охотно, – отвечал Христиан.
Снова наступило молчание. Они зашагали по боковой дорожке мимо «портала» в стиле рококо; в саду уже распускались первые почки. Наконец консул, быстро глотнув воздуха, громким голосом проговорил:
– Мне сейчас пришлось пережить несколько крайне неприятных минут из-за твоего поведения.
– Моего поведения?
– Да. В «Гармонии» мне рассказали о замечании, которое ты вчера изволил сделать в клубе, – замечании столь неуместном и бестактном, что я просто не нахожу слов… Правда, тебя быстро одернули и сумели поставить на место. Может быть, ты возьмешь на себя труд припомнить этот случай?
– Ах, я только сейчас понял, что ты имеешь в виду… Кто же тебе рассказал?
– Это дела не меняет! Дельман рассказал и, само собой разумеется, достаточно громко, чтобы те, кто еще не знал этой истории, тоже могли позабавиться…
– Да, Том, должен тебе сказать, мне было очень стыдно за Хагенштрема!
– Стыдно за… Ну, это уже слишком!.. Послушай! – Консул слегка склонил голову набок, вытянул перед собой руки ладонями вверх и взволнованно потряс ими. – В обществе, равно состоящем из коммерсантов и ученых, ты позволяешь себе во всеуслышанье заявить: «А ведь если хорошенько вдуматься, то всякий коммерсант – мошенник»… Ты сам коммерсант, имеющий достаточно прямое отношение к фирме, которая изо всех сил стремится к абсолютной честности, к полнейшей безупречности…
– Бог ты мой, Томас, да ведь я пошутил! Хотя с другой стороны… – Он вдруг сморщил нос, вытянул шею, чуть-чуть склонил голову набок и так прошел несколько шагов.
– Пошутил! Пошутил! – выкрикнул консул. – Льщу себя надеждой, что я тоже понимаю шутки. Но ты, кажется, видел, как отнеслись к твоей очаровательной остроте!.. «Что касается меня, то я очень высоко ставлю свою профессию», – ответил тебе Герман Хагенштрем. Вот ты и сел в лужу, шалопай ты несчастный! Человек, который позорит дело своей жизни!..
– Да, Том! Ну что ты на это скажешь? Уверяю тебя, все наше веселое настроение полетело к чертям! Когда я отпустил эту шутку, все расхохотались, явно соглашаясь со мной… И вдруг этот Хагенштрем серьезнейшим тоном заявляет: «Что касается меня…» Дурак! Мне, честное слово, стало стыдно за него. Я еще вчера вечером в постели много думал об этой истории, и у меня было такое странное чувство… Не знаю, знакомо ли тебе…
– Придержи свой язык! Ради бога, придержи свой язык! – крикнул консул. Он всем телом дрожал от негодования. – Хорошо, я допускаю, что этот ответ не вязался с вашим настроением и был даже несколько дурного тона. Но ведь надо выбирать людей, к которым обращаешься с подобными сентенциями, если уж у тебя такая неодолимая потребность произносить их, и не ставить себя в столь идиотское положение! Хагенштрем воспользовался случаем, чтобы нанести нам удар. Да, не только тебе, но и нам! Понял ты, что значит его ответ? Он значит: «К этим выводам, господин Будденброк, вы, видимо, пришли в конторе вашего брата». Вот что он хотел сказать, осел ты эдакий!
– Ну, уж и осел! – пробормотал Христиан. Лицо его приняло смущенное, тревожное выражение.
– В конце концов ты принадлежишь не только себе, – продолжал консул. – И тем не менее мне все равно, если ты лично себя ставишь в смешное и дурацкое положение… А ничего другого ты вообще в жизни не делаешь! – вдруг выкрикнул он, побледнев, голубые жилки отчетливее проступили на его узких висках – там, где волосы образовывали два глубоких заливчика. Одна бровь вздернулась вверх, гневом дышали даже жесткие кончики его вытянутых щипцами усов, руки его двигались так, что казалось, будто он бросает слова под ноги Христиану, на усыпанную гравием дорожку. – Ты смешон с твоими любовными интрижками, с твоими шутовскими выходками, с твоими болезнями и лекарствами!..
– О Томас, – проговорил Христиан, огорченно покачав головой и каким-то нелепым жестом поднимая кверху указательный палец. – Тут, видишь ли, ты не в состоянии меня понять… Дело в том… как бы тебе сказать… у человека совесть должна быть чиста… Не знаю, знакомо ли тебе это чувство… Грабов, например, прописал мне мазь для шейных мышц. Хорошо! Если я не стану ее употреблять, пренебрегу его предписанием, я буду чувствовать себя пропащим, беспомощным, вечно буду в тревоге, в страхе, в неуверенности – словом, не в себе; и опять начнутся затруднения с глотаньем. Если же я пользуюсь мазью, то чувствую, что исполнил свой долг, на душе у меня спокойно, совесть чиста, и я глотаю беспрепятственно. Дело тут, конечно, не в мази, а в том… ты, пожалуйста, пойми меня правильно, что одно представление может быть вытеснено только другим, так сказать контрпредставлением… Не знаю, знакомо ли тебе…
– Ну, где уж мне! – воскликнул консул и обеими руками стиснул себе голову. – И продолжай в том же духе, сделай одолжение! Но только держи язык за зубами, не болтай ты направо и налево! Не надоедай людям твоими мерзкими ощущениями. С такой непристойной болтливостью ты только и знаешь, что попадать в смешное положение! А я повторяю тебе… в последний раз повторяю: мне безразлично, строишь ты из себя дурака или нет, но я запрещаю – слышишь ты? – запрещаю компрометировать фирму такими выходками, как вчерашняя!
На это Христиан ничего не ответил. Он только медленно провел рукой по своим редеющим рыжеватым волосам; лицо у него было серьезное и грустное, а взгляд безостановочно блуждал по сторонам. Мысли его, без сомнения, еще были прикованы к тому, что он сейчас говорил. Наступила пауза. Томас в молчаливом отчаянии шагал впереди.
– По-твоему, все коммерсанты жулики, – снова начал он. – Пусть так! Тебе надоел этот род занятий? Ты жалеешь, что вступил в торговое дело? В свое время ты выпрашивал у отца позволения…
– Да, Том, – задумчиво отвечал Христиан, – пожалуй, лучше было бы мне продолжать учение! В университете, наверно, чувствуешь себя премило… Приходишь, когда тебе вздумается, по доброй воле. Сидишь и слушаешь… как в театре…
– Как в театре! Тебе бы в кафешантане выступать – вот твое истинное призвание… Я не шучу! Я уверен, что это и есть твой тайный идеал, – заключил консул.
Христиан ему не возражал и в задумчивости глядел прямо перед собой.
– И ты осмеливаешься высказывать подобные соображения! Ты, который понятия, малейшего понятия не имеешь о том, что такое работа; ты, который способен только ходить по театрам, кутить и заниматься шутовством, чтобы потом, вообразив, будто это наполнило тебя какими-то необыкновенными чувствами, ощущениями, мыслями, копаться в себе, наблюдать за собой и бесстыдно болтать об этом вздоре…
– Да, Том, – грустно согласился Христиан и погладил себя по темени. – Это правда, ты верно подметил. В этом-то, понимаешь, и разница между нами. Ты тоже не без удовольствия ходишь в театр, и, по совести говоря, у тебя в свое время были разные там историйки, стихами и романами ты тоже когда-то зачитывался… Но только ты всегда умел сочетать это с усердной работой, с серьезным отношением к жизни… А мне это, понимаешь ли, не дано. Меня этот вздор захватывает целиком, на что-нибудь такое… настоящее меня уже не хватает… Не знаю, понимаешь ли ты…
– А, так ты и сам с этим согласен! – воскликнул Том; он остановился и скрестил руки на груди. – Ты малодушно подтверждаешь мою правоту, и тем не менее все остается по-старому. Да что ты – человек или животное. Христиан? Должна же у тебя быть хоть какая-то гордость, господи ты боже мой! Как можно продолжать вести жизнь, в защиту которой у тебя и слов-то не находится! Но это на тебя похоже! Ты весь в этом! Для тебя главное – вникнуть в какую-нибудь ерунду, понять и описать ее… Нет! Моему терпению пришел конец! – Консул отступил на шаг и сделал энергичный жест рукой, словно что-то зачеркивая. – Конец, говорю я! Ты аккуратно являешься за жалованьем, а в контору и носа не кажешь… И это бы еще с полбеды! Управляйся со своей жизнью, как знаешь, живи, как жил до сих пор. Но ты на каждом шагу компрометируешь нас! Нас всех! Ты выродок, нарыв на теле семьи! Язва нашего города! И будь этот дом моим, я бы вышвырнул тебя за дверь без всяких разговоров! – закричал он, широким, решительным жестом обводя все вокруг – сад, двор и амбары. Он окончательно утратил самообладание, давно сдерживаемая ярость прорвалась наружу.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 4 страница | | | ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 2 страница |