Читайте также: |
|
У входа в штабной чум остановилась худенькая, бледная девушка-подросток. На ней серый шерстяной платок, покрывающий голову и грудь и завязанный за спиной, старые, подшитые валенки. За плечами рюкзак, в руках какой-то сверток.
— Валю привел, — басом докладывает Кочетков, ставя в угол автомат. — Так пристала, что пришлось взять с собой.
— Рад видеть тебя, Валюша, молодец, что при шла, — сказал я, помогая ей сбросить рюкзак и забирая из рук сверток. — Раздевайся, у нас тут тепло.
Девушка сняла варежки, развязала платок и затем, все так же молча, протянула мне свою маленькую, детскую руку.
«Совсем ребенок», — подумал я и спросил:
— В гости к нам?..
Я не знал, с чего начать, какими словами утешить ее, как ободрить.
— Нет, не в гости. Я пришла проситься в отряд, — серьезно и, чего я вовсе не ожидал, совершенно спокойно сказала Валя.
— А мама как?
— Она сама послала. Ведь надо же кому-нибудь заменить папу... [171]
Голос ее дрогнул, когда она произнесла «папу».
— Константин Ефимович много делал для нас, но почему именно ты должна его заменить? Весь народ ненавидит фашистов. К нам приходят десятки новых людей. Они и заменят нам его, и отомстят. А ты еще молода. Живи в отряде, работу тебе здесь подыщем...
— Оружие дадите?
— Твой отец и без оружия хорошо воевал...
— А я прошу дать мне оружие, — настойчиво сказала Валя, продолжая смотреть на меня в упор.
Я не хотел разочаровывать девушку.
— Хорошо, Валя, поживешь, освоишься — тогда дадим и оружие.
Есть часто употребляемое образное выражение «глаза горят ненавистью». У Вали глаза горели ненавистью в прямом, буквальном значении этих слов.
Как мне, так и Сергею Трофимовичу Стехову показалось, что все это — и заявление насчет оружия, и сама ненависть — не что иное, как выражение личной обиды и боли, крик детской души. Мы, как могли, успокаивали девушку. Затем решили познакомить ее с нашей новой радисткой Мариной Ких.
— Попробуй, Марина, по-женски поговорить с Валей, — попросил я.
Марина была одним из самых уважаемых людей в отряде. Не только в отряде — во всей Западной Украине знали и чтили эту скромную, неприметную молодую женщину, у которой, оказывается, такая богатая, такая честная и мужественная жизнь за плечами. Уроженка Львовской области, простая крестьянская девушка, Марина еще в 1932 году связала свою судьбу с Коммунистической партией. В 1936-м, на политической демонстрации при похоронах безработного, зверски убитого польскими жандармами, Марина была ранена, вскоре затем арестована и приговорена к шести годам тюрьмы. Наши войска в 1939 году освободили ее вместе со многими другими политическими заключенными. Трудящиеся Западной Украины избрали Марину Ких в свое Народное собрание. В числе других делегатов она ездила сначала в Киев, а затем и в Москву на Чрезвычайные сессии Верховных Советов УССР и СССР. [172]
Когда началась война, Ких поступила на курсы радистов, блестяще их окончила и после этого прибыла к нам в отряд.
— Хорошо, — отвечала она на мою просьбу, — попробую поговорить с Валей, отвлечь ее от тяжелых мыслей, только времени у меня осталось мало. Ведь мы как будто на днях выходим. Или вы, товарищ командир, — Марина посмотрела на меня испытующе, — раздумали брать меня с собой на задание?
Мы со Стеховым переглянулись.
— Нет, Марина, не раздумал, — сказал я. — Но оставшееся время вы уж, пожалуйста, посвятите Вале. Может быть, мы и ее с собой возьмем. Подумаем.
— И до чего они все одинаковы, эти новички! — воскликнул замполит, как только Марина вышла. — Сегодня ко мне пристал Шмуйловский: «Возьмите да возьмите, я знаю — вы собираетесь на боевую операцию». Я объясняю: «Это не я собираюсь, а полков ник, обращайтесь к полковнику». Он у вас был?
— Был. И он и Селескериди.
— Как вы решили?
— Думаю, надо взять. Ребята рвутся в бой, хотят наверстать упущенное время, догнать «старичков».
— Александр Александрович, насколько я пони маю, тоже причисляет себя к новичкам, — сказал Стехов, завидев входящего Лукина. — Тоже небось собирается в дорогу?
Лукин не ответил. Молча достал из полевой сумки карту и принялся за работу.
Собственно, то, к чему мы готовились, не было по замыслу боевой операцией. Я просто решил перейти с частью отряда в Цуманские леса. Причиной послужило то, что фашисты в последнее время активизировали свою борьбу против нас. Держать связь с Ровно становилось все труднее и труднее. По дороге все переправы через реки были перекрыты вооруженными бандами. Для связи с городом требовались теперь не один-два курьера, а целые группы бойцов в двадцать — тридцать человек.
После боя под Богушами вооруженные стычки стали обычным явлением. Немецкие фашисты и в особенности «секирники» в этих стычках несли большие [173] потери. Но и с нашей стороны участились жертвы.
Чтобы спокойнее продолжать работу в Ровно, я и решил с частью отряда перейти в Цуманские леса, расположенные по западную сторону города. Там надеялся подыскать более удобное, безопасное место для лагеря. Я отобрал сто пятнадцать человек, в том числе и новичков, которые были несказанно рады этому. Командиром в старом лагере остался Сергей Стехов.
Помимо разведчиков, уже работавших в Ровно, в группу вошли все те, кто знал город. Предполагалось, что мы более широко развернем там свои дела. Пошел с нами и Лукин.
Переход в Цуманские леса оказался настоящей боевой операцией.
Первый бой разгорелся при переезде через железную дорогу Ровно — Сарны, у села Карачун. Фашисты узнали о нашем продвижении и устроили засаду. После пятиминутной перестрелки я дал команду отступить в лесок, чтобы выяснить силы противника.
Только мы отошли, к месту засады прибыл поезд, доставивший батальон карателей. Вероятно, по телефону фашисты вызвали подкрепление.
Я решил напасть первым.
Фашисты не успели выгрузиться из вагонов, как мы обрушились на них с криком «ура». Это «ура» и решило дело — каратели отступили в беспорядке.
Человек двадцать мы перебили, пятерых взяли в плен.
Пленные показали, что из Ровно и Костополя в район Рудни-Бобровской отправлено большое число эсэсовцев на разгром партизан. Эти же сведения подтвердили и местные жители.
— Не менее двухсот грузовых машин с прицепленными пушками прошло в ту сторону, — говорили нам. — В каждой машине — битком, солдат по тридцать.
Я попытался по радио предупредить Стехова, но радиосвязь не удавалась. Тогда я отправил ему радиограмму через Москву, хотя понимал, что предупреждение мое опоздает. [174]
В бою при переезде у нас был убит один партизан и двое ранено.
Раненым оказался Маликов. Ему разрывной пулей раздробило два пальца на правой руке. Цессарский на месте ампутировал отбитые пальцы и обработал рану.
Вторым раненым был Хосе Гросс. Разрывная пуля раздробила ему лопатку. Хосе мужественно переносил нестерпимую боль и обращался к Цессарскому только с одним вопросом: когда он, Гросс, может рассчитывать на выздоровление? Доктор избегал отвечать на этот вопрос, зная, что Хосе не скоро вернется в строй.
На следующий день, к вечеру, нам пришлось драться вторично. Наше передовое охранение, передвигаясь по прямому, как стрела, большаку в направлении села Берестяны, неожиданно было встречено бешеным пулеметным и ружейным огнем. Оказывается, бойцы охранения напоролись на вражескую заставу.
Отряд развернулся и ударил по врагу.
Бой длился часа два. Он стоил фашистам семидесяти голов. Остальные разбежались или сдались в плен.
Мы нагрузили фурманки трофейным оружием. Здесь были пулеметы, минометы, боеприпасы.
Пять суток группа находилась в пути без горячей пищи. К общему удовольствию партизан, в числе трофеев оказалась походная армейская кухня, в котлах которой не успел остыть вкусный и жирный картофельный суп со свининой.
В этом бою у нас ранило трех человек. Одному из них, Коле Фадееву, разрывной пулей раздробило кость ноги ниже колена.
В дороге обнаружилось, что у Фадеева началась гангрена и необходима срочная операция.
— Иначе, — сказал Цессарский, — нельзя ни за что ручаться. Может умереть.
— Что же делать? — спросил я. — У вас есть инструменты?
— С собой ничего. Если разрешите, я ампутирую Фадееву ногу обычной поперечной пилой. [175]
— Что вы, Альберт Вениаминович! Разве это возможно?
— Риск, конечно, есть, — невозмутимо отвечал доктор, — но я приму все меры предосторожности. Без ампутации он наверняка не выживет.
Пришлось дать согласие, взяв на себя долю ответственности за жизнь человека. Коле Фадееву всего двадцать один год, ему еще жить и жить.
Многое передумал я, пока готовилась эта необычная операция.
Между тем наш хирург, внешне по крайней мере, казался совсем спокойным. Он подозвал к себе одного из партизан. Держа в руках простую поперечную пилу, Цессарский объяснил ему:
— Эти зубцы сточи наголо, вместо них нарежь новые, маленькие.
Часа через два пила была готова, и Цессарский стал дезинфицировать ее — протирать спиртом, прожигать и снова протирать. Тем временем по его указанию в санчасти готовилось все остальное: построили нечто вроде палатки, просторную четырехстороннюю загородку из еловых ветвей с открытым верхом, чтобы было больше света, кипятили инструменты, готовили бинты.
За несколько минут до операции Коля Фадеев позвал меня к себе. Я пришел. Он, когда-то здоровый, сильный и веселый, теперь лежал на траве осунувшийся, с бледно-землистым цветом лица.
— Товарищ командир, — сказал он, — если все сойдет благополучно, дайте мне рекомендацию в партию.
Я готов был прослезиться, услышав эти слова. Фадеев считался хорошим бойцом, достойным комсомольцем, из рядовых его сделали командиром взвода...
— Конечно, дам. А за исход операции ты не беспокойся. Ты ведь знаешь Цессарского, у него все вы ходит хорошо.
О том, какой пилой ему собираются отнимать ногу, и всех наших волнениях Фадеев не подозревал. Но он, безусловно, понимал, что операция предстояла рискованная. [176]
Кроме Цессарского и его помощника, все, в том числе и я, отошли от «операционной».
Через несколько минут мы услышали... громкие ругательства. Это Коля Фадеев, нарушив все запреты, разошелся под наркозом.
— Вот парень душу отведет, и ничего ему за это не будет, — попробовал пошутить Лукин, стараясь отвлечь нас и себя от тяжелых мыслей.
На открытом воздухе наркоз быстро проходил, а операция продолжалась больше часа. Хорошо, что у Цессарского был запас хлороформа.
Цессарский пришел ко мне после операции бледный, измученный. Лицо его было в капельках пота.
— Есть, конечно, большие опасения, но надежды не теряю.
И он не ошибся. На другой день температура у Фадеева снизилась, и все пошло как в первоклассном госпитале. Коля стал быстро поправляться.
А через несколько дней он опять попросил меня зайти.
— Товарищ командир, неужели правда, что будто я ругался? Может, меня ребята разыгрывают.
Я улыбнулся.
— Значит, правда? Вы уж меня извините...
— Ладно. Что поделаешь, придется извинить. Обстоятельства такие.
— Товарищ командир, у меня к вам еще один вопрос: что же я теперь, без ноги, буду делать? В тыл отправляться не хочу.
— Подожди, придумаем что-нибудь, ты еще будешь полезнее других.
— Вот за это вам большое спасибо.
По выздоровлении я назначил Фадеева начальником учебной группы по подрывному делу. Ему были доверены охрана и учет всего подрывного имущества. Фадеев очень хорошо выполнял эти свои обязанности. Рекомендацию в партию я, конечно, ему дал.
— Дмитрий Николаевич, вы вызывали из Ровно Кузнецова? — обратился ко мне Александр Александрович, когда я вернулся из взвода, где проводил беседу с товарищами. [177]
— Нет, а что?
— Он только что приехал.
— Где он?
— Сейчас зайдет, пошел умываться. С ним что-то неладное...
— Что именно?
— Не знаю. Но мне показалось, он расстроен чем-то.
— Ничего не сказал?
— Я его не успел расспросить. Но чувствую — приехал человек неспроста.
Минуту спустя Кузнецов появился на пороге чума.
— Разрешите, товарищ полковник? Мы поздоровались.
Во всем его облике, в манере держаться было что-то новое, не свойственное Кузнецову. Всегда уверенный и спокойный, часто непроницаемый, он показался мне сейчас смущенным, даже растерянным, словно совершил какую-то оплошность и не знает, как ее исправить.
— Прибыл без вызова, — сказал Кузнецов и неловко улыбнулся.
— Мы всегда рады вас видеть, Николай Иванович, — ответил я, стараясь не замечать его смущения. — Такие случаи неизбежны. Ведь вы в стане врагов, вам там, наверно, не сладко.
Взгляд, которым посмотрел на меня Кузнецов, был лучшим подтверждением того, что я угадал его мысли.
— Да, собственно, по этому-то вопросу я и приехал, — сказал он. — Мне, Дмитрий Николаевич, в самом деле тяжеловато. Вы были тогда правы, — помните, когда говорили, что нужно величайшее самообладание. Приходится улыбаться и поддакивать. Этот мундир, будь он трижды проклят, душит меня. А кругом ни одной живой души. Иногда думаешь: все к черту, буду стрелять. Нет, разведчик из меня плохой, — заключил он.
— Николай Иванович, если вы приехали просить разрешения на активные действия...
— Да нет, я поднимаю, что это преждевременно... Но если бы возле меня была хоть одна живая душа, — помолчав, продолжал Кузнецов, — с кем бы я [178] мог советоваться, делиться или хотя бы разговаривать по-человечески.
— Мы вас хорошо понимаем, Николай Иванович. Надо будет что-то придумать. Сергей Трофимович предлагает вызывать вас время от времени в отряд на недельку-другую. Как вы на это смотрите?
— Нет, с этим я согласиться не могу, — промолвил Кузнецов решительно — Мое место там, в Ровно. Сейчас не время для отдыха. Моя просьба вот о чем. Разрешите мне связаться с ровенским подпольем.
— А вы уже знаете кого-либо из подпольщиков?
— Нет. Но если заняться этим делом, можно найти...
— В Ровно подполье есть, это мы знаем, и до вольно сильное. Но должен вас огорчить, Николай Иванович: с подпольем вам нельзя связываться.
— Почему? — удивленно взглянул на меня Кузнецов. — Почему нельзя и именно мне? — спросил он озадаченно.
— Подпольщики занимаются агитацией, проводят диверсии, вооружают советских людей и отправляют их в леса, — старался объяснить я. — У них своя работа, а у вас своя. Ваша работа требует исключи тельной конспирации. Надели фашистскую форму, начали с фашистами жить, — значит, должны по-фашистски и выть.
— Поймите меня, товарищ командир, — волнуясь, проговорил Кузнецов. — Вы поймите. Идешь по улице — встречный не смотрит в глаза, спешит пройти мимо, а если приветствует, то так, что на душе тошно после этого. Сколько презрения в каждом взгляде! Это может понять только тот, кто хотя бы день пробыл в моей шкуре. Такое чувство, будто тебе в лицо плюнули. И хочется, знаете, подойти к человеку и спросить: «За что же, товарищ, ты меня ненавидишь? Ведь я свой...»
Сколько горечи и отчаяния было в этом неожиданном признании! Оно не могло не тронуть, не взволновать до глубины души. Одиночество человека, оказавшегося в удушливой фашистской атмосфере, не смеющего дать волю своим чувствам, обязанного не только молчать, но и напускать на себя выражение [179] довольства, наглости, выть по-волчьи, — что может быть тягостнее этого, обиднее и страшнее?
И все же я запретил Кузнецову не только связываться с подпольщиками, но и принимать меры к их розыску.
— Потерпите, Николай Иванович. Мы что-нибудь придумаем. Непременно.
Оставшись наедине, мы с Лукиным долго ломали голову над тем, что бы такое придумать для Кузнецова, пока не вспомнили о Вале Довгер.
Она была с нами здесь, на новом месте. На ее участии в переходе настояла Марина Ких. Занявшись по нашей просьбе Валей, Марина уже при первой беседе была сбита с толку неожиданным и резким вопросом девушки:
— Зачем вы меня успокаиваете? Не надо меня успокаивать.
И действительно, познакомившись поближе с Валей, мы убедились, что не успокоения ищет она, что перед нами не просто девушка-подросток, тоскующая о любимом отце, а полностью сложившийся, убежденный антифашист.
...При первой встрече Кузнецов и Валя не очень понравились друг другу. Может быть, тут отчасти был виной Лукин, предупредивший Валю, что собирается знакомить ее с разведчиком. Представлениям Вали о разведчике Кузнецов никак не соответствовал. Правда, она оценила в нем безупречное знание немецкого языка, а также польского и украинского, на которых Кузнецов уже хорошо разговаривал, но в остальном он казался ей слишком обыкновенным для той роли, которую она отводила в своем представлении человеку, способному работать в стане врага. Кузнецов, в свою очередь, тоже не почувствовал в Вале тех качеств, какие он считал обязательными для работы среди немцев. В характере Вали не было ни хладнокровия, ни сдержанности, а ненависть к фашистам, сквозившая в каждом ее слове, проявлявшаяся во всем, что бы она ни делала, — эта ненависть, конечно, не могла помочь успеху Вали на трудном посту разведчицы.
Кузнецов подробно расспросил Валю о подругах, которые у нее остались в Ровно, о тех из них, что [180] спутались с гитлеровцами... Он увидел для себя возможность приобретения нужных знакомств. Только это и заставило его согласиться с нашим предложением о посылке Вали в Ровно.
Первые же сведения о Вале, которые мы получили, нас обрадовали. Она быстро подыскала для себя и своей семьи квартиру, которая могла служить убежищем Кузнецову, а если понадобится, то и другим разведчикам. Вале удалось не только найти квартиру, но и оформить прописку, что было делом весьма нелегким. На жительство в Ровно прописывали только тех людей, на которых имелось разрешение гестапо. Через одну из своих «подружек» Валя познакомилась с сотрудником гестало Лео Метко, личным переводчиком полицмейстера Украины. Метко поверил рассказу Вали, будто бы отец ее сотрудничал с немцами и за это был убит советскими партизанами. И не только поверил, но помог достать бумажку, удостоверявшую правдоподобность рассказа. Он же устроил дело с пропиской и рекомендовал Валю на работу продавщицей в магазин.
Теперь у Вали была в Ровно удобная комната с отдельным ходом. Валя собиралась перевезти к себе мать и младших сестер.
Мы радовались не столько этой квартире, хотя и понимали всю ее ценность, сколько тому, с каким удивительным умением эта семнадцатилетняя девушка развила свою деятельность в городе. Отряд получил нового, надежного и полезного работника.
Когда все было устроено, Валя познакомила Метко со своим «женихом». Этим «женихом» был, конечно, лейтенант Пауль Зиберт. Метко, в свою очередь, познакомил Зиберта с несколькими сотрудниками рейхскомиссариата и гестапо.
Изо дня в день мы стали получать от Кузнецова сообщения одно интереснее другого. Нам становились известными многие секретные мероприятия гитлеровцев, проводившиеся на Украине, ближайшие планы гитлеровского командования, данные о перегруппировках войск.
Место нашего нового лагеря оказалось тоже значительно удобнее прежнего. Расстояние до Ровно сократилось почти вполовину. И путь к городу был [181] лучше. Раньше разведчикам по дороге встречались две реки, а здесь была одна узкая речушка, приток Горыни. Эту речушку партизаны переходили по небольшим кладкам.
На полпути к Ровно мы и здесь организовали «маяк». В отличие от прежнего он был не на хуторе, а прямо в лесу, в пятидесяти метрах от дороги Ровно — Луцк. Его назвали «зеленым маяком».
Апрель в Западной Украине хороший месяц. Снега уже не было и в помине, местами зазеленела трава, на деревьях набухли почки, готовые вот-вот распуститься. Все в природе радовало, предвещая погожие, теплые дни. Мы порядком намерзлись за зиму. Впрочем, на «зеленом маяке» апрель был не таким уж ласковым. Разведчики, лежа на сырой земле, стыли по ночам. Согреться негде — костер они не могли разводить, чтобы не обнаружить себя.
Помимо «зеленого маяка», каждому разведчику, уходившему в Ровно, указывалось отдельное место для «зеленой почты». Это были либо дупло, либо пень, иногда большой булыжник. Сюда партизан прятал свое донесение и тут же находил для себя почту из отряда.
Места «зеленого маяка» и «зеленых почт» сохранялись в большой тайне. Это был центральный узел связи. Хождение на «маяк», дежурство там, сбор пи сем и разноска по «зеленым почтам» поручались самым опытным, самым осторожным разведчикам. Возглавлял их Валя Семенов.
В это время наравне со взрослыми стал работать Коля Маленький. Он был назначен курьером связи при Кузнецове.
Марина Ких, взяв над Колей шефство, сшила для, него специальные костюмчики. Один крестьянский — рубашка и длинные штаны из домотканого полотна; к этому костюму Королев сплел Коле лапти. Другой, костюм был городской: рубашка с отложным воротничком и короткие штанишки.
Мы наказали Коле, чтобы, придя на «маяк», он переодевался — оставлял свою деревенскую одежду, надевал городской костюм и в нем отправлялся в Ровно. [182]
В первый день, когда Коля пошел в город, Валя Семенов, беспокоясь о парнишке, не находил себе места. Но Коля вернулся и принес пакет от Кузнецова.
— Ну, рассказывай, как ты сходил? — набросился на него Семенов. — Останавливали тебя где-нибудь?
— Ага, останавливали. Так я ж им казав, як вы меня навчили: «Пустить, дяденька, тата и маму бильшовики замордували, я мылостыню збираю...»
С этого дня Коля стал надежным помощником Николая Ивановича.
В середине апреля Кузнецов передал ему важный пакет и предупредил, чтобы Коля был с ним осторожен.
— Скажешь на «маяке», пускай срочно отправят командиру в лагерь, — предупредил он. — Дождешься ответа — и быстро ко мне. Смотри, осторожно.
Коля деловито взял пакет, спрятал его в потайной карман, с серьезным видом простился и ушел.
На этот раз путь его прошел негладко.
На дороге, километрах в пяти от Ровно, он услышал позади себя окрик: «Хальт!» Оглянувшись, Коля увидел двух гитлеровцев-жандармов. Очевидно, когда он проходил, Они сидели в засаде, в стороне от дороги. Коля не растерялся. Он бросился к лесу. Сознание опасности прибавило ему сил. Жандармы открыли огонь, над головой мальчика засвистели пули, но он продолжал бежать, пока не скрылся в лесу.
Пакет, который он доставил на «маяк», содержал сведения чрезвычайной важности.
Кузнецов сообщал о готовящемся в Роено параде по случаю дня рождения Гитлера. Парад был назначен на двадцатое апреля. Фашисты вели интенсивную подготовку к своему «празднику». Фельджандармы и эсэсовцы большими подразделениями разъезжали по селам, грабя и расстреливая крестьян. Награбленные вещи и продукты сдавались в так называемую контору «Пакет-аукцион». Этой конторой ведал заместитель Коха — Кнут. В конторе из награбленного добра делались «подарки от фюрера» — посылки по десять — пятнадцать килограммов каждая, которые спешно рассылались в разные стороны: часть — на [183] фронт, солдатам; часть — в глубь Германии, родственникам офицеров ровенского гарнизона; часть продуктов шла фольксдойчам, живущим в Ровно. В каждый «подарок» было вложено отпечатанное в типографии «письмо фюрера» на немецком языке. В этом письме Гитлер призывал своих солдат продолжать «завоевывать мир», а население рейха — помогать завоевателям ради того, чтобы подрастающее «арийское» поколение ни в чем не знало нужды и стало «поколением господ».
Одновременно с письмом Кузнецова мы узнали о готовящемся «празднике» и от Стехова. Он прибыл со своей группой партизан и рассказал о том, что в Сарненском районе фашисты производят заготовки для своих «подарков».
Замполит сообщил также, что эти заготовки совпали с жестокой расправой, которую учинили каратели над населением Рудни-Бобровской.
Партизан каратели не нашли. Стехов успел увести отряд. Больше половины жителей тоже скрылось в лесах. Но всех, кто остался в деревне, постигла тяжелая участь. Гитлеровцы заходили в дома, забирали все, что было ценного, угоняли скот, а затем сжигали хаты. Жителей собрали на площади. Стариков, детей и больных расстреляли, а молодежь угнали на сборные пункты для отправки в Германию.
Сообщение Стехова о «предпраздничных» грабежах полностью совпадало с тем, что писал Кузнецов о приготовлениях к параду.
В своем письме Николай Иванович привел две цитаты, собственноручно выписанные им из немецких газет. Одна из них принадлежала Герману Герингу и гласила:
«Мы заняли наиболее плодородные земли Украины. Когда продовольствие потечет оттуда в нашу страну нескончаемым потоком, германское население окончательно поймет, насколько велика победа Германии. Там, на Украине, все имеется — яйца, масло, сало, пшеница — ив количестве, которое трудно себе представить. Мы должны понять, что все это теперь наше, немецкое».
Вторая цитата — выдержка из письма Эриха Коха к солдатам Восточного фронта по поводу предстоящего «праздника» — была сплошь подчеркнута Кузнецовым. Он обращал на нее особое внимание.
«Вы можете мне поверить, — писал Кох, — что я вытяну из Украины последнее, чтобы только обеспечить вас и ваших родителей...»
Следовала короткая приписка Кузнецова:
«Прошу разрешить мне командовать этим «парадом».
Смысл приписки был ясен. «Командовать парадом» — это значило ценой собственной жизни уничтожить фашистскую верхушку в Ровно. Это значило совершить значительный по своим последствиям, огромный по политическому резонансу патриотический акт. Кузнецов решался на это так же просто и скромно, как в свое время решился лететь в тыл врага. С убежденностью человека, все до конца продумавшего, он требовал, чтобы ему разрешили пожертвовать собой ради высокой цели, во имя которой он жил, боролся и был готов умереть.
Вслед за Кузнецовым о своем намерении совершить всенародно, на площади, акт возмездия над гитлеровскими главарями заявили и другие ровенские разведчики — Михаил Шевчук, Жорж и Николай Струтинские, Борис Крутиков, Коля Гнидюк.
Всем им был дан одинаковый ответ: «Категорически запрещаю. Этим мы можем сорвать нашу работу по разведке. Придет время, и мы рассчитаемся с палачами. Разрешаю быть на параде в толпе. В случае, если кто-либо, помимо вас, будет действовать, поддержите оружием».
Подразумевался Кузнецов, который должен был стоять с Валей у самой трибуны, в группе «гостей». Но и ему разрешалось «командовать парадом» лишь в том случае, если на трибуне появится Эрих Кох.
Я не успел еще отправить оба пакета, как пришло новое письмо от Кузнецова. На конверте рукой Николая Ивановича было написано: «Вскрыть после моей гибели. Кузнецов». Он не сомневался, что пойдет на самопожертвование. [184]
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 53 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава тринадцатая | | | Глава первая |