Читайте также: |
|
Где ревел осенний ураган,
Шла в лесу толпа бродяг бездомных
К водам Ганга из далеких стран…
Интересные, смешные истории, придуманные Володей — безудержным фантазером с интеллигентным лицом, — в бараке слушали, раскрыв рты. Он рассказывал нам — конечно, врал, это все понимали, что сам он шотландец, зовут его Артур, фамилия Дэнис, и в эту страну варваров он попал чисто случайно. Все за животы хватались. Он «вспоминал», как когда-то в ресторане «Националь», после выступления, припав к нему на грудь, для него пела знаменитая певица Валерия Барсова…
Однажды вечером накануне праздника 7 ноября к нам в барак зашел надзиратель и взял двух человек на кухню пилить дрова. Одним из них был «шотландец» Дэнис. В лагерной больнице пекли торты и пирожные для сусуманского начальства. Там были прекрасные повара — заключенные, разумеется. Часа в два ночи Артур Дэнис и его напарник унесли из кухни кастрюлю с кремом, килограммов двадцать, — и в барак. Кастрюлю поставили на стол, мы окружили ее. У нас были только две деревянные ложки. Они ходили по кругу. Можно представить, как люди, несколько лет недоедавшие досыта даже хлеба, ели этот крем! Ели все, а утром били двоих… Тех, кто пилил дрова.
Когда Артур Дэнис вышел из изолятора, он рассказывал: «Ты же знаешь Лобанова?» — При этом он выразительно смотрел на стол, где стоял громадный грязный чайник, и показывал: «Кулаки у него как чайник… Как поймал он меня за душу, как врезал — я на том свете. Опять врезал — нет, смотрю, на этом. И так, сука, бил — выколотил из меня то, что я еще в детском садике кушал!» Позже я встречу Володю Денисова — Артура Дэниса на одном из штрафняков, на Случайном. Наверное, он там остался навсегда.
Был такой уполномоченный — Кум Песочный. Кличку свою он заработал, пообещав заключенным, что на Новый год им испекут песочники из теста, посыпанного сахаром, как расписывал кум. Л к празднику и хлеб забыли привезти. Какие там песочники! Лагерь три дня сидел без хлеба. А прозвище осталось.
Кум Песочный ненавидел меня, а я его, вероятно, еще больше. Увидев его около десятой камеры, которая была открыта, я успел выпалить ему весь запас отборных слов, что слышал за эти годы в лагерях. Надо же было все это услышать Людмиле Николаевне Рыжовой, начальнице санчасти, и откуда только она взялась в коридоре. Как и большинство врачей, она ко мне относилась с симпатией, мы беседовали о книгах… Прижав к груди сцепленные в пальцах руки, Людмила Николаевна выдохнула: «Туманов! Если бы кто-то мне сказал, что вы можете такое произнести, я бы не поверила».
Лагерники, особенно те из них, кто часто попадал в БУРы и изоляторы, в знак протеста против действий администрации иногда объявляли голодовку, пытаясь вовлечь в нее массы заключенных. Бывало, кто-то выкрикнет: «Давай объявим голодовку!», второй его поддержит, но камера обычно молчит, понимая, что это ни к чему не приведет. Остановить развитие событий бывает невозможно. Попробуй возразить — и услышишь в свой адрес: «Что, дешевишь, кишка?!» И много другого, оскорбительного. Поэтому с инициаторами соглашаются: давай голодовку! Стучат в дверь, вызывают ответдежурного… Я был свидетелем многих таких моментов. «Объявляем голодовку!» — говорят. Прищурясь, дежурный отвечает с улыбкой: «Жрать захотите — скажете!» — захлопывает кормушку и уходит.
Мы уже годами голодные, но самые страшные все-таки первые три дня: вообще ничего не есть. Потом становится легче, с каждым днем пропадает аппетит, а когда наступают шестые, седьмые, восьмые сутки, многие начинают вспоминать, что и раньше были голодовки, в других лагерях, но ни к чему не приводили. Даже если умудрялись выбрасывать плакаты: «Да здравствует Советская власть! Долой беззаконие!» Я наблюдал эти сцены, когда некоторые уже не шевелились, а те, кто громче всех призывал к голодовке, начинали понимать, что и они могут умереть бессмысленно, как многие уже умирали в такой ситуации в других лагерях Союза, да и здесь, на Колыме. И начинали терять воинственность.
Мне иногда становится смешно, когда люди говорят или пишут, что голодали месяцами. Я точно знаю, что заключенные, а мне много раз приходилось бывать в шкуре объявивших голодовку, умирают на двенадцатые-тринадцатые сутки. Те, кто больше всех кричал, понимая, что тоже могут быть среди умерших, вызывают ответдежурного. Он долго не приходит, а потом открывает кормушку:
— Что нужно? И слышит в ответ:
— Снимаем голодовку!
— Хорошо, завтра привезем хлеб.
— Почему завтра, а не сегодня?! Так начинались и заканчивались почти все голодовки, в которых мне пришлось участвовать.
В лагере был парень — на лицо страшный, зубы вставные железные, да и тех всего три. Он в дивизионе пилил дрова. Там держали собак, и он у одной овчарки иногда отбирал еду. Сам рассказывал: «Становлюсь на четвереньки и рычу на нее, она пятится, а я к миске. Так и выжил. Может, она меня, сука, жалела? Если бы не эта псина — наверно, сдох бы».
Начальство проявляло «заботу» о заключенных: прежде чем войти в столовую, каждый должен был сделать глоток — иначе надзиратели не пустят — густого коричневого варева из стланика и опавшей хвои. Эта пакость, которой поили всех, черпая из котла одной ложкой, действительно помогала от цинги, но печень и почки гробила нещадно.
Был на Перспективном в начале 50-х зубной техник с бегающими глазками по кличке Доктор Калюжный. Когда я впервые увидел Чубайса, даже вздрогнул: настолько похож.
Зубы у заключенных известно какие. Работой Доктор Калюжный был завален, лагерники приносили ему крупицы золота, кто сколько находил в шахте, себе на зубы. Без зубов как выжить на Колыме? Тому, кто поблатнее, техник делал коронки из золота, а остальным лепил из латуни, меди. Иду однажды летом, ближе к вечеру — а вечера там светлые — и вижу: между бараками толпа лагерников, человек пятьдесят, кого-то бьет. Оказалось, сводят счеты с зубным техником. Ему перебили обе руки в нескольких местах. Так на Колыме поступали с теми, кто привык жить не думая, что за обман придется рано или поздно отвечать.
За участие в самодеятельности заключенные поощрялись досрочным освобождением, зачетами. И Витька Губа записался в чтецы. Представьте, полный зал заключенных, на сцене Губа: «Жить, как живут миллионы советских людей!..»
Из зала несется: «Падла! Сука!» Он потом говорил: «Продолжаю декламировать, сам думаю: а ведь правильно кричат!»
Прошло много лет. Витька работал у нас в артели. Он был грамотным геологом, да еще по характеру трудяга. Зарабатывал очень прилично и, как многие, все проматывал. Семьи не было, как он сам повторял: «Ни флага, ни родины». Внешность у Губы была уникальная, рот от уха до уха — вот откуда и кличка, но одевался он с иголочки, по-настоящему элегантно и выглядел всегда представительно. Весь заработок — по тем временам громадный — тратил на магнитофоны, на дорогие костюмы и на женщин.
— Она меня так целовала!.. — начинал он гнусавым голосом.
— Ты же не совсем дурной, Витя, книги вон читаешь, — не выдерживает кто-то. — Если еще тебе будут говорить, что любят, посмотри в зеркало внимательно: кто тебя не за деньги поцелует, кроме бегемота?
Губа возвращается часа через два, обиженно гундосит:
— Че вы там наплели? Я себя замучился разглядывать…
Он действительно много читал, любил музыку. Однажды на Витькином магнитофоне кто-то нажал не ту кнопку. Бобина покатилась, лента перепуталась. Губа орет, машет руками: «Суки, что вы наделали — это же А-р-м-с-т-р-о-н-г!»
Витька много лет прекрасно работал, но время от времени отпрашивался на несколько дней. Я знал: когда уже деньги в кармане, удерживать его бесполезно. Но ребята каждый раз меня уговаривали не отпускать Губу, пока не послушают про карячек.
И вот Витька в очередной раз начинает рассказывать, как он работал в геопартии на Камчатке, и к ним приходили карячки.
— А они страшные, грязные, — гнусавил Витька. — В шкурах, волосы рыбьим жиром намазаны. Ну, чтоб вам было понятнее, как вороны старые, мокрые. Пришли как-то три штуки, сидят на корточках. Представляешь — год без баб?! И противно, и хочется. Смотрю — одна вроде ничего, помоложе. Спрашиваю:
— Сколько тебе лет?
— Наферна, тристо-о…
— Да ты больше вороны живешь?
— Ии-йи-и (в смысле, да).
— Ты меня любишь?
— Не снаю-ю…
— Дашь?
— Наферна-а…
— Да ты, может, сука, сифилисная?
— Ой ты-ы! Меня сам Кондратьев! (Кондратьев — начальник буро-взрывных работ). Дал я ей бутылку водки, переспал с ней. Потом злой пошел к Кондратьеву.
— Так, падла, давай три бутылки спирта, а то всем разболтаю про твою любовь!
С годами Витька спился и работал в сапожной мастерской. Лысый, зубы вставные, а одевался по-прежнему лучше всех. Однажды Жора Караулов повел его в гости к своей новой знакомой, недавно приехавшей на Колыму по распределению на должность следователя. Они пришли с полной сеткой — коньяк, шампанское. Жора, разбитной, веселый парень, представляя Витю, неожиданно сказал, что он член Союза писателей. «А как ваша фамилия?» — спросила девушка. Губа протянул руку: «Даламатовский».
— Пили, может, три дня, — рассказывал потом Витька, — может, пять, не помню. Лежу в постели и думаю: наверное, в мастерской уже две горы ботинок меня ждут. И тут она спрашивает: «Над чем вы сейчас работаете?» — «Пишу роман «Алмазные горы».
Через несколько месяцев, это было уже летом, в сапожную мастерскую входит поклонница с туфлями в руках и видит, как «писатель» в клеенчатом фартуке на голое тело колотит молотком по какой-то подошве, во рту гвозди — от уха до уха. Она бросила сверток с туфлями и убежала. А потом начальник милиции, полковник Борее, отчитывал ее: «До чего дожили: дипломированный юрист не может отличить Витьку-сапожника от поэта Долматовского!»
После Колымы Губа уехал на Амур. Его, уже совсем спившегося, видели в Сковородино, где он и умер.
Проезжая по колымской трассе, в каком-то поселке мы встретили грузовую машину. За рулем сидел молодой парень, а в углу лобового стекла висел портрет Сталина в мундире генералиссимуса. Это на Колыме-то! Посреди лагерей, только недавно разрушенных. Из разговора с шофером мы узнали, что причину беспорядка в стране он видит только в отсутствии «сильной руки». Под впечатлением той встречи Евгений Евтушенко написал стихи, потом включенные в поэму «Фуку»: Опомнись, беспамятный глупый пацан, — колеса по дедам идут, по отцам. Колючая проволока о былом напомнит, пропарывая баллон… Какие же все-таки вы дураки, слепые поклонники сильной руки. Нет праведной сильной руки одного — есть сильные руки народа всего! Так написал Евгений Евтушенко, а я все представлял, как об этих случайных колымских встречах спел бы еще Высоцкий.
Тем временем у нас в артели «Лена» назревали серьезные перемены. В комбинате «Лензолото» мы проработали четыре года. Благодаря нашему коллективу объединение стало одним из лучших в отрасли. На востоке страны я повидал много месторождений, но этот золотоносный район был действительно интересен. В тот год, когда у нас гостил Высоцкий, геологи завершили разведку открытого в 50-е годы неподалеку от Бодайбо (около 140 км) месторождения Сухой Лог с прогнозными запасами 1 037 тонн. Это самое крупное месторождение золота на материке.
Перспективные месторождения геологи разведали также на Приполярном Урале в районе реки Кожим. Это всего два часа самолетом от Москвы. Идея вовлечь в разработку золото европейской части страны, да еще вблизи железной дороги, захватила министра цветной металлургии СССР Петра Фадеевича Ломако. Создание государственного прииска в условиях неповоротливой, малоэффективной экономической системы требовало больших затрат времени и средств. Их, по обыкновению, не хватало. Решено было параллельно с подготовкой к капитальному промышленному освоению приполярных полигонов, не теряя времени, брать золото силами старательской артели, легкой на подъем, способной обходиться без «предпроектных разработок», «технико-экономических обоснований», других бумаг, плодящихся в недрах проектных институтов, но часто излишних для опытного горняцкого коллектива.
Я получил предложение оставить «Лену» и с группой близких мне работников артели высадиться десантом на Кожиме, создать новую артель, и уже с 1980 года давать золото.
В артели «Печора» — так мы назвали ее — из испытанных прежде элементов старательской экономики и организации производства предстояло создавать базовые принципы предприятия нового типа: полностью хозрасчетного, самоуправляющегося, социально ориентированного. Тут каждое определение имеет смысл, который кажется сегодня очевидным, но мы доходили до него ощупью, продираясь сквозь бурелом запретов.
Золотодобывающие артели были экзотическими островками свободного предпринимательства в море жесткого централизованного планирования. Они стали предтечей кооперативов нового типа, с частным, коллективным, полугосударственным капиталом, — акционерных обществ, товариществ, которые начали возникать в России в 90-е годы в условиях перехода к рынку и либерализации общественной жизни.
Высоцкий очень хотел прилететь на Приполярный Урал… Встречаясь в Москве, мы постоянно возвращались к разговору о новой совместной поездке. У меня была своя цель — хотя бы на время оторвать Володю от привычной ему среды. С годами у людей, самых близких к нему, росло мучительное беспокойство за его здоровье. О его слабости сплетничали в столичных кругах. Я же видел его потрясающе работоспособным, одним из самых умных и глубоких людей, которых встречал в жизни. На многих днях его рождения, я это наблюдал, он за весь вечер не брал в рот ни капли спиртного, а взяв в руки гитару, говорил гостям: «Я знаю, как всех вас, таких разных, сейчас объединить…» И начинал петь. Общение с ним было для меня и для многих самым счастливым временем.
В начале восьмидесятого, когда мой сын уже учился в МГУ на факультете журналистики, Высоцкий ему сказал:
— Вадька, я не знаю, каким ты будешь журналистом, но давай с тобой договоримся: иди, думай и готовь вопросы — сто, двести — все, какие придут в голову. Я тебе отвечу, и пускай лежит: думаю, когда-нибудь тебе это будет нужно.
Сын очень обрадовался и в первые дни придумал около двух десятков вопросов. Он старался, хотел, чтобы они были неизбитыми. Володя несколько раз спрашивал:
— Готовы вопросы?
…Не успели. Об этом случае напоминает лишь подаренная тетрадь с надписью: «Дорогой Вадим! Попробуй записывать сюда все, что вокруг поразит, разозлит, рассмешит, опечалит и развеселит. Попробуй, Вадик, пригодится!»
Театр, кино, концерты так его закручивали, что выбрать время для поездки к старателям «Печоры» не удавалось. Я знал, что временами Володя срывался, это была его болезнь. Болезнь свободного человека в несвободном государстве, изъеденном ложью, притворством, лицемерием. Мягкий и деликатный, он задыхался в атмосфере, совершенно чуждой его натуре. Срывы случались чаще всего от обиды, от усталости, от бессилия что-то доказать. В определенном смысле они были вызовом власти, ставившей себя выше личности.
Он был уверен, что зависимость ему не грозит, но выйти из болезни самостоятельно ему не всегда удавалось.
Однажды, это было в 1979 году, оставшись со мной наедине, находясь в глубокой депрессии, он сказал: «Вадим, я хочу тебе признаться… Мне страшно. Я боюсь, что не смогу справиться с собой…» У него в глазах стояли слезы. Он сжал мою руку, и мне самому стало страшно.
Когда я оказывался свидетелем его мучений, когда он виновато клялся, что это больше не повторится, а потом все начиналось снова, от отчаяния из моей глотки вырывалась грубая брань. Он виновато улыбался в ответ. Единственное, что его заставило задуматься всерьез, это проявленная мною однажды жестокость. Может быть, непростительная. Я сказал:
— Володька, ты стал хуже писать. Ты деградируешь…
В июле 1980 года я прилетел из Ухты в Шереметьево. С Володей Шехтманом, представителем нашей артели в Москве, мы поехали к Высоцкому на Малую Грузинскую.
Странно: дверь была полуоткрыта. На диване одиноко сидел Нина Максимовна. Увидев меня, обрадовалась.
— А где Вовка? — спрашиваю.
— Знаете, Вадим, он позвонил часа два назад, просил приехать. Я приехала и уже около часа сижу, а его все нет.
Квартира Володи на восьмом этаже, а двумя этажами выше жил сосед — фотограф Валерка. Когда Володе хотелось расслабиться он поднимался на десятый этаж — там всегда были готовы составить ему компанию. Кивком головы я сделал Шехтману знак: посмотри, не там ли он. Вернувшись, он дал мне понять: там.
— Нина Максимовна, я сейчас приду, — сказал я и пошел на десятый этаж. Обругал Валерку и увел Володю домой. Я впервые услышал, как мама резко разговаривала с ним:
— Почему ты пьяный?!
— Мама, мамочка, ты права! Это ерунда, только не волнуйся. Только не волнуйся! Нина Максимовна в первый раз при мне замахнулась на сына. Мы уложили Володю спать. Назавтра я снова приехал к Высоцким. Дома была мама, врач Анатолий Федотов, администратор Валерий Янклович. Все мы, кто видел состояние Володи, понимали, что его нужно срочно госпитализировать. Но звонить в «Скорую» никто не рискнул. Когда-то в Риге Володя разругался со Смеховым, который в подобной ситуации сам решил поместить его в больницу. Теперь я настоял на своем:
— Будете ссылаться на меня. Скажете: это Вадим вызвал врачей…
Приехала бригада из института Склифосовского. Они осмотрели больного и пообещали завтра забрать в больницу.
Дома остались мама, Янклович и Федотов. Вечером я им позвонил, мы поговорили. Часов в десять-одиннадцать я снова набрал номер телефона. Трубку взял Федотов.
— Нет никакой опасности, Толик?
Он ответил, что все нормально. Ночевать в квартире Володи остались врач Федотов и Ксюша.
Было часа четыре утра, когда меня разбудил сын.
— Звонил Толя: срочно приезжай. Вовка умер!
Володя лежал на кровати. Спокойный, словно прилег отдохнуть. На стуле — растерянная, заплаканная Ксюша. Один за другим в дверях стали появляться люди.
— Вроде нормально уснули, — говорит Толик. — А когда проснулся, взял руку — пульса нет, тело холодное.
Приехали Нина Максимовна, Семен Владимирович…
В тот день мне пришлось отвечать на сотни телефонных звонков. Запомнился звонок космонавта Гречко: «Могу ли я чем-нибудь помочь?… Все же запишите мой телефон». Володя умер во сне. Накануне написал Марине:
Мне меньше полувека — сорок с лишним,
Я жив, тобой и Господом храним.
Мне есть, что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним.
Как комья земли, били цветы в стекла катафалка. Они летели со всех сторон. Их бросали тысячи рук. Машина не могла тронуться с места. Не только из-за тесноты и давки на площади. Водитель не видел дороги. Цветы закрыли лобовое стекло. Внутри стало темно. Сидя рядом с гробом Володи, я ощущал себя заживо погребаемым вместе с ним. Глухие удары по стеклам и крыше катафалка нескончаемы. Людская стена не пускает траурный кортеж. Воющие сиренами милицейские машины не могут проложить ему путь.
Площадь и все прилегающие к ней улицы и переулки залиты человеческим морем. Люди стоят на крышах домов, даже на крыше станции метро. Потом меня не оставляла посторонняя мысль: «Как они туда попали?» И до сих пор как-то странно видеть Таганскую площадь иной, буднично-суетливой. В тот июльский день казалось, мы навсегда на ней останемся.
Крики тысяч людей, пронзительный вой сирены — все слилось. И цветы все летят. Вокруг вижу испуганные лица. Всеобщая растерянность. Подобного никто не ожидал. Рука Марины судорожно сжимает мой локоть: «Я видела, как хоронили принцев, королей… По такого представить не могла».
А я вспоминал веселое Володино «народу было много!» Этими словами, возвращаясь после выступлений, он шутливо опережал мой привычный вопрос:
— Ну что, много было народу?
— Этт-я… Народу было много! Прошло два года после смерти Володи. Марина хотела поставить на его могиле дикий, необыкновенный камень. «Пусть он будет некрасивый, но он должен передавать образ Володи». Попросила меня найти такой. Я нашел. То была редкая разновидность троктолита, возраст — 150 миллионов лет, вытолкнут из горячих глубин земли и — что редко бывает — не раздавленный, не покрытый окисью. Поражала невероятная целостность камня: при ударе молотком он звенел, как колокол. Но на могиле Володи стоит другой памятник.
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 2 3 страница | | | Глава 3 1 страница |