Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ 2 страница

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 1 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 2 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 3 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 4 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 5 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 6 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 7 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 8 страница | ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ 9 страница | СЕЛЬСКАЯ РОССИЯ |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Без такого анализа невозможно разобраться в очевидных парадоксах интеллигенции вообще и, в особенности, ее крайнего представителя — интеллигенции русской. Теории и программы, вынашивавшиеся интеллигентами бессонными ночами, действительно, оценивались не сообразно реальной жизни, а по отношению к другим теориям и программам: критериями их ценности были логичность и согласованность. Реальность жизни воспринималась как искажение, как карикатура «истинной» реальности, которая, как считалось, скрывается за внешней оболочкой и ждет от революции своего высвобождения. Такая позиция позволяла интеллигенции утверждения, которые совершенно не согласовывались с реальными фактами, да и вообще противоречили здравому смыслу, выдавать за истинные. Так, например, утверждалось, что жизненный уровень европейских рабочих в XIX веке неуклонно падал, что русские крестьяне в 1900 году были на грани голодной смерти, что вполне законно было во имя демократии распустить в январе 1918 года демократически избранное Учредительное собрание и что свобода вообще означает подчинение необходимости. Чтобы понять поведение интеллигенции, необходимо помнить ее намеренную оторванность от реальности, ибо, при том, что революционеры были безжалостно прагматичны, используя в своих интересах, из соображений тактических, народное недовольство, их представления о чаяниях народа были чисто умозрительными. Неудивительно, что, едва придя к власти, революционная интеллигенция немедленно берет под контроль средства информации и устанавливает жесткую цензуру: ведь только подавляя свободу слова, можно навязать свою «сюрреальность», свою «действительность» простым людям, воочию наблюдающим осязаемые свидетельства обратного*.

 

* Эрик Хоффер видит в невосприимчивости к реальности характерную черту всякого фанатизма: «Правота учения определяется не его глубиной, тонкостью или достоверностью заключенных в нем истин, но тем, сколь успешно отрывает она человека от самого себя и всего мира, как он есть» (The True Believer. N. Y., 1951. P. 79).

 

В силу привычки они создали особый язык, посредством которого посвященные могли общаться друг с другом, а придя к власти, навязывать свои фантазии широким кругам. Этот язык со своим словарем, своей фразеологией и даже синтаксисом, достигший апогея в бессмысленном жаргоне сталинской эры, «описывает не реальность, но идеальное представление о ней». Он жестко ритуализирован и огражден лексическими запретами19. Но и задолго до 1917 года русские революционеры вели свои дискуссии именно на таком языке. Нигде стремление к созданию собственной «реальности» так ярко — и пагубно — не проявилось, как в концепции «народа». Радикалы заявляли, что говорят от имени народа, иногда именуемого «народными массами», и действуют в его интересах против своекорыстной правящей элиты, пользующейся народными богатствами. С точки зрения радикалов, созидание свободного и справедливого общества требует разрушения существующего порядка. Но при тесном общении с людьми, теми самыми «народными массами», сразу становится понятным, что лишь немногие согласны на разрушение их привычного мира до основания: единственное, чего они хотят, это удовлетворения каких-то определенных своих нужд, то есть частичной реформы, не затрагивающей целого.

Замечено, что стихийные бунты возникают не из революционных, а, скорее, из консервативных побуждений, и бунтовщики, как правило, требуют восстановления в прежних правах, которых, как они считают, их в свое время несправедливо лишили: взгляд их, таким образом, устремлен не вперед, а назад20. Поэтому для достижения своих идеалов — всеобъемлющих перемен — интеллигенция должна создать некую абстракцию, именуемую «народом», которую она может наделить своими собственными чаяниями. По мнению Кошена, якобинство заключается не в терроре, а в стремлении интеллектуальной элиты установить диктаторскую власть над народом от имени народа, чему оправданием служит почерпнутая у Руссо концепция «общей воли». В соответствии с этой концепцией волей народа объявляется то, что провозглашается просвещенным мнением: «Для проповедников [французского революционного] режима, «философов» и политиков — от Руссо и Мабли до Бриссо и Робеспьера — настоящий народ был неким идеальным созданием. Общая воля, воля гражданина превыше подлинной воли, воли большинства, точно так же, как в христианстве благодать превыше естества. Вот что сказал Руссо: общая воля не является волей многих и имеет над ней преимущество; свобода гражданина не есть независимость отдельной личности и подчиняет ее себе. В 1789 году истинный народ существовал лишь потенциально, в сознании или воображении «свободных людей», или «патриотов», как их называли <...> то есть небольшого числа посвященных, завербованных в юности, без устали воспитывавшихся и всю свою жизнь проведших в обществе «философов» и вышколенных... в дисциплине свободы»21. Лишь видя в живом человеке исключительно голую идею, можно презреть во имя демократии мнение большинства и установить диктаторский режим во имя свободы.

И вся эта идеология, и обусловленное ею поведение — смесь из идей Гельвеция и Руссо — были новыми историческими феноменами, порожденными Французской революцией. Эта идеология узаконивала самые невероятные социальные эксперименты. Хотя по личным мотивам Робеспьер презирал Гельвеция (он считал, что Гельвеций преследовал его идола Руссо, перед которым Робеспьер безгранично преклонялся), все его идеи претерпели сильнейшее влияние Гельвеция. Для Робеспьера миссия политика состояла в созидании «царства добродетели», общество делилось на «хороших и плохих» граждан, а отсюда следовало, что «все, кто думает не так, как мы, должны быть удалены из города»22.

Токвиль был потрясен, столкнувшись с этим феноменом, когда в конце жизни обратился к изучению истории Французской революции. За год до смерти он признавался другу: «В болезни Французской революции есть нечто такое, что я ощущаю, но не в силах ни описать, ни проанализировать причины. Это «вирус» нового и неизвестного вида. Мир знал ужасные революций, но столь безмерного, яростного, радикального, отчаянного, смелого, почти безумного, но при этом сильного и деятельного характера, который проявили революционеры, на мой взгляд, не встречалось еще в великих социальных потрясениях прошлого. Откуда явилась эта новая раса? Кто сотворил ее? Кто обеспечил ее успех? Кто дал им такую живучесть? Ведь и сегодня, хотя обстоятельства переменились, все те же люди встают перед нами и по всему цивилизованному миру рассеяны их отпрыски. Дух мой сникает от бессилия представить ясную картину этого феномена и найти средства точно ее описать. При всем том, что понято нами во Французской революции, в ее духе и делах есть нечто, остающееся необъяснимым. Я чувствую, где таится неизвестное, но как бы я ни старался, мне не поднять завесу, его скрывающую. Я чувствую его сквозь некоторую странную непроницаемую субстанцию, мешающую мне коснуться или увидеть его»23.

Доживи Токвиль до XX столетия, ему было бы легче определить этот «вирус», потому что дикая смесь идей и групповых интересов стала с тех пор обычным явлением.

 

* * *

 

Интеллектуалы могут приобрести влияние только в равноправном и открытом обществе, в котором рухнули сословные барьеры и политика формирует мнения. В таком обществе они берут на себя роль созидателей этих мнений, для чего используют печатное слово, другие средства информации, а также систему образования. Интеллигенция любит представлять себя бескорыстным борцом за народное благо, то есть не столько социальной группой, сколько моральной силой, но тот факт, что каждый из ее среды в отдельности не чурается мирских благ и целей, неизбежно приводит к выводу: интеллигенция в целом не чужда земных интересов — интересов, готовых вступить в противоречие с проповедуемыми идеалами. Интеллигенции тяжело признать это. Глубокая неприязнь интеллигенции к социологическому самоанализу — так контрастирующая с ее склонностью подвергать анализу другие социальные группы и классы, в особенности класс, представляющий основное препятствие на ее пути к власти, то есть «буржуазию», — обернулась удивительной скудостью литературы по этому вопросу. Редкие работы, посвященные интеллигенции как социальному и историческому феномену, совершенно не соответствуют его значению24.

Интеллигенция может процветать только в обществах, освободившихся от сословных привилегий, с равноправным гражданством, таких, как образовавшиеся в новейшее время на Западе, но именно эти общества ставят интеллигентов в двусмысленное положение. Пользуясь огромным влиянием на общественное мнение, социально они стоят на обочине, не обладая ни богатством, ни политической властью. Добрая часть их составляет интеллектуальный пролетариат, который едва сводит концы с концами: даже самые удачливые из них не имеют веса в экономическом и политическом смысле и часто вынуждены играть роль наемных ораторов правящей элиты. В таком унизительном положении вдвойне обидно находиться тем, кто считает себя заслуживающими всех прерогатив власти более, чем те, кто ими пользуется в действительности — по праву рождения или богатства.

Капитализм создает весьма благоприятные условия для интеллигенции, все время повышая спрос на ее услуги и давая возможность ее представителям осуществлять свое призвание выразителей общественного мнения: «Дешевые книги, грошовые газеты и брошюры, вместе со все растущим кругом читателей, отчасти производным от этого, а отчасти представляющим собой независимый феномен, обязанный своим возникновением обретенным промышленной буржуазией весу и значению, а также характерному росту политического значения безличного общественного мнения, — все эти блага, вместе со все возрастающей свободой от ограничений, есть побочные продукты капиталистического механизма»25.

«Все общества прошлого, — писал Раймон Арон, — имели своих писарей, своих художников или литераторов... и своих знатоков... Ни одну из этих категорий нельзя в строгом смысле причислить к нашей современной цивилизации, однако последняя тем не менее имеет собственные особые характеристики, влияющие на численность и статус интеллигенции. Распределение рабочей силы по различным профессиям изменяется в процессе экономического развития: число занятых в промышленности растет, число же занятых в земледелии падает, в то время как объем так называемого «терцианского сектора», куда входит множество профессий различного уровня престижности — от мелкого служащего в своей канцелярии до исследователя в его лаборатории, — безмерно раздувается. Современные индустриальные общества охватывают большее число работников неручного труда — абсолютно и относительно, чем какое бы то, ни было общество в прошлом... Три категории работников неручного труда — писари, специалисты и литераторы — развивались одновременно, если не равночисленно. Бюрократические структуры предоставляют отдушину писарям низшей квалификации, организация труда и управление производством требуют все новых и новых специалистов; школы, университеты и различные культурно-развлекательные учреждения или средства информации занимают в своей сфере литераторов, художников или просто ремесленников на литературном поприще, дешевых поденщиков и популяризаторов. Хотя это и не всегда вполне признается, но расширение круга занятий остается решающим фактом»26.

Заполняя ряды «терцианского сектора» современного общества, интеллигенты превращаются в социальную группу со своими интересами, в первую очередь заботясь об увеличении численности и престиже «белых воротничков» — цель, достижению которой более всего способствуют централизация и бюрократизация. Следующее, в чем заинтересована интеллигенция, — это неограниченная свобода слова. И даже способствуя установлению режимов, подавляющих свободу, интеллигенция всегда и всюду выступает против ограничения свободы самовыражения, тем самым часто становясь первой жертвой собственных побед.

Как это ни парадоксально, но капитализм и демократия, возвышая роль интеллигенции, одновременно усугубляют ее недовольство. Статус интеллигентов в капиталистическом обществе много ниже статуса политиков и бизнесменов, к которым, однако, первые относятся с презрением профессионалов к дилетантам в искусстве социального управления. Они завидуют их богатству, власти и престижу. В каком-то смысле интеллигенции было проще приспособиться к прежнему обществу, где ее социальный статус был прочно закреплен традицией и законом, чем к изменчивому миру капитала и демократии новейших времен, где, за неимением денег и общественного положения, они ощущают свою униженность. Людвиг фон Мисес считал, что интеллигенция тяготеет к антикапиталистической философии, «чтобы заглушить внутренний голос, говорящий ей, что она одна виновата в своем неблагополучии»27.

Как мы уже говорили, интеллигенция может избавиться от униженности и взобраться на вершину только при одном условии: если общество «рационализируется», то есть «интеллектуализируется» — и «разум» заместит собой место свободной экономики и политической борьбы. Это означает социализм. Основным врагом социалистов и в их мирном («утопическом»), и в непримиримом («революционном») обличье всегда была «стихийность», под которой понималась политическая и экономическая свобода действий. Призыв к упразднению частной собственности на средства производства в пользу «общества», общий для всех социалистских программ, теоретически дает возможность рационализировать производство товаров и уравнять их распределение. Случается, что те, кто заявляют, будто знают, что «рационально», то есть интеллигенты, занимают командные позиции. Как и в движениях других классов, их собственные интересы и идеологические призывы совпадают: подобно тому, как буржуазия, требуя снять ограничения на производство и торговлю ради повышения благосостояния народа, преследует свои интересы, так и радикальная интеллигенция, призывая к национализации производства и торговли для пользы масс, действует в свою пользу.

Лидер анархистов, современник Маркса Михаил Бакунин первым указал на такое слияние личных интересов и идеологических принципов, утверждая, что за стремлением интеллигенции к социализму стоят обычные классовые интересы. Он оспаривал теорию Маркса о социалистическом государстве, утверждая, что она должна неизбежно вылиться в господство коммунистов над массами: «По теории г-на Маркса, народ не только не должен его [государство] разрушать, напротив, должен укрепить и усилить и в этом виде передать в полное распоряжение своих благодетелей, опекунов и учителей — начальников коммунистической партии, словом, г. Марксу и его друзьям, которые начнут освобождать их по-своему. Они сосредоточат бразды правления в сильной руке, потому что невежественный народ требует весьма сильного попечения; создадут единый государственный банк, сосредоточивающий в своих руках все торгово-промышленное, земледельческое и даже научное производство, а массу народа разделят на две армии: промышленную и землепашественную под непосредственною командою государственных инженеров, которые составят новое привилегированное науко-политическое сословие»28.

Другой теоретик анархизма, поляк Ян Махайский, описывал социализм как идеологию, сообразующуюся с интересами интеллигенции, — «нового молодого правящего класса», чей капитал — высшее образование. В социалистическом государстве она станет господствовать, заменив в качестве руководителей и специалистов старый класс капиталистов. «Провидение научных социалистов... рабам буржуазного общества... сулит счастье после их смерти; оно гарантирует социалистический рай их потомкам»*.

 

* Вольский А. (Махайский Я.). Умственный рабочий. Н.-Й.; Балтимор, 1968. С. 328. (Первое изд.: 1904—1905). В предисловии к этому изданию Алберт Перри (С. 14) отмечает, что книга встретила «яростный отпор» буквально всей революционной интеллигенции того времени: «Они тотчас мобилизовали весь корпус своих публицистов-теоретиков, ораторов и агитаторов. Весь пропагандистский аппарат социалистического движения, будь то большевики, меньшевики или эсеры, объединился против этого нового врага. Ядовитость их нападок была совершенно необыкновенной». Работы Махайского были внесены в советский «список запрещенных книг».

 

Такие взгляды едва ли могли найти отклик у интеллигентов. И не случайно поэтому Маркс разбил теорию Бакунина и изгнал его из Первого Интернационала, и в современном мире анархизм лишь слабая тень социализма. Исторический опыт показывает, что всякое движение, которое затрагивает идеологию и интересы интеллигенции, обречено на поражение и всякий интеллигент, бросивший вызов своему классу, приговаривает себя к забвению.

 

* * *

 

Социализм обычно понимается как теория, направленная на лучшее распределение богатства с конечной целью создания свободного и справедливого общества. Такова, бесспорно, официальная программа социалистов. Однако и за этой программой скрывается гораздо более тщеславная цель — создание нового человека. Предпосылкой к тому служит идея Гельвеция, что, формируя окружение, при котором социальное поведение становится естественным инстинктом человека, социализм позволяет личности полнее воплотить свои скрытые возможности. А это, в свою очередь, позволит в конечном итоге избавиться от государства и насилия как основного неотъемлемого атрибута государства. Все социалистические учения, от самых умеренных до самых крайних, предполагают, что человек — материал весьма податливый, поскольку его личность есть производное от экономических условий: изменение этих условий должно, таким образом, привести к изменению и человека и его поведения.

Маркс занимался философией в основном в молодости. Двадцатишестилетним эмигрантом в Париже он уловил политическое содержание идей Гельвеция и его французских современников. В «Святом семействе» (1844—1845), книге, в которой обозначен разрыв Маркса и Энгельса с идеалистическим радикализмом, философские и психологические установки почерпнуты непосредственно у Локка и Гельвеция. «Если человек черпает, — писал Маркс, — все свои знания, ощущения и пр. из чувственного мира и опыта, получаемого от этого мира, то надо, стало быть, так устроить окружающий мир, чтобы человек в нем познавал и усваивал истинно человеческое, чтобы он познавал себя как человека»29.

Это — locus classicus марксистской философии, оправдывающее тотальную перемену в ходе устройства общества, то есть революцию. Согласно такому ходу мысли, неумолимо вытекающей из философских предпосылок, сформулированных Локком и Гельвецием, человек и общество обретают существование не естественным путем, но «рукотворным». Этот «радикальный бихевиоризм», как он именовался, вдохновил Маркса в 1845 году на один из самых известных его афоризмов: «Философы лишь различным образом объясняли мир; но дело заключается в том, чтобы изменить его»30. Разумеется, в тот момент, когда мыслитель начинает видеть свое назначение не «только» в созерцании мира и приспособлении к нему, но в его изменении, он перестает быть философом и превращается в политика, вынашивающего личные политические планы и интересы.

Мир, конечно, можно постепенно «изменить» — мерами образовательными и законодательными. И если бы исключительной заботой интеллигенции было улучшение условий жизни человека, то едва ли такое постепенное изменение встретило бы возражения, ибо эволюция методом проб и ошибок указывает единственный испытанный путь к прогрессу. Но многие из тех, кто хочет изменить мир, извлекают из человеческих нужд не то, что требует исправления, а то, что можно использовать в своих интересах. Использование в своих интересах людских нужд (а не удовлетворение их) было в центре политики социалистов уже с 40-х годов XIX века, и это же отличало мнимых «научных» социалистов от их предшественников «утопистов». Такое отношение породило то, что Анатоль Леруа-Болье в 1902 году в своем на редкость проницательном труде назвал «политикой ненависти». «Социализм, — отмечал он, — возводит ненависть в принцип», сходясь со своими смертельными врагами — национализмом и антисемитизмом — в убеждении о необходимости «хирургически» вырезать и уничтожить воображаемого врага31. Убежденные радикалы опасались реформ потому, что те лишали их мощного оружия и укрепляли власть правящей элиты: радикалы предпочитали самые дикие репрессии. Лозунг русских революционеров «чем хуже, тем лучше» обнажал подобный образ мыслей.

Существует, разумеется, множество разновидностей социалистов — от самых демократичных и гуманных до самых деспотичных и жестоких, — но все их расхождения заключены в средствах, а не в целях. И их несостоятельность хорошо прослеживается в отношении русских и иностранных социалистов к жестоким экспериментам большевиков: отвращение к большевистской жестокости не отменяет восхищения перед непреклонной преданностью общему делу и сочувствия им, едва над большевиками нависает серьезная опасность. Как мы покажем ниже, большевики не смогли бы ни взять власть, ни удержать ее, если бы не получали поддержки, и активной и пассивной, со стороны демократически настроенных и умеренных социалистов.

Утверждение, что архитекторам октябрьского переворота 1917 года требовалось нечто большее, чем простое устранение противоречий капитализма, прекрасно подтверждается заявлениями Л.Д.Троцкого. В начале 20-х годов, заглядывая в будущее, он предсказывал: «Коммунистический быт будет слагаться не слепо, как коралловые рифы, а строиться сознательно, проверяться мыслью, направляться и исправляться. Перестав быть стихийным, быт перестанет быть и застойным».

Отрицая всю предыдущую историю человечества до октября 1917 года, как эпоху «застоя», Троцкий описывает быт человека, который будет создан новым режимом: «Человек примется, наконец, всерьез гармонизировать себя самого... Он захочет овладеть полубессознательными, а затем и бессознательными процессами в собственном организме: дыханием, кровообращением, пищеварением, оплодотворением — и, в необходимых пределах, подчинит их контролю разума и воли. Жизнь, даже чисто физиологическая, станет коллективно-экспериментальной. Человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку и станет — под собственными пальцами — объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки... Человек поставит себе цель овладеть собственными чувствами, поднять инстинкты на вершину сознательности, сделать их прозрачными, создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно — сверх-человека... Человек станет несравненно сильнее, умнее, тоньше; его тело — гармоничнее, движения ритмичнее, голос музыкальнее. Формы быта приобретут динамическую театральность. Средний человеческий тип поднимется до уровня Аристотеля, Гёте, Маркса. Над этим кряжем будут подниматься новые вершины»32.

Эти размышления, принадлежащие не какому-то мечтательному юноше, а организатору большевистских побед октября 1917 года и гражданской войны, дают нам возможность заглянуть в глубины психологии тех, кто совершил величайшую в наше время революцию. Они и их последователи мечтали не более и не менее как о том, чтобы по-своему разыграть шестой день Творения и усовершенствовать духовдохновенный плод этого дня: человек должен сам, «своими руками» пересоздать себя. Теперь нам становится понятно, что Чернышевский, оказавший сильное влияние на Ленина, имел в виду, определяя свой «антропоморфический принцип» как «Homo homini deus» — «Человек человеку — бог».

 

* * *

 

Русская интеллигенция появилась в 60-х годах XIX века в связи с великими реформами Александра II. После позорного поражения в Крымской войне царское правительство решило активизировать русское общество и вовлечь его в общественную жизнь. Но оказалось, что расшевелить общество не так просто: «Страна, терпеливо приученная к бездействию, потеряла всякую волю к собственным начинаниям и, поняв, что от нее ждут самостоятельных действий, самостоятельного решения местных вопросов, не умела откликнуться на этот призыв, потеряв, в особенности в губерниях, всякий навык, всякий интерес к общественной жизни»33. Это бездействие дало возможность русской интеллигенции выступить вперед от имени общества, которое все равно не имело возможности самовыражения через выборы.

Разнообразные политические программы, разрабатывавшиеся правительством в то время, создавали благоприятные условия для расцвета интеллигенции. Цензурные путы ослабли. До этого, в царствование Николая I, цензура доходила до бессмысленной строгости и общение посредством печатного слова было крайне затруднительным. В новом царствовании предварительная цензура была упразднена и правила публикации ослаблены настолько, что не препятствовали распространению наиболее радикальных идей посредством эзопова языка. Периодическая печать стала основным каналом влияния властителей дум Петербурга и Москвы на провинциальную мысль. Русская пресса второй половины XIX века отличалась поразительной широтой, позволявшей критиковать правительство: к 1905 году большинство газет и журналов придерживалось оппозиционных взглядов.

В 1863 году обрели самостоятельность университеты, что предоставляло профессорскому составу право самоуправления. Открылся доступ в высшие учебные заведения для тех, кто при Николае I об этом не мог и мечтать. Университеты быстро превратились в очаги политических брожений. Большое число русских интеллигентов прониклось радикальными идеями именно в студенческие годы.

Введение в 1864—1870 годах органов самоуправления — земств и городских управ — дало интеллигенции возможность профессионально выступить на общественном поприще. Вместе с сельскими учителями, агрономами, врачами, статистиками и другими специалистами, нанимаемыми на службу земствами и именовавшимися «третьим элементом», они образовывали некий активный общественный слой с радикальным, чтобы не сказать революционным, уклоном, вызывавшим беспокойство царского правительства34. Профессиональные революционеры презирали такой род занятий, говоря, что он служит лишь укреплению существующего строя. Избранные же земские представители придерживались либеральных или либерально-консервативных взглядов.

И, наконец, рост российской промышленности требовал профессиональных специалистов всех сортов: правоведов, инженеров, ученых, управляющих. Независимые от правительства, эти специалисты образовывали профессиональные союзы, которые были в разной степени проникнуты антисамодержавием, западническим духом. Как мы видели, в 1900— 1905 годах эти союзы сыграли важную роль в разжигании революционных беспорядков.

Так в 1860—1900 годах, в заключительное сорокалетие XIX века, создалось одно из необходимых условий нарождения интеллигенции: стала возможной экономическая независимость от правительства и одновременно возник способ распространения нетрадиционных идей. В столь благоприятных условиях не пришлось долго ждать нарождения идеологии, которая объединила бы всю интеллигенцию в некую сплоченную группу.

Русская интеллигенция была склонна к самым неожиданным поворотам мысли, бесконечным спорам и перебранкам по пустякам, но эти споры не могли затемнить того факта, что все представители интеллигенции придерживались некоего общего свода философских идей. И идеи эти были далеко не оригинальны — почти все они заимствованы у философов Просвещения и лишь приспособлены к современным научным знаниям. У французских материалистов XVIII века и их немецких последователей XIX века русская интеллигенция почерпнула «монистическую» концепцию человека как существа, сотворенного исключительно из материальных субстанций, где нет места «душе». Идеи, не отвечавшие материалистическим критериям, начиная с идеи Бога, считались не более чем плодами воображения. Прилагая утилитарные принципы, обычное следствие материализма, они отвергали все обычаи и институты, которые не удовлетворяли критерию принесения «наибольшего счастья наибольшему числу». Самыми первыми выразителями этой идеологии в России были так называемые нигилисты (этот термин часто неверно истолковывают, понимая под ним людей, ни во что не верящих; в действительности они верили, но верили в другое, и для них не было ничего святого, кроме универсальных ценностей материализма и утилитаризма).

Позитивизм, учение Огюста Конта, повлиял на русскую интеллигенцию двояко. Прежде всего как методология для исследования человеческого общества (для чего Конт придумал слово «социология») он укреплял материализм и утилитаризм учением о том, что человеческое поведение подчиняется законам, которые, будучи научно проанализированы, полностью его предопределяют. Человечеством можно управлять научно с помощью той самой «социологии», которая играет для общества ту же роль, что и физика для мертвой материи и энергии, а биология — для живых организмов. Это положение уже в 1860-е годы стало аксиомой в кругах русской интеллигенции. Кроме того, позитивизм сыграл свою роль, хотя и более кратковременную, как теория прогресса в смысле победы просвещения, выразившейся в постепенном замещении «теологического» и «метафизического» мировоззрения научным, или «позитивным».

Материализм, утилитаризм и позитивизм образовали идеологию русской интеллигенции, и приверженность этой идеологии была определенным критерием причастности к интеллигенции. Ни один верующий в Бога и бессмертие души, как бы ни был он «просвещен» и «прогрессивен» в остальном, не мог претендовать на звание «интеллигента». Не было места среди интеллигенции и тем, кто придавал существенное значение роли случая в человеческих делах, либо верил в неизменность «человеческой природы», либо в высшие нравственные принципы. История российской интеллигенции изобилует примерами «интеллигентов», которые, усомнившись в том или ином положении этой идеологии, были исторгнуты из интеллигентской среды. Тот «бескровный террор», который Кошен увидел в дореволюционной Франции, ярко проявился и в дореволюционной России: здесь тоже очернение отступников и людей, не принадлежащих к кругу интеллигенции, служило сплочению ее рядов. Поскольку существование интеллигенции зависело от идеологического единомыслия ее представителей, это единомыслие безжалостно навязывалось, что лишало интеллигенцию возможности приспособиться к меняющейся реальности и дало основание Петру Струве охарактеризовать русских интеллигентов как «едва ли не самую консервативную породу людей в мире»35.


Дата добавления: 2015-11-14; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ 1 страница| ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)