Читайте также: |
|
— Пошли туда! — раздались крики. — Пошли за ними сами!
— Он тяжелый — не дотащишь, — сказал один и пнул ногой тело дона Анастасио, лежавшее на земле. — Пусть валяется!
— Очень надо тащить эту бочку требухи к обрыву! Пусть тут и лежит.
— Пошли туда, прикончим их всех разом, — закричал какой-то человек. — Пошли!
— Чего тут весь день печься на солнце! — подхватил другой. — Идем, живо!
Толпа повалила под аркады. Все толкались, орали, шумели, как стадо животных, и кричали: «Открывай! Открывай! Открывай!» — потому что, когда шеренги распались, Пабло велел караульным запереть дверь Ayuntamiento на ключ.
Стоя на стуле, я видела через забранное решеткой окно, что делается в зале Ayuntamiento. Там все было по-прежнему. Те, кто не успел выйти, полукругом стояли перед священником на коленях и молились. Пабло с дробовиком за спиной сидел на большом столе перед креслом мэра и свертывал сигарету. Ноги у него висели, не доставая до полу. Четырехпалый сидел в кресле мэра, положив ноги на стол, и курил. Все караульные сидели в креслах членов муниципалитета с ружьями в руках. Ключ от входных дверей лежал на столе перед Пабло.
Толпа орала: «Открывай! Открывай! Открывай!» — точно припев песни, а Пабло сидел на своем месте и как будто ничего не слышал. Он что-то сказал священнику, но из-за криков толпы нельзя было разобрать что.
Священник, как и раньше, не ответил ему и продолжал молиться. Меня теснили со всех сторон, и я со своим стулом передвинулась к самой стене; меня толкали, а я толкала стул. Теперь, став на стул, я очутилась у самого окна и взялась руками за прутья решетки. Какой-то человек тоже влез на мой стул и стоял позади меня, ухватившись руками за два крайних прута решетки.
— Стул не выдержит, — сказала я ему.
— Велика важность, — ответил он. — Смотри. Смотри, как они молятся!
Он дышал мне прямо в шею, и от него несло винным перегаром и запахом толпы, кислым, как блевотина на мостовой, а потом он вытянул голову через мое плечо и, прижав лицо к прутьям решетки, заорал: «Открывай! Открывай!» И мне показалось, будто вся толпа навалилась на меня, как вот иногда приснится во сне, будто черт на тебе верхом скачет.
Теперь толпа сгрудилась и напирала на дверь, так что напиравшие сзади совсем придавили передних, а какой-то пьяный, здоровенный детина в черной блузе, с черно-красным платком на шее, разбежался с середины площади, налетел на тех, кто стоял позади, и упал, а потом встал на ноги, отошел назад, и опять разбежался, и опять налетел на стоявших позади, и заорал: «Да здравствую я и да здравствует анархия!»
Потом этот самый пьянчуга вышел из толпы, уселся посреди площади и стал пить из бутылки, и тут он увидел дона Анастасио, который все еще лежал ничком на каменных плитах, истоптанный множеством ног. Тогда пьяница поднялся, подошел к дону Анастасио, нагнулся и стал лить из бутылки ему на голову и на одежду, а потом вынул из кармана спички и принялся чиркать одну за другой, решив запалить костер из дона Анастасио. Но сильный ветер задувал спички, и спустя немного пьяница бросил это занятие, качая головой, уселся рядом с доном Анастасио и то прикладывался к бутылке, то наклонялся и хлопал по плечу мертвого дона Анастасио.
А толпа все кричала, требуя, чтобы открыли двери, и человек, стоявший со мной на стуле, изо всех сил дергал прутья решетки и тоже орал у меня над самым ухом, оглушая меня своим ревом и обдавая своим вонючим дыханием. Я перестала смотреть на пьяницу, который пытался поджечь дона Анастасио, и опять заглянула в зал Ayuntamiento; там все было как и раньше. Они по-прежнему молились, стоя на коленях, в расстегнутых на груди рубашках, одни — опустив голову, другие — подняв ее кверху и устремив глаза на распятие, которое держал в руках священник, а он быстро и отчетливо шептал слова молитвы, глядя поверх их голов, а позади, на столе, сидел Пабло с сигаретой во рту, с дробовиком за спиной и болтал ногами, поигрывая ключом, который он взял со стола.
Потом Пабло опять заговорил со священником, наклонившись к нему со стола, но что он говорил — нельзя было разобрать из-за крика. Священник не отвечал ему и продолжал молиться. Тогда из полукруга молящихся встал один человек, и я поняла, что он решился выйти. Это был дон Хосе Кастро, которого все звали дон Пепе, барышник и заядлый фашист; он стоял теперь посреди зала, низенький, аккуратный, даже несмотря на небритые щеки, в пижамной куртке, заправленной в серые полосатые брюки. Он поцеловал распятие, и священник благословил его, и он оглянулся на Пабло и мотнул головой в сторону двери.
Пабло покачал головой и продолжал курить. Я видела, что дон Пепе что-то говорит Пабло, но не могла разобрать что. Пабло не ответил, только опять покачал головой и кивнул на дверь.
Тут дон Пепе опять посмотрел на дверь, и я поняла: до сих пор он не знал, что она заперта. Пабло показал ему ключ, и он с минуту постоял, глядя на этот ключ, а потом повернулся, отошел и снова стал на колени. Священник оглянулся на Пабло, а Пабло осклабился и показал ему ключ, и священник словно только тут уразумел, что дверь заперта, и мне показалось было, что он качает головой, но нет, он только опустил голову и снова стал молиться.
Не знаю, как это они не догадывались, что дверь заперта, разве что уж очень были заняты своими мыслями и своими молитвами; но теперь-то они уже поняли все, и поняли, почему на площади так кричат, и, должно быть, им стало ясно, что там теперь все по-другому. Но они не поднимались с колен и молились, как прежде.
Крик теперь стоял такой, что ничего нельзя было расслышать, а пьянчуга, который забрался на мой стул, обеими руками тряс решетку окна и до хрипоты орал: «Открывай! Открывай!»
Тут Пабло снова заговорил со священником, но священник ему не ответил. Потом я увидела, что Пабло снял свой дробовик с плеча, нагнулся и потрогал священника прикладом. Священник словно и не заметил этого, и я увидела, что Пабло покачал головой. Потом он что-то сказал через плечо Четырехпалому, а Четырехпалый что-то сказал остальным караульным, и они все встали и отошли в дальний угол зала.
Я увидела, как Пабло опять сказал что-то Четырехпалому, и тот сдвинул вместе два стола и нагородил на них несколько скамеек. Получилась баррикада, отделявшая угол зала, а за баррикадой стояли караульные со своими ружьями. Пабло потянулся вперед и опять тронул священника прикладом дробовика, но священник словно ничего не заметил, и другие тоже не заметили и продолжали молиться, и только дон Пепе оглянулся и посмотрел на Пабло. Пабло покачал головой, а потом, увидев, что дон Пепе смотрит на него, кивнул ему и показал ключ, высоко подняв его в руке. Дон Пепе понял и, уронив голову на грудь, стал быстро-быстро шептать молитву.
Пабло соскочил со стола и, обойдя кругом, подошел к высокому креслу мэра, стоявшему на возвышении во главе длинного стола для заседаний. Он уселся в это кресло и стал свертывать себе сигарету, не спуская глаз с фашистов, которые молились вместе со священником. По его лицу нельзя было понять, что он думает. Ключ лежал на столе перед ним. Это был большой железный ключ длиною с фут. Потом Пабло что-то крикнул караульным, что — я не могла расслышать, и один караульный пошел к двери. Я увидела, что губы у фашистов, шептавших молитвы, зашевелились быстрей, и догадалась, что они поняли.
Пабло сказал что-то священнику, но священник ему не ответил. Тогда Пабло потянулся за ключом, взял его и швырнул караульному, стоявшему у дверей. Тот поймал ключ на лету, и Пабло одобрительно ухмыльнулся. Потом караульный вставил ключ в замок, повернул, дернул дверь и спрятался за нее, потому что толпа сразу ворвалась.
Я видела, как они вбежали, но тут пьяный, который стоял со мной на стуле, завопил: «Ай! Ай! Ай! — и, высунувшись вперед, заслонил мне все окно, а потом принялся кричать: — Бей их! Бей их! Лупи! Колоти!» — и отпихнул меня в сторону, так что мне совсем уж ничего не стало видно.
Я ткнула его локтем в живот и сказала: «Пьяница, это чей стул! Пусти, дай мне посмотреть!»
Но он все тряс решетку, вцепившись в нее обеими руками, и вопил: «Бей их! Лупи! Колоти! Вот так! Бей их! Бей! Cabrones! Cabrones! Cabrones!»
Я ткнула его локтем еще сильней и сказала: «Cabron! Пьянчуга! Пусти посмотреть».
Тут он обеими руками пригнул мою голову, чтобы ему было виднее, и всей своей тяжестью навалился на меня, а сам все орет: «Бей их! Лупи! Вот так!»
«А я тебя вот так!» — сказала я и изо всех сил ударила его в пах, и ему стало так больно, что он отпустил мою голову, схватился за это место и говорит: «No hay derecho, mujer. Не имеешь права, женщина». А я тем временем заглянула в окно и вижу, что в комнату полным-полно набилось людей, и они молотят дубинками и цепами, и лупят, и колют, и тычут куда ни попало деревянными вилами, которые из белых уже стали красными и зубья растеряли, и вся комната ходит ходуном, а Пабло сидит и смотрит, положив дробовик на колени, а вокруг все ревут, и колотят, и режут, и люди кричат, как лошади на пожаре. И я увидела, как священник, подобрав полы, лезет на стол, а сзади его колют серпами, а потом кто-то ухватил его за подол сутаны, и послышался крик, и потом еще крик, и я увидела, что двое колют священника, а третий держит его за полы, а он вытянул руки и цепляется за спинку кресла, но тут стул, на котором я стояла, подломился, и мы с пьяным свалились на тротуар, где пахло вином и блевотиной, а пьяный все грозил мне пальцем и говорил: «No hay derecho, mujer, no hay derecho. Ты меня покалечить могла», — а люди, пробегая мимо, спотыкались и наступали на нас, и большей уже ничего не видела, только ноги людей, теснившихся ко входу в Ayuntamiento, да пьяного, который сидел напротив меня, зажимая то место, куда я его ударила.
Так кончилась расправа с фашистами в нашем городе, и я бы досмотрела все до конца, если бы не мой пьянчуга, но я даже рада, что он помешал мне, так как то, что творилось в Ayuntamiento, лучше было не видеть.
Другой пьяный, которого я заметила раньше на площади, был еще похуже моего. Когда мы поднялись на ноги после того, как сломался стул, и выбрались из толпы, теснившейся у дверей, я увидела, что он сидит на прежнем месте, обмотав шею своим красно-черным платком, и что-то льет на дона Анастасио. Голова у него моталась из стороны в сторону, и туловище валилось вбок, но он все лил и чиркал спичками, лил и чиркал спичками, и я подошла к нему и сказала:
— Ты что делаешь, бессовестный?
— Nada, mujer, nada, — сказал он. — Отстань от меня.
И тут, может быть потому, что, встав перед ним, я загородила его от ветра, спичка разгорелась, и синий огонек побежал по рукаву дона Анастасио вверх, к его затылку, и пьяница задрал голову и завопил во все горло: «Мертвецов жгут! Мертвецов жгут!»
— Кто? — крикнул голос из толпы.
— Где? — подхватил другой.
— Здесь! — надрывался пьяница. — Вот здесь, вот!
Тут кто-то с размаху огрел пьяного цепом по голове, и он свалился, вскинул глаза на того, кто его ударил, и тут же закрыл их, потом скрестил на груди руки и вытянулся на земле рядом с доном Анастасио, будто заснул. Больше его никто не трогал, и так он и остался лежать там, после того как дона Анастасио подняли и взвалили на телегу вместе с другими и повезли к обрыву; вечером, когда в Ayuntamiento все уже было убрано, их всех сбросили с обрыва в реку. Жаль, что заодно туда же не отправили десяток-другой пьяниц, особенно из тех, с черно-красными платками; и если у нас еще когда-нибудь будет революция, их, я думаю, надо будет ликвидировать с самого начала. Но тогда мы этого не знали. Нам еще предстояло это узнать.
Но в тот вечер мы еще не знали, что нас ожидает. После бойни в Ayuntamiento убивать больше никого не стали, но митинг в тот вечер так и не удалось устроить, потому что слишком много народу перепилось. Невозможно было установить порядок, и потому митинг отложили на следующий день.
В ту ночь я спала с Пабло. Не надо бы рассказывать об этом при тебе, guapa, но, с другой стороны, тебе полезно узнать все как есть, и ведь я говорю только чистую правду. Ты послушай, Ingles. Это очень любопытно.
Так вот, значит, вечером мы сидели и ужинали, и все было как-то по-чудному. Так бывает после бури или наводнения или после боя, все устали и говорили мало. Мне тоже было не по себе, внутри сосало, было стыдно и казалось, что мы сделали что-то нехорошее, и еще было такое чувство, что надвигается большая беда, вот как сегодня утром, когда летели самолеты. И так оно и вышло через три дня.
Пабло за ужином говорил немного.
— Понравилось тебе, Пилар? — спросил он, набив рот жарким из молодого козленка. Мы ужинали в ресторанчике при автобусной станции. Народу было полно, пели песни, и официанты с трудом управлялись.
— Нет, — сказала я. — Не понравилось, если не считать дона Фаустино.
— А мне понравилось, — сказал он.
— Все? — спросила я.
— Все, — сказал он и, отрезав своим ножом большой ломоть хлеба, стал подбирать им соус с тарелки. — Все, если не считать священника.
— Тебе не понравилось то, что сделали со священником? — Я удивилась, так как знала, что священники ему еще ненавистней фашистов.
— Он меня разочаровал, — печально сказал Пабло. Кругом так громко пели, что нам приходилось почти кричать, иначе не слышно было.
— Как так?
— Он плохо умер, — сказал Пабло. — Проявил мало достоинства.
— Какое уж тут могло быть достоинство, когда на него набросилась толпа? — сказала я. — А до того он, по-моему, держался с большим достоинством. Большего достоинства и требовать нельзя.
— Да, — сказал Пабло. — Но в последнюю минуту он струсил.
— Еще бы не струсить, — сказала я. — Ты видел, что они с ним сделали?
— Я не слепой, — сказал Пабло. — Но я считаю, что он умер плохо.
— На его месте каждый умер бы плохо, — сказала я ему. — Чего тебе еще нужно за твои деньги? Если хочешь знать, все, что там творилось, в Ayuntamiento, просто гнусность!
— Да, — сказал Пабло. — Порядку было мало. Но ведь это священник. Он должен был показать пример.
— Я думала, ты не любишь священников.
— Да, — сказал Пабло и отрезал себе еще хлеба. — Но ведь это испанский священник. Испанский священник должен умирать как следует.
— По-моему, он совсем неплохо умер, — сказала я. — Ведь что творилось!
— Нет, — сказал Пабло. — Он меня совсем разочаровал. Целый день я ждал смерти священника. Я решил, что он последним пройдет сквозь строй. Просто дождаться этого не мог. Думал — вот будет зрелище! Я еще никогда не видел, как умирает священник.
— Успеешь еще, — язвительно сказала я. — Ведь сегодня только начало.
— Нет, — сказал Пабло. — Он меня разочаровал.
— Вот как! — сказала я. — Чего доброго, ты и в бога верить перестанешь.
— Не понимаешь ты, Пилар, — сказал он. — Ведь это же испанский священник.
— Что за народ испанцы! — сказала я ему. И верно, Ingles, что за гордый народ! Правда? Что за народ!
— Нам надо идти, — сказал Роберт Джордан. Он взглянул на солнце. — Скоро полдень.
— Да, — сказала Пилар. — Сейчас пойдем. Вот только докончу про Пабло. В тот вечер он мне сказал:
— Пилар, сегодня у нас с тобой ничего не будет.
— Ладно, — сказала я. — Очень рада.
— Я думаю, это было бы нехорошо в день, когда убили столько народу.
— Que va, — ответила я ему. — Подумаешь, какой праведник! Я не зря столько лет жила с матадорами, знаю, какие они бывают после корриды.
— Это верно, Пилар? — спросил он.
— А когда я тебе лгала? — сказала я ему.
— В самом деле, Пилар, я сегодня никуда не гожусь. Ты на меня не в обиде?
— Нет, hombre, — сказала я ему. — Но каждый день ты людей не убивай.
И он спал всю ночь как младенец, пока я его не разбудила на рассвете, а я так и не могла уснуть и в конце концов поднялась и села у окна, откуда видна была площадь в лунном свете, та самая, где днем стояли шеренги, и деревья на краю площади, блестевшие в лунном свете, и черные тени, которые от них падали, и скамейки, тоже облитые лунным светом, и поблескивавшие осколки бутылок, а дальше обрыв, откуда всех сбросили, и за ним пустота. Кругом было тихо, только в фонтане плескалась вода, и я сидела и думала: как же скверно мы начинаем.
Окно было раскрыто, и со стороны Фонды мне вдруг послышался женский плач. Я вышла на балкон, босыми ногами ступая по железу; фасады домов вокруг площади были освещены луной, а плач доносился с балкона дона Гильермо. Это его жена стояла там на коленях и плакала.
Тогда я вернулась в комнату и снова села у окна, и мне не хотелось ни о чем думать, потому что это был самый плохой день в моей жизни, если не считать еще одного дня.
— А когда был этот другой день? — спросила Мария.
— Три дня спустя, когда город взяли фашисты.
— Про это не говори, — сказала Мария. — Я не хочу слушать. Довольно. И так слишком много.
— Я ведь говорила, что тебе не надо этого слушать, — сказала Пилар. — Видишь! Я не хотела, чтоб ты слушала. Вот теперь тебе приснятся дурные сны.
— Нет, — сказала Мария. — Но больше я не хочу.
— А мне бы хотелось как-нибудь еще послушать, — сказал Роберт Джордан.
— Ладно, — сказала Пилар. — Но Марии это вредно.
— Я не хочу, — жалобно сказала Мария. — Не надо, Пилар. Не рассказывай при мне, а то я волей-неволей буду слушать.
Губы у нее тряслись, и Роберт Джордан подумал, что она сейчас заплачет.
— Не надо, Пилар, не говори.
— Не бойся, стригунок, — сказала Пилар. — Не бойся. Но тебе я расскажу, Ingles, как-нибудь в другой раз.
— Но я хочу всегда быть там, где он, — сказала Мария. — Нет, Пилар, не рассказывай ты этого совсем.
— Я расскажу, когда ты будешь занята.
— Нет. Нет. Не надо. Не будем совсем говорить про это, — попросила Мария.
— Раз уж я рассказала про то, что делали мы, надо и это рассказать, иначе несправедливо, — ответила Пилар. — Но я расскажу так, что ты не услышишь.
— Неужели нельзя говорить о чем-нибудь приятном? — сказала Мария. — Неужели нужно всегда говорить про эти ужасы?
— Вот после обеда, — сказала Пилар, — останетесь вы вдвоем, ты и Ingles. Тогда будете говорить о чем хотите.
— Ну так пускай скорей придет после обеда, — сказала Мария. — Пусть оно прилетит.
— Придет, придет, — сказала ей Пилар. — Прилетит, а потом и улетит, и завтрашний день тоже улетит.
— После обеда, — сказала Мария. — После обеда. Пускай скорей придет после обеда.
Они спустились с плато в лесистую долину и снова поднялись по тропке, которая сначала вилась вдоль ручья, а потом сворачивала и сразу круто забирала в гору, и когда они достигли вершины склона, поросшей все тем же густым сосняком, навстречу им выступил из-за дерева человек с карабином наперевес.
— Стой, — сказал он. И потом: — Hola, Пилар. Кто это с тобой?
— Это один Ingles, — сказала Пилар. — Но имя у него христианское. — Роберто. На какую распохабную высоту надо лезть, чтобы к вам добраться!
— Salud, camarada, — сказал часовой и протянул руку Роберту Джордану. — Что скажешь хорошего?
— Все хорошо, — ответил Роберт Джордан. — А у тебя?
— Тоже, — сказал часовой.
Он был очень молод; узкоплечий, худой, лицо скуластое, нос с горбинкой и серые глаза. Шапки на нем не было, и взлохмаченные черные волосы падали на лоб; в его сильном пожатии чувствовалось дружелюбие, и глаза тоже смотрели дружелюбно.
— Здравствуй, Мария, — сказал он девушке. — Ты не устала?
— Que va, Хоакин, — сказала девушка. — Мы не столько шли, сколько сидели и разговаривали.
— Ты — новый динамитчик? — спросил Хоакин. — Мы уже про тебя слышали.
— Я ночевал у Пабло, — сказал Роберт Джордан. — Да, я новый динамитчик.
— Мы рады тебе, — сказал Хоакин. — Что, опять поезд?
— А ты был в том деле? — спросил Роберт Джордан с улыбкой.
— Еще бы, — сказал Хоакин. — Там мы нашли вот эту. — Он лукаво кивнул на Марию. — Ты теперь красивая стала, — сказал он Марии. — Говорили уже тебе, какая ты красивая?
— Спасибо, Хоакин, но все-таки замолчи, — сказала Мария. — Тебя бы вот остричь наголо да посмотреть, какой ты будешь красивый.
— Я тебя нес, — сказал Хоакин девушке. — Я тебя нес на плечах.
— Не ты один, — сказала Пилар своим низким голосом. — Все ее несли. Где старик?
— В лагере.
— А вчера вечером где он был?
— В Сеговии.
— Новости есть?
— Да, — сказал Хоакин. — Есть новости.
— Хорошие или плохие?
— Кажется, плохие.
— Вы самолеты видели?
— Ох, — сказал Хоакин и покачал головой. — Лучше и не говори! Товарищ динамитчик, что это были за самолеты?
— Бомбардировщики «хейнкель-сто одиннадцать». Истребители «хейнкель» и «фиат», — ответил ему Роберт Джордан.
— Большие с низкими крыльями как называются?
— «Хейнкель-сто одиннадцать».
— Как бы ни назывались, от этого не легче, — сказал Хоакин. — Но я задерживаю вас. Пойдемте, я вас провожу к командиру.
— К командиру? — спросила Пилар.
Хоакин кивнул с серьезным видом.
— Мне так больше нравится, чем «вожак», — сказал он. — Звучит по-военному.
— Ты скоро совсем солдатом станешь, — сказала Пилар и засмеялась.
— Нет, — сказал Хоакин. — Но мне нравятся военные термины, с ними приказы яснее и дисциплина крепче.
— Вот этот придется тебе по душе, Ingles, — сказала Пилар. — Он у нас серьезный.
— Может, понести тебя? — спросил Хоакин девушку, обняв ее за плечи и с улыбкой заглядывая ей в глаза.
— Одного раза хватит, — ответила ему Мария. — Но и за то спасибо.
— А ты помнишь, как это было? — спросил ее Хоакин.
— Я помню, что меня несли, — сказала Мария. — А тебя не помню. Цыгана помню, потому что он меня то и дело бросал. Но все равно спасибо тебе, Хоакин, как-нибудь в другой раз я сама тебя понесу.
— А я хорошо помню, — сказал Хоакин. — Помню, как я держал тебя за обе ноги, а животом ты лежала у меня на плече, а твоя голова свешивалась мне на спину, и руки тоже там болтались.
— У тебя хорошая память, — сказала Мария и улыбнулась ему. — Я вот ничего не помню. Ни твоих рук, ни твоего плеча, ни твоей спины.
— А сказать тебе одну вещь? — спросил ее Хоакин.
— Ну, говори.
— Я тогда очень радовался, что вы висишь у меня на спине, потому что стреляли-то сзади!
— Вот свинья, — сказала Мария. — Верно, от того и цыган меня долго нес.
— Ну да, и еще от того, что ему приятно было подержать тебя за ноги.
— Мои герои, — сказала Мария. — Мои спасители.
— Слушай, guapa, — сказала ей Пилар. — Этот мальчик нес тебя очень долго, и в то время им было вовсе не до твоих ног. В то время на уме у всех были только пули. А если б он тебя бросил, он быстро добежал бы до такого места, куда пули уже не достигали.
— Я ему благодарна, — сказала Мария. — И как-нибудь в другой раз я сама его понесу. Дай нам пошутить, Пилар. Не плакать же мне от того, что он меня нес.
— Я бы тебя тогда охотно бросил, — продолжал дразнить ее Хоакин. — Да боялся, что Пилар меня пристрелит.
— Я еще никого не пристрелила, — сказала Пилар.
— No hace falta. А это и не требуется, — ответил ей Хоакин. — Из-за твоего языка тебя и так боятся до смерти.
— Что это за разговоры, — сказала ему Пилар. — Ты всегда был таким вежливым мальчуганом. Что ты делал до войны, мальчуган?
— А что я мог делать? — сказал Хоакин. — Мне тогда было шестнадцать лет.
— Но все-таки?
— Так, случалось иногда заработать на чужих башмаках.
— Чинил, что ли?
— Нет, чистил.
— Que va, — сказала Пилар. — Чего-то ты недоговариваешь. — Она оглядела его смуглое лицо, гибкую фигуру, копну-черных волос, вспомнила его походку с каблука на носок. — Почему же у тебя не вышло?
— Что не вышло?
— Что? Ты знаешь что. Ты и сейчас косичку отращиваешь.
— Должно быть, страх помешал, — сказал юноша.
— Фигура у тебя подходящая, — сказала ему Пилар. — Но лицо так себе. Значит, страх помешал? А в деле с поездом ты держался молодцом.
— Теперь у меня страха нет, — сказал юноша. — Прошло. Мы насмотрелись такого, что похуже и пострашнее быков. Какой бык может сравниться с пулеметом? Но все-таки, очутись я теперь на арене, не знаю, станут ли меня слушаться ноги.
— Он хотел быть матадором, — объяснила Пилар Роберту Джордану. — Но струсил.
— Ты любишь бой быков, товарищ динамитчик? — спросил Хоакин, открывая в улыбке белые зубы.
— Очень, — сказал Роберт Джордан. — Очень, очень люблю.
— А ты когда-нибудь видел его в Вальядолиде? — спросил Хоакин.
— Да. В сентябре, во время ярмарки.
— Я сам из Вальядолида, — сказал Хоакин. — Замечательный город, и люди там хорошие, но сколько же им пришлось вытерпеть в эту войну! — Лицо его потемнело. — Там у меня убили отца. И мать. И зятя, а вот теперь, недавно, сестру.
— Звери, — сказал Роберт Джордан.
Сколько раз уже он это слышал. Сколько раз видел, как люди с усилием выговаривают эти слова. Сколько раз наблюдал, как глаза наполняются слезами и голос становится хриплым, когда нужно произнести простое слово — отец, брат, мать, сестра. Разве сосчитаешь, сколько пришлось встретить людей, вспоминавших о своих близких именно так. И почти всегда это бывает неожиданно, как вот сейчас, с этим мальчиком, когда разговор вдруг коснется родного города, и при этом всегда отвечаешь: «Звери!»
Но ты только слышал о том, что случилось. Ты не видел, как падал убитый отец. Перед тобой не возникала картина его смерти, как возникала картина смерти фашистов, когда Пилар вела свой рассказ у ручья. Ты знал: отца расстреляли где-нибудь на дворе, или у стены дома, или в поле, или на огороде, или ночью на дороге при свете автомобильных фар. Порой тебе случалось сверху, с гор, видеть их огни и слышать выстрелы, а потом спускаться на дорогу и находить тела. Но ты не видел, как убивали мать, или сестру, или брата. Ты только слышал об этом; и ты слышал выстрелы и видел тела.
Пилар своим рассказом заставила его увидеть.
Если б эта женщина умела писать! Он попробует записать все так, как она рассказывала, если только ему удастся все вспомнить. Ах, черт, какой она рассказчик! Посильней Кеведо, подумал он. Кеведо не сумел бы так описать смерть какого-нибудь дона Фаустино, как это вышло у нее. Если бы у меня хватило таланта написать такой рассказ, подумал он. Именно про то, что мы делали. Не про то, что делали с нами. Об этом он знал достаточно. Он немало наслышался таких рассказов во вражеском тылу. Но нужно знать людей, о которых идет речь. Нужно знать, что это были за люди, как они жили раньше.
от того, что мы постоянно переходим с места на место, от того, что нам не приходится задерживаться и самим нести расплату, мы, в сущности, не знаем, что бывает потом, подумал он. Ты приходишь в дом к крестьянину. Ты приходишь под вечер, ужинаешь с ним и его семьей и ложишься спать. Днем тебя прячут, а на следующую ночь тебя там уже нет. Ты сделал свое дело и ушел. Когда тебе снова случится попасть в те места, ты узнаешь, что твоих хозяев расстреляли. Вот и все.
Но это всегда происходило уже без тебя. Партизаны разрушали то, что нужно было разрушить, и шли дальше. Крестьяне оставались и расплачивались за все. Я и раньше знал о том, о чем рассказывала Пилар, подумал он. О том, что на первых порах мы делали с ними. Я всегда знал это, и мне было противно; я слышал, как об этом говорили со стыдом и без стыда, хвастались, гордились, оправдывали, объясняли или отрицали. Но эта проклятая баба заставила меня увидеть все так, как будто я сам был при этом.
Ну что ж, подумал он, это тоже необходимо для твоего воспитания. А воспитание ты здесь получаешь хорошее, это ты почувствуешь потом, когда все кончится. Здесь, на войне, учишься, если только умеешь слушать. Ты, во всяком случае, научился многому. Хорошо, что в последние десять лет перед войной ты почти каждый год бывал в Испании. Если удается заслужить доверие, это главным образом из-за языка. Тебе доверяют потому, что ты отлично понимаешь язык и говоришь без запинки и во многих местах побывал в этой стране. Испанец в конечном счете предан только родной деревне. То есть прежде всего, разумеется, Испании, потом своему народу, потом своей провинции, потом своей деревне, своей семье и своему ремеслу. Если вы знаете испанский язык, это сразу располагает испанца в вашу пользу, если вы знаете его провинцию, расположение усиливается, но если вы знаете его деревню и его ремесло, вы становитесь для него своим в той мере, в какой это вообще возможно для иностранца. Для Роберта Джордана испанский язык никогда не был чужим, и потому эти люди редко обращались с ним как с иностранцем; разве только, когда вдруг ополчались против него.
Конечно, бывает, что они ополчаются против тебя. Это случается даже часто, но ведь они готовы ополчиться против кого угодно. Даже против самих себя.
Нехорошо было так думать, но кто контролировал его мысли? Никто, кроме него самого. Он не боялся, что эти мысли приведут его в конце концов к пораженчеству. Самое главное было выиграть войну. Если мы не выиграем войны — кончено дело. Но он замечал все, и ко всему прислушивался, и все запоминал. Он принимал участие в войне и, покуда она шла, отдавал ей все свои силы, храня непоколебимую верность долгу. Но разума своего и своей способности видеть и слышать он не отдавал никому; что же до выводов из виденного и слышанного, то этим, если потребуется, он займется позже. Материала для выводов будет достаточно. Его уже достаточно. Порой даже кажется, что слишком много.
Дата добавления: 2015-11-14; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
По ком звонит колокол 8 страница | | | По ком звонит колокол 10 страница |