Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

III. Польский всадник 2 страница



Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

Таксист тормозит, едва не врезавшись в трейлер, вздыхает и снова раскрывает газету. Он до тех пор не замечает, что на светофоре загорелся зеленый свет, пока другой грузовик, еще более огромный, стоящий сзади, не сигналит с оглушительностью трансатлантического парохода или нью-йоркских пожарных машин, предназначенных, как кажется, не для тушения пожаров, а для провокации катастроф. Сердце сжимается: хорошенькое дело – умереть под колесами грузовика на окраине Чикаго, в компании бенгальца, вздыхающего от ностальгии по своей жалкой и грязной родине.

– Как далеко от дома, – говорит он и смотрит в окно заднего вида.

Он принимает сигарету как соболезнование, с наслаждением выпускает дым кольцами и рассказывает, что у него была хорошая работа в Германии, в Штутгарте, но родители сосва-

тали его двоюродной сестре, жившей в Америке: он должен был приехать, чтобы жениться, и остался. Как воспринимают мир эти глаза, какие воспоминания остались у него о стране, где он родился и куда, несомненно, не вернется? Он приехал из Штутгарта в Чикаго, чтобы жениться на двоюродной сестре, как лосось, пересекающий океан, чтобы метать икру в русле реки, а теперь он ведет такси и, прежде чем сказать что-нибудь, задумывается и кусает губы, переводя слова. В какой дом возвращается он после тринадцати-четырнадцати часов езды по автострадам, пригородам с домами из красного кирпича среди газонов, мимо огромных магазинов инструментов и инвентаря и гамбургерных, окруженных стоянками – бескрайними, как кукурузное поле, как темнеющее серое небо, не позволяющее определить, утро сейчас или вечер. Смотреть на часы тоже бесполезно: чувство времени будто приглушено переменой часового пояса, как барабанные перепонки после полета. Стрелки часов показывают нью-йоркское время, но сознание и даже тело все еще живут по европейскому. Автоматический подсчет, как при переводе валюты: в Мадриде сейчас одиннадцать часов вечера, в Гранаде Феликс уже уложил детей спать и смотрит с Лолой фильм по телевизору. В Брюсселе идет дождь и на улице безлюдно, в актовом зале затянулась конференция по сельскохозяйственным тарифам или нормам изготовления презервативов, и сонные переводчики, глядя в окошечки своих кабин и думая совсем о другом, моментально находят эквиваленты для абсурдных слов, раздающихся в наушниках. А в это время в пригороде Чикаго такси уже целый час ездит по совершенно одинаковым улицам: газоны, деревья, дома из красного кирпича, освещенные окна и ни души. Бенгалец, с ностальгией вспоминающий Штутгарт, спрашивает бегуна в футболке и бейсбольной кепке, где находится гостиница «Хоумстед», сильно сомневаясь в ее существовании. Бегун, богатырского телосложения, обливается потом (при таком-то холоде), с осуждением смотрит на лицо таксиста и с отвращением на табачный дым, выходящий через окно. Он показывает что-то вытянутой правой рукой – нужно ехать к озеру. Длинная улица с гамбургерными, магазинами инвентаря, свалками разбитых машин, опять дома из красного кирпича, сады, деревья и освещенные окна за прозрачными занавесками, установленные на газонах флагштоки, желтые ленточки, повязанные на столбах с почтовым ящиком, флаги, висящие над дверями жалких домов, пустынные улицы. Типы в футболках и надетых задом наперед бейсбольных кепках почтительно прыгают на светофорах, чтобы не сбиваться с ритма своего бега, и пересекают улицу, лишь когда загорается зеленый свет, даже если нет ни одной машины. Ну и мир! Наконец таксист останавливается – так резко, что я ударяюсь головой об армированную пластмассу, – и показывает что-то с широкой улыбкой: справа, среди одноэтажных домов с садом, возвышается здание из красного кирпича.

– Отель «Хоумстед», – объявляет он на своем ужасном английском.

В какой деревне он родился, что даже не выучил в детстве язык колонизаторов?

 

В кресле-качалке на окрашенной в белый цвет террасе прыгает белка.

– Осторожно, – предупреждает таксист, прежде чем уйти, – она передает бешенство.

Еще одна великолепная возможность – даже лучше столкновения с трейлером: смерть в больнице Эванстона от укуса белки с добрыми влажными глазами, как у героев Уолта Диснея. Белка не убегает, а смотрит на меня, качаясь в кресле, может быть, готовая вцепиться в шею, как летучая мышь на Амазонке. В вестибюле отеля, кажется, тоже никого нет: лишь через минуту-другую тишины появляется престарелый лысый негр-носильщик, дряхлый, как обрушившийся колосс. Он упрямо тащит мой чемодан, несмотря на то что с трудом отрывает его от земли, как и свои ноги, обутые в архаичные невиданные ботинки – огромные, желто-черные и одеревеневшие, как лицо их владельца, наверное, танцевавшего в них клаке в «Коттон Клаб». Задыхаясь, он ставит чемодан на пол, в обмен на чаевые, и указывает на стойку администратора, где находятся два конверта с написанными именами. В каждом из них два ключа – от входной двери и от номера: похоже, я попал в гостиницу мизантропов или автоматов. Негр валится, с видом умирающего, в кресло из ивовых прутьев и хрипло напевает блюз, а его ботинки, на ногах невероятной длины, красуются посреди вестибюля. Пустой лифт, ни шума, ни голоса, ни шагов в покрытом ковром коридоре, где в конце, в далекой перспективе, виднеется красная надпись Exit. Не так ли называется нечто вроде английского клуба самоубийц или общества, проповедующего эвтаназию? Феликс с удовольствием пустился бы в этимологические рассуждения: exit, exitus, выход. Он бы аккуратно разобрал чемодан, сложил одежду в шкаф, включил телевизор и спокойно улегся на кровати с томом Тацита или учебником информатики для лингвистов. Что у него за голова, как ему это удается? Феликс никогда не бросил бы чемодан и сумку в углу, чтобы поскорее опять набрать номер нью-йоркского телефона, заранее зная, что это бесполезно: снова раздастся лишь женский голос, произносящий не имя, а номер телефона, и вежливо предлагающий оставить сообщение, гудок, а после него трение чистой магнитофонной ленты. Но Феликс никогда бы и не пересек океан, а потом полконтинента, чтобы найти женщину, с которой провел одну ночь в Мадриде. Он не оправдывался бы перед самим собой, говоря, что в действительности отправился не на ее поиски, а просто решил заехать к ней в Нью-Йорк по пути на международный конгресс в Чикаго, где должен был работать переводчиком. Уже не нужно смотреть на листок со штампом гостиницы «Минданао», где она перед уходом написала номер своего телефона. Указательный палец уже знает его наизусть, а разочарованная память предвосхищает каждое записанное слово и оттенки голоса. Как уверенно говорят эти люди, с какой легкостью и равнодушием доверяют свои слова телефонной трубке и магнитофонной ленте, скользящей теперь в автоответчике! В пустой квартире, где сейчас, наверное, уже ночь, раздается как будто голос призрака, присоединяющийся к клокотанию холодильника, скрипу мебели и звукам, проникающим с улицы через опущенные жалюзи. Где, в какой части этого города, находится ее дом, как выглядит комната, где столько раз раздавался телефонный звонок и звучало одно и то же сообщение? Какие там книги, картины, диски, фотографии? Может, на одной из них изображена и эта женщина, даже не говорящая своего имени на ленте, а только номер. Эллисон – даже не фамилия, а имя, написанное на маленькой ламинированной карточке, прикрепленной к отвороту ее мужского пиджака. Светлые волосы, ослепительная, как смех, улыбка, уже стершееся из памяти лицо, возникшее в коридорах Дворца конгрессов в Мадриде, а потом исчезнувшее среди толпы призраков, бледных от ламп дневного света. Лицо, случайно появившееся в столовой, где бродили те же призраки, теперь державшие в руках подносы с салатами, курицей в соусе и газированными напитками. Они демонстрировали самые учтивые и искусные улыбки в мире, ламинированные карточки на отворотах пиджаков, безупречно чистые, как хирургические пинцеты, пальцы и извинялись, едва коснувшись друг друга локтями. Выходит, человеческих рас не пять, а шесть, и шестую, бледную и гибридную, составляют участники конгрессов: их можно узнать по карточкам на пиджаках, черным пластиковым папкам под мышкой и любопытным аксессуарам, концы которых вставляются в уши. И вдруг, среди этой тоски и гула голосов, усыпляюще бормочущих на разных языках, – эти накрашенные губы и широкая, как развернутое знамя, улыбка. Он сразу же узнал эту блондинку – такую непринужденную и уверенную в себе, что она казалась даже выше ростом. Тот же запах духов, замеченный в первый раз, когда она появилась в коридоре – точнее, не духов, а туалетной воды. Он представлял, как она, еще не одетая, только после душа, красила губы в ванной. У нее в те дни были самые прекрасные и яркие губы во всем Мадриде, самые светлые волосы, самое счастливое тело, потому что именно в телах и лицах отражается счастье или горе, а не в словах и даже не в настроении. Можно чувствовать себя счастливым, но видеть, что в зеркале у тебя несчастное лицо. Можно умирать от отчаяния у телефона в номере гостиницы «Хоумстед», Эванстон, Иллинойс, а потом, войдя в ванную, чтобы почистить зубы, обнаружить на своем лице невольное упорство счастья или по крайней мере насмешки. Насмешки над собой, над этой ситуацией, будто из центрально-европейского романа, как из спокойного предисловия триллера. Тихий отель, затерявшийся путешественник, телефон, в который раз повторяющий сообщение автоответчика, а за окном, в глубине, семью этажами ниже, – сады за домами, склады или свалки шин. Низкое серое небо, сливающееся вдали с волнистой и туманной поверхностью озера, еще более серого, с темно-зелеными прожилками – такого же унылого, как Балтийское море зимним днем.

 

Нужно действовать, и как можно скорее: хватит оставлять одежду мяться в чемодане и сумке, хватит валяться на кровати и смотреть рекламу и шоу по телевизору, время от времени поворачиваясь к ночному столику за сигаретой или останавливая руку, опять поднимающую телефонную трубку. Самое главное – ни в коем случае не говорить вслух, потому что в одиночестве и тишине собственный голос становится таким же странным, как и свое лицо. Нужно действовать, навести порядок: книга и плеер на ночном столике, снотворное в выдвижном ящике, фляга «Гленфиддич» на комоде – единственный небольшой глоток, чтобы согреться. Одежда в шкафу, костюм на вешалке, пена для бритья и безопасные бритвы на полочке в ванной, там же – зубная щетка, расческа, зубная паста. Порядок – прежде всего. Снова лосьон на лицо, чистая рубашка, шерстяной свитер, влажные волосы, зачесанные назад, тщательный осмотр расчески: какой ужас – первые признаки старения – волосы на расческе и фаянсовом умывальнике! Матовая занавеска в душе предательски наталкивает на воспоминание: светловолосая Эллисон стоит, приоткрывая глаза, под испускающей пар струей воды. Растекшаяся тушь на веках, лицо, неузнаваемое без обрамлявшей его шевелюры – более открытое и взрослое, широкий лоб, качающиеся груди и съежившиеся соски. Она слегка застыдилась и сжала ноги, инстинктивно прикрывшись рукой с куском мыла: этот стыдливый и почти беззащитный жест делал ее еще более желанной в то раннее утро в мадридской гостинице, уютной, как подземная автостоянка. А этот отель больше похож на викторианский дворец: белый матрас с вышивкой, буколические картины с видами Чикаго прошлого века, большая ванна с медными кранами, в которых вода булькала, как пораженные раком бронхи безупречного джентльмена. За окном с рамой из растрескавшегося дерева завывал и свистел ветер с озера, с каждой минутой все более устрашающий, как северный ветер, ломающий дикие оливковые деревья на мысе Креус, и восточный африканский ветер в Кадисском заливе. Горизонт и озеро исчезли в тумане, слышатся монотонная ярость волн и гудок судна, дрожат оконные стекла и скрипят створки окон, но телефон продолжает молчать и по-прежнему не слышно человеческих голосов. Уже вечер, наверное, придется пойти куда-нибудь поужинать, потому что из комнаты обслуживания не отвечают: может, объявили ядерную тревогу и второпях все забыли о негре-носильщике и единственном клиенте. Однако негра тоже уже нет в вестибюле: возможно, он скрылся в убежище в последний момент, волоча свои доисторические ботинки, хотя в его возрасте и состоянии ему, наверное, уже все равно. На стойке администратора до сих пор лежит второй конверт с ключами – значит, фанатик «Валькирии» и «Ассоциации разработчиков и производителей» все еще не прибыл. Наверное, он плутает по шоссе и пригородам, похожим на роскошные кладбища, сдавшись на милость таксиста – литовца или малайца, или, может быть, вовремя узнал о ядерной тревоге и произносит свою речь перед теми, кому посчастливится остаться в живых. Справа от вестибюля находится зал в стиле начала XIX века, с неоклассическим камином, белой лепниной на потолке, мебелью из красного дерева и фортепьяно с поднятой крышкой и открытой партитурой над клавишами: Шуберт, «Смерть и девушка». Кажется, будто это не зал отеля, а гостиная дома, чьи хозяева ушли за несколько минут до прихода неосторожного гостя, возможной жертвы. На камине даже стоит овальная фотография девушки с локонами на висках, в обтягивающем декольтированном платье – чахоточной барышни, более века назад игравшей Шуберта на фортепьяно, умолкнувшем с тех пор и звучащем, хотя к нему никто не прикасается, в грозовые ночи.

 

Ветер несет человека, как газетный лист, нужно быть осторожным: могут упасть на голову электрические провода и черепицы. Улицы безлюдны, и за деревьями, в окнах с прозрачными занавесками горят огни и смутно видны комфортабельные старозаветные интерьеры. Флаги, развевающиеся на самом верху флагштоков, щелкают, как корабельные паруса. Неоготическая церковь, нечто вроде Парфенона – по-видимому муниципалитет, торговый центр, освещенный и почти пустой «Макдоналдс» и везде – флаги. Полицейская машина – такая же огромная и синяя, как в телесериалах, – медленно движется вдоль тротуара и почти останавливается рядом с, наверное, единственным сумасшедшим, шагающим в этот вечер по городу. «Спокойно, не смотри на них, иди как ни в чем не бывало: каким бы подозрительным не казался, ты не похож на насильника, грабителя или араба. Действуй, как когда за поворотом появлялся джип «серых» и от их фар впереди тебя ложилась тень: пальцы ищут паспорт в кармане, голова вскинута над поднятым воротником полупальто». Красные и голубые лучи освещают асфальт, витрину закрытого оружейного магазина, полицейский вопросительно смотрит из окна. Патрульная машина набирает скорость и поворачивает на перекрестке с мучительно знакомым скрипом колес – кажется, что сейчас зазвучит музыка и в темноте появятся титры фильма. Но в действительности передо мной появляется неоновая вывеска ирландского бара «Бенниганс»: в этих местах это все равно что увидеть свет в окошке в темном сказочном лесу. Стекла на окнах запотели, внутри жаркая, плотная от голосов и дыма атмосфера, длинная стойка из темного дерева, золоченые краны пивных бочонков, музыкальный автомат, играющий на полную громкость песню Ареты Франклин. У посетителей красные, не внушающие доверия лица, деревянный пол забросан окурками и мусором, женщина, возвышающаяся на табурете, держит в руке стакан виски и хохочет, не вынимая изо рта сигарету. Кажется, будто здесь собрались все распутники Среднего Запада – те, кто не запирается дома при наступлении темноты, единственные, не послушавшиеся официальной рекомендации спрятаться в противоядерном убежище. Я облокотился на стойку с таким удовольствием, будто находился на родине, заказал темное пиво с густой теплой пеной, большой гамбургер, возбуждающий и утоляющий аппетит. Потом – внезапная перемена настроения, делающая приятным все вокруг: лица посетителей, голоса. Автоматическая привычка задумываться об их происхождении, спокойная сонливость перед стаканом виски с колотым льдом, старое удовольствие заводить разговор на иностранном языке. У туалетов, рядом с автоматом, продающим сигареты, находится общественный телефон: пиво и виски придают духу позвонить еще раз, для этого даже не нужны монеты – телефоном можно пользоваться, вставив в щель кредитную карточку. Указательный палец нажимает одну за другой квадратные металлические кнопки, и после недолгой тишины раздаются гудки: первый, более длинный, врывающийся через долю секунды в нью-йоркскую квартиру, опять тишина. Возможно, Эллисон услышала звонок из кухни, и он раздастся еще два-три раза, прежде чем она подойдет к телефону. Еще два гудка: быть может, она так крепко спит, что не слышит его, или вышла из лифта и бежит к двери, боясь, что телефон перестанет звонить за секунду до того, как она успеет ответить. Но опять слышится трение пленки автоответчика, и оскорбительно невозмутимый металлический голос перечисляет цифры с такой безукоризненностью, как в первом уроке курса английского языка. Сигнал для начала сообщения и напрасное вслушивание в уже давно знакомую тишину. Полторы минуты тишины прерываются резким сигналом, когда гаснет красная лампочка на автоответчике, и мужской голос так и не записывает на пленке ни единого слова.

 

Ну и не важно, что ее нет: забыть не так уж сложно, проще простого. Наверное, она так и сделала: два месяца назад провела ночь с незнакомцем в Мадриде, а на следующее утро вернулась в Америку и больше не вспоминала о нем, а если и вспоминает, то с уверенностью, что никогда больше не увидит его и ей не угрожает посредственная встреча, потому что это было какое-то мимолетное чудо, а чудеса не повторяются, возможно даже, что они никогда и не происходят, а только кажутся. Но тогда – для чего записка с номером телефона на ночном столике, последние слова, услышанные им уже сквозь сон: – Не пропадай…

Для чего этот прощальный жест – пальцы у только что накрашенных губ, в восемь утра, когда в гостиничном номере уже светлело, а они к этому времени даже не смыкали глаз? Возможно, так оно и лучше: ни будущего, ни прошлого, ни предчувствий, ни воспоминаний, а не навязчивые собственные генеалогии, придумываемые любовниками, не взаимное тщеславие от обладания друг другом, не фанатичное отречение от прежних страстей, не стремление очистить память, как будто повергая статуи и сжигая храмы прежнего культа, чтобы, с неистовостью обращенных, служить новой религии. Благодарность – и ничего более, внутренняя независимость, доля здравомыслия, необходимого для понимания, что именно неожиданное отсутствие той женщины делает ее столь желанной, но не до такой степени, чтобы его перестали привлекать другие женщины. Официантка-ирландка, ставящая на стойку стакан с колотым льдом и наливающая в него виски из оловянного стаканчика. Одинокая дама с блестящими глазами, слегка раскачивающаяся на табурете и курящая удлиненный «Уинстон». Незнакомые женщины, которые вызывают желание всего на одно мгновение, а потом вспоминаются в гостиничном номере с жадностью, происходящей, главным образом, от одиночества и алкоголя. Взгляды на улице, при переходе на светофоре, мимолетные встречи с женщинами, ставящими на ковер босую ножку с накрашенными ногтями за витриной обувного магазина. Блондинки в темных очках, проезжающие мимо в такси, сидящие в автобусе, положив ногу на ногу, ждущие кого-нибудь в вестибюле гостиницы, появляющиеся с улыбкой в коридоре Дворца конгрессов в Мадриде, в широком зеленом плаще, с ламинированной карточкой на отвороте, где его всегда внимательный взгляд читает имя – Эллисон. Может быть, она уехала из Нью-Йорка, переехала на другую квартиру: американцы меняют дома и работу с ошеломляющей легкостью.

 

В час ночи автоответчик повторяет тем же вежливым голосом тот же номер, выученный наизусть, как буквы ее имени – Эллисон, но на этот раз на пленку, наверное, записался за полторы минуты молчания шум ветра с озера Мичиган, его свист в окнах отеля «Хоумстед» и даже голос проповедника, цитирующего по телевизору стихи из Апокалипсиса и обещающего Соединенным Штатам Америки помощь Бога воинств в грядущей войне. Фляга «Гленфидцич» и сигареты на ночном столике, соблазн снова позвонить, чтобы сказать на автоответчик номер телефона в «Хоумстеде» – на всякий случай. Но лучше сначала выключить телевизор, чтобы не видеть этого типа, взывающего к божественному покровительству и размахивающего Библией, как винтовкой во время атаки. Опустить жалюзи, потому что ветер будет неистовствовать всю ночь, выпить снотворное – и в темноту. Завтра точно должен появиться любитель кокаина и Вагнера, и станет известно, где будет проходить симпозиум и как выглядят служащие гостиницы, и может быть, кто-нибудь из жильцов. Возможно даже, что зазвонит телефон и раздастся настоящий, а не записанный на пленку, голос Эллисон. Она попросит прощения и скажет: «Что делаешь? Где ты сейчас? Если еще долго не вернешься в Нью-Йорк, я прилечу в Чикаго, чтобы встретиться с тобой на седьмом этаже этой гостиницы, которая в грозовую ночь над озером Мичиган кажется маяком на краю мира…»

В эту ветреную ночь отчаяния и бессонницы, ночь, когда, наконец заснув, видишь во сне, что еще не спишь, а смотришь на комнату и выключенный телевизор и прячешь голову под одеялом, чтобы не слышать дрожания стекол и завывания ветра, срывающего с крыш черепицу и валящего фонарные столбы – не только сейчас, но и много лет назад, во времени и городе, которые всплыли во сне и будут забыты, когда прозрачный дневной свет и спокойствие утра вызовут ощущение, что буря, пустая гостиница и бессонница были лишь частью кошмара.

 

*****

 

Я хочу рассказать тебе, кем был и что делал, но у меня словно стерлась из памяти половина жизни. Меня нет в моих собственных воспоминаниях, будто мне рассказывал их кто-то другой: я ясно вижу места, где был, но не вижу или не узнаю там себя. Я – бесстрастный взгляд камеры, ухо, воспринимающее слова, нервная система, способная распознавать их и мгновенно превращать в слова другого языка, голос, привыкший звучать как эхо чужих голосов. Я – незнакомец, мимо которого ты впервые прошла, не обратив внимания на его лицо. Иностранец, просыпающийся утром от солнца в гостинице «Хоумстед» и несколько минут не понимающий, где находится и что ночная буря не была кошмаром из детства. Он приподнимается, ослепленный светом и раздосадованный, что не удалось полениться и поспать. Он смотрит на телефон и решает, что не будет звонить – ради того, чтобы снова услышать автоответчик. Спускается в вестибюль, где никого не видно, а в зале с фортепьяно находит кофеварку, кувшин теплого молока, пакетики сахара, пластиковые стаканы и ложки, конечно же, сахарин и деликатную упаковку кофе без кофеина. Все это любезно оставлено теми же невидимыми призраками, которые, пока он завтракает, наводят порядок в его комнате: когда через двадцать минут он возвращается, постель уже заправлена, пепельница пуста, а зубная паста и щетка, оставленные им неизвестно где, аккуратно стоят в стеклянном стакане на полочке в ванной.

 

Если бы я рассказал об этом Феликсу, он бы мне не поверил. Мне нравится мысленно рассказывать ему о событиях параллельно тому, как они развиваются, но, возможно, он совершенно в них не верит и даже не записывает в дневник, который уже много лет тайно ведет в компьютере. Но я и сам не до конца верю себе, хотя все это произошло со мной: стечение случайностей, приведших меня к встрече с тобой, страх, бесплодные страдания, привычка к разочарованию. Я чувствовал себя не на краю гибели, а уже погибшим – причем очень давно, не только тогда, в том абсурдном месте у озера Мичиган, а несколькими месяцами раньше, когда вернулся в Испанию, не думая еще остаться. За поворотом дороги меня ослепили фары грузовика, я нажал на тормоз, но скорость не уменьшилась. Я закрыл глаза, готовый умереть, мои руки в отчаянии автоматически повернули руль, и я больше ничего не видел, кроме темноты. Снова оглядевшись вокруг, я обнаружил, что нахожусь посреди поля на затвердевшей от холода земле: я был жив, а по радио в машине звучала песня Отиса Реддинга, слышанная мной последний раз семнадцать лет назад. Теперь я знаю, кто я, потому что ты смотришь на меня, и называешь по имени, и заставляешь узнавать о себе то, чего я сам не помнил. Но, думая про гостиницу «Хоумстед» или ту сонную ночную поездку в Мадрид, когда я чуть не погиб, не достигнув тридцати пяти лет и не зная о твоем существовании, мне кажется, что я вспоминаю выдуманную жизнь или читаю чужую биографию. Я прихожу в смятение, обнаруживая, что в действительности прошло не так много времени, чуть больше двух месяцев, и достаточно было доли секунды, чтобы все исчезло, и я не рассказывал бы тебе сейчас о Феликсе и о том, как субботним днем в ноябре мне внезапно захотелось его увидеть. Я тогда приехал в Мадрид из Брюсселя и поселился в гостинице «Минданао», размышляя, как переживу две ночи и невыносимое воскресенье до того, как в понедельник утром, ровно в девять, приступлю к своей работе во Дворце конгрессов. Я сел на кровать и некоторое время разглядывал зеленые занавески и смотрел мультфильмы по телевизору – спокойный, по крайней мере более спокойный, чем в последние недели, наслаждаясь бесстрастием, поселяющимся в нас, когда уходит любовь, – как поется в болеро. Я не хотел спать и полагался лишь на силу скуки и снотворного. Однако уже через пять минут мне стало ясно, что, если я останусь в отеле, на меня обрушится здание или по крайней мере потолок комнаты. Я отыскал в записной книжке номер Феликса и, разговаривая с ним, услышал в глубине детские голоса и барочную фугу. Я звоню ему пару раз в год из самых невообразимых мест, но он каждый раз берет трубку так быстро, будто ждал звонка, и всегда говорит со мной одним и тем же голосом. Во время нашего разговора в глубине слышны голоса его детей и музыка, которой Феликс отдавал предпочтение еще со школьных лет в Махине. Я посмотрел на часы и подсчитал, что у меня есть еще время, чтобы приехать в «Чамартин» и сесть на ночной поезд. Я положил смену одежды в довольно нелепый пакет из прачечной гостиницы и на следующий день, в восемь часов, пошатываясь от сонливости и дрожа от холода, бродил наугад по улицам у вокзала Гранады, ища открытое кафе, где можно было бы почитать газеты. С пакетом для грязной одежды в руке, один в едва знакомом мне городе, где в это время на ногах были лишь два-три сумасшедших и несколько нищих – из тех, кто встает так же рано, как и конторские служащие, чтобы занять хорошее место у входа в церковь. Кроме них, на улице болтались несколько типов в спортивных куртках и старуха с накрашенными губами и кривыми каблуками, тащившая огромный, перевязанный веревками чемодан. Я обогнал ее, потому что она шла не быстрее улитки, и хотел было предложить свою помощь, охваченный состраданием и стыдом: несчастная женщина, задыхаясь, тащит одна свой чудовищный чемодан. Однако вовремя передумал и поскорее удалился, боясь, что старуха окликнет меня: «Молодой человек, окажите услугу!» И попросит, чтобы я отнес ей чемодан, и мне придется пройти, подстраиваясь под ее черепаший шаг, через весь город.

Со мной уже случалось нечто подобное прежде, и Феликс помирает со смеху, когда я ему об этом рассказываю. Он говорит, что я, как магнит, притягиваю симпатии самых эксцентричных сумасшедших и чудаков. Дело в том, что стоит мне потерять бдительность, как я вижу себя на месте любого из них: будто это мне восемьдесят лет и я тащу чемодан по незнакомому городу. Августовским утром я встречаю на улице Мадрида африканца, нагруженного коврами: он не может продать ни одного из них, заходит в бары и покорно принимает жестокие насмешки завсегдатаев. Тогда я становлюсь им, и мое сердце разрывается от горя, или представляю, что сам продаю ковры где-нибудь в Камеруне. Мне хочется угостить африканца кофе и купить у него все ковры, даже подружиться с ним, чтобы он не чувствовал себя таким одиноким и окруженным расистами.

 

В общем, примерно в таком состоянии духа я шел в то утро по пустому городу, размышляя, как убить время до одиннадцати-двенадцати часов, когда прилично прийти в воскресенье в семейный дом. Я бродил, глядя на витрины, с полной подарков сумкой: космические корабли с мерцающими огнями для детей Феликса, бутылка беспошлинного солодового виски для него самого, флакон духов для Лолы. Я находился в унылом и нервном настроении – потому что приезд в какое-либо место угнетает меня так же, как воодушевляет отъезд – и был придавлен не тяжестью ковров, а бесконечными часами скуки. Время – как костюм, никогда не приходящийся впору: его то слишком мало, и я сбиваюсь с ног, то слишком много, и я не знаю, что с ним делать. Я прочитал бог знает сколько газет, несколько раз позавтракал, видел семьи, направлявшиеся с утра пораньше на мессу, и кабальеро с внушительными животами под спортивными курточками с большими связками чурро. Я, как обычно, спросил себя, что я здесь делаю; этот вопрос постоянно возникает в моей голове, и нервный болтун, сопровождающий меня повсюду, не может дать мне удовлетворительного ответа. Я спрашивал себя об этом настойчивее, чем когда бы то ни было, два месяца спустя во время завтрака в гостинице «Хоумстед», не в силах оторвать глаз от барышни-призрака, игравшей ветреными вечерами «Смерть и девушку». Я задавал себе этот вопрос и на банкете в зале университета, когда, вызволенный наконец объявившимися организаторами симпозиума, стоял, улыбаясь, с бокалом хереса в руке и разговаривал о погоде с профессорами и представителями правительства: нарисованные на их лицах улыбки казались обернутыми в целлофан, как сандвичи с огурцом, и они переходили от одной группы к другой балетными шагами, как на старомодных вечеринках. В конце концов у меня начинает кружиться голова, и я остаюсь один среди болтающих, внимательно глядя на дно своего стакана. Моя тень приближается, чтобы не оставлять меня в одиночестве, и шепотом спрашивает: «Что ты здесь делаешь, что общего у тебя хоть с кем-то из них?»

Так говорил мне некогда отец, чтобы отвратить от дурных приятелей. Что я делаю в переводческой кабине Европейского парламента, в аэропорту Чикаго или Франкфурта? Зачем брожу, как нищий, ранним утром по Гранаде, пью кофе без желания и курю до тошноты, смотрю на часы, убиваю время и с безупречной воспитанностью слушаю бред таксиста, наверное, тоже не спавшего ночь и злящегося на весь свет? Около двенадцати он подвозит меня к зданию, где живет Феликс, но я пока не решаюсь зайти, как коммивояжер – еще один род людей, вызывающих во мне сострадание и чувство вины. У меня сердце обливается кровью, когда я набираюсь мужества, чтобы не купить у них средство для натирания полов или Энциклопедию семейной медицины. Когда я вышел из лифта, Феликс уже стоял в дверях своей квартиры – с такой же неизменной улыбкой на лице, как его манера говорить и одеваться. Он спел мне приветствие из «Луисы Фернанды». Мы обнялись, но без особо бурного проявления чувств, потому что оба очень застенчивы, и Феликс спросил, почему я так задержался: они с Лолой уже боялись, что я пропустил поезд. Едва очутившись в прихожей его дома, я почувствовал, что по крайней мере в течение нескольких часов не буду совершенно не у дел, хотя меня немного пугали эти столь обжитые и прибранные комнаты, картины на стенах, мебель, шторы, библиотека, заполненная огромными томами, и полки с дисками Феликса. Во всем была какая-то давящая плотность, запах чистоты, аккуратно сложенной в шкафах одежды, легкого освежителя воздуха в ванной. И среди всего этого на диване передо мной сидел Феликс, наливая мне пиво на блестящем стеклянном столике. Мой лучший друг, не меняющийся в моих воспоминаниях последние десять – пятнадцать лет, только чуть потолстевший: с прежней прической, рослый и крепкий, но с некоторой детскостью в лице, в шерстяной кофте, конечно же, связанной его матерью, и тапочках. Он чувствовал себя так же комфортно в своем умеренном благосостоянии, как и тогда, в детстве, когда садился на ступеньку дома на улице Фуэнте-де-лас-Рисас, чтобы перекусить горбушкой хлеба с растительным маслом или землистой плиткой шоколада. «Лола повела детей к своим родителям, – сказал он мне, – чтобы мы могли спокойно пообедать. Ты ведь далек от всего этого, и наверняка дети действуют тебе на нервы».


Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав






mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)