Читайте также: |
|
Вспомните, как давно вы видели небо, нет, не эти мутные клочки в колодцах между домами, когда оказываешься без зонта и смотришь вверх: не надвигается ли дождь, а густой, незамутненный простор над головой, в котором паришь и растворяешься, когда долго смотришь в него, лежа на теплой летней траве. Когда в последний раз вы испытали это чувство глубокого покоя и освобождения, будто причастились, это ощущение возрастающей свежей силы и тайной сопричастности, - где оно, когда было испытано и возникало ли вообще?
И вот когда во мне поднимается эта незаглушаемая животная тоска по настоящей жизни, по простым чувствам и свободным их проявлениям, по живым краскам, по радостной полнокровной пластике движений, раскрепощенным совершенным формам, по ощущению естественной красоты человеческого тела, - не на сцене, не в спорткомплексе, а на фоне свежей сверкающей природы, я иду… на индийские фильмы. Я по-настоящему люблю эти банальные восхитительные мелодрамы: только они хоть отчасти восполняют то, что мною утрачено, может быть, навсегда.
Это был наш последний разговор с Герой. Прошел месяц и другой. Обеспокоенная, я позвонила брату, и он сказал, что Гера исчез. Кто-то из знакомых видел его входящим в метро, кажется, на станции «Площадь Ногина».
Все, кто был задействован в поисках Германа, сошлись на необъяснимом факте: человек вошел в подземку и не вышел.
БРАТ
В квартире было тихо. Зайдя в комнату, я вздрогнула от неожиданности: за столом сидел брат, склонившись над шахматной доской. Похоже, именно в этот момент он констатировал клиническую смерть белого ферзя. «Ты так тихо сидишь в одиночестве»,- сказала я. – «Почему же в одиночестве? Я сижу с умным достойным соперником», - скромно возразил брат. Кажется, он воплощал свою мечту когда – нибудь научиться играть, как Ласкер, на нескольких досках.
Мой брат приехал годом позже, и мы сняли квартиру. Таким образом, кроме времени, у меня оказался урезанным досуг. С утра мне приходилось изощряться в гастрономических изысках, так как он не ел мясо гусиное, утиное, баранье, и т. д., а когда в доме случайно оказывалась рыба, то просто уходил. Если потомственные мусульмане его типа не употребляли в пищу только свинину, то он употреблял только свежую курицу (точнее, ее ножку), и говядину, приготовленную в форме каких – нибудь бефстроганов.
Самое непонятное, однако, заключалось в том, что с его приездом мне изменила привычка совершать культурные вылазки одной. Я не узнавала себя: униженно искала его общества, несмотря на стойкое сопротивление. Возможно, срабатывали всесильные стереотипы детства и отрочества. Мы были уже в старших классах, когда мамина культурная программа коснулась достопримечательностей Ленинграда, куда мы и были немедленно доставлены в начале летних каникул, прямо угодив на белые ночи, от которых я, к ужасу почтенной маминой приятельницы Зинаиды Исааковны, требовала закрывать окна плотными покрывалами. Нас отпустили одних смотреть Исаакиевский, и брат, никогда не бывая в нем, без расспросов точно знал, в какую сторону идти, на какой номер автобуса садиться, сколько остановок ехать и на которой выходить. (Мой случай был емко обозначен им как «топографический кретинизм»). Это обстоятельство ставило меня в стойкую зависимость от него и его шуточек, которые я вынуждена была терпеть, чтобы он не бросил меня одну среди большого незнакомого города.
Теперь же, в Москве, я попросила его пойти со мной в Большой театр.
-Зачем?
Я красноречиво проигнорировала вопрос. «Постановку можно видеть по телевизору, - резонно заметил он. - Мимо фасада я проезжал не однажды, да и интерьер видел сто раз в иллюстрациях». Я пообещала забрать его брюки из химчистки. В его внутренней борьбе произошел очевидный сдвиг. Вскоре он сдался. Я пока разумно умалчивала о спектакле: это была опера «Мертвые души». Прежде чем выйти, он умудрился поставить еще ряд условий. Одно из них: выбрать туалет, который исключал яркие тона и брюки («для них у тебя слишком восточная фигура»). Он страдал болезненным пристрастием к хорошим манерам, как английский сноб. Я, конечно, рядом с ним была недостаточно изыскана: любила красный цвет и слишком громко смеялась. (Зато сам он «спал в галстуке», согласно не моему определению). Самое печальное заключалось в том, что его эстетство и жесткие рамки, в которые мало что умещалось, были настоящими. Чего стоила, например, его идиосинкразия на самое невинное, слабое проявление любой вульгарности, когда он начинал медленно зеленеть, и пристрастие к переходным пастельным тонам, которые исключали яркие и сочные, в том числе, в моем гардеробе. Его причудливо трансформированные старо-кабардинские манеры, напоминающие теперь больше старо-европейские, необычно сочетались с американскими, в частности, в привычке приветствия. Когда его спрашивали «как дела», он неизменно отвечал: «очень хорошо», что было равносильно американскому «О-кей», причем акцент в ответе в сторону «очень» смещался по мере увязания в собственных неприятностях и проблемах.
Ему нравились лунные женщины, точнее, немногие из них. Этот тип я хорошо знала: он вырастал из круглых отличниц, которые всегда ходили, скромно потупив глазки, в стерильных беленьких носочках или колготках, старательно и брезгливо обходили каждую лужицу. Понятно, что для лунных женщин я была слишком солнечна.
В театре он выглядел, как обычно, невозмутимо и меланхолично, будто не существовало царственной роскоши и атмосферы предчувствия чуда, в которой ощущались всплески вековых феерий. Но я знала, что он видит и запоминает абсолютно все, вплоть до мелких деталей, вбирает самой кожей, и это – навсегда, ибо господь забыл наделить его счастливой способностью забывать.
С детства он докучал мне негуманными вопросами типа «приток Конго?» Я прокладывала тропу сквозь девственные джунгли собственного невежества, повинуясь исключительно звуковой ассоциации: «Меконг». Веселый смех брата был венцом бесчувствия. Если я еще с периода своего розового детства открывала для себя материки, страны и континенты преимущественно из художественной литературы, то мой брат - из географических атласов. Он изучал их сутками. Иногда мне милостиво позволялось присутствовать при этих таинствах мирового постижения. Мир, сперва показываемый, как плотный шар, туго обтянутый сеткой долгот и широт, развертывался плоско, разрезался на две половины и затем подавался по частям. Когда он развертывался, какая - нибудь Гренландия, бывшая сначала небольшим придатком, простым аппендиксом, внезапно разбухала почти до размеров ближайшего материка. На полюсах были белые проплешины. Ровной лазурью простирались океаны. Брат мне показывал все очертания, которые любил с детства, - Балтийское море, похожее на коленопреклоненную женщину, ботфорту Италии, каплю Цейлона, упавшую с носа Индии. Он считал, что экватору не везет, - все больше идет по морю, правда, перерезает два континента, но не поладил с Азией, подтянувшейся вверх: слишком нажал и раздавил то, что ему перепало, - кой – какие кончики, неаккуратные острова. Он знал самую высокую гору и самое маленькое государство и, глядя на взаимное расположение Америк, находил в их позе что – то акробатическое. Он мог долго искать возможность пройти из Северного моря в Средиземное по лабиринтам рек или проследить какой – нибудь разумный узор в распределении горных цепей.
Он помнил названия всех мировых столиц, крупных городов, рек, гор, морей, океанов, и т.д. и т. п., бесчисленные фрагменты нашего детства, которых не помнила я, имена всех моих поклонников с седьмого класса по сей день, исторические даты, начиная с каменного века, авторов всех книг, (в том числе и тех, что перепадали ему после меня), которые он заглатывал в фантастических количествах и невероятной скоростью, и при этом лишь с минимальной долей ошибки мог воспроизвести содержание каждой страницы.
Я никогда не видела его сидящим за учебниками более 15 минут, он скорее листал их между куплетами мерзких блатных песенок. Братец мой являлся автором идеи нашего долгосрочного школьного сотрудничества, когда я писала ему домашние сочинения, а он шутя решал за меня математические задачи, которые для меня никогда не были до конца ясны. Прирожденный левша, он тщательно и мучительно переписывал мои тексты немыслимым почерком неловкой правой руки, в котором невозможно было различить разницы даже между «ш» и «о». Позже, после школы, я помню отнюдь не зловещие анатомички, где мы сами до костей пропитывались парами формальдегида, пока с прописным усердием школяров дотошно исследовали видавший виды череп бедного Йорика с заботливо прикрученной нижней челюстью, отполированный тысячами рук наших предшественников. Утопая в холодном океане латинской терминологии, мы хватались за тонкую соломинку дурацких, но спасительных стишков:
Как на lamina cribrosa
Поселился crista gali,
Впереди foramen cecum,
Сзади – os sphenoidale.
Тем временем он развлекал зубрящие компании, а в перерывах напевал под нос знакомые мотивчики пока еще только скандально знаменитого Высоцкого, не прибегая при этом даже к формальным учебным усилиям, (например, просто открыть учебник). Он будил смутный диапазон мистических чувств, когда первым заходил на экзамен и сыпал латынью, избегая примитивных ловушек озадаченных преподавателей. Его сокурсницам невозможно было осознать факт, что ему оказывалось достаточно семинарских занятий и обрывочной информации, услышанной краем уха от зубрежки разрозненных студенческих групп.
Теперь он также легко усваивал медицинские талмуды, для которых в норме должны были бы понадобиться месяцы, а то и годы, и устраивал мне домашние консилиумы, когда я подкидывала ему головоломки сомнительных клинических случаев, и он без видимого труда выводил меня из общественного клинического тупика.
Вполне объяснимо, что при таком профессиональном рейтинге я вынуждена была обращаться к нему при расстройствах собственного здоровья. Внимательно выслушивая меня, он скорбно констатировал, что, вероятнее всего, это начало моего конца. Подобные неутешительные прогнозы были самыми частыми в скудной коллекции его ответов. Иногда, правда, он разнообразил их, заключая после глубокомысленной паузы, что это – неизбежный результат преклонного возраста («прелюдия к синильной деменции»), или родильная горячка, (очевидно, та самая, которая единственная миновала персонажей Джерома К. Джерома). Помещая меня таким образом в игровое интертекстуальное поле мировой литературы, он тем самым лишал мою нозологию всякого основания. Я теряла терпение и вообще не лечилась, в результате чего неизменно выздоравливала. Однако откровенное пренебрежение к моим страданиям почему - то не умеряло степени доверия к нему; в результате этот сценарий обрел сезонное весеннее – осеннее постоянство и совпадал с периодами, когда на меня нападали приступы ипохондрии.
Однако он проявлял неловкую молчаливую заботу, когда меня сваливал с ног очередной приступ тяжелой мигрени. Брат носил мне воду, чтобы я запивала таблетки цитрамона или пенталгина, которые я глотала пачками, выключал телевизор и радио, плотно занавешивал окна, пресекая доступ ядовитому солнечному свету, который действовал на меня в эти моменты, как весенние лучи на Снегурочку. Он бесшумно читал в кресле, в то время как я проходила по дантовым кругам, пока боль пульсировала в половине головы открывшимся нарывом. Но она постепенно, почти незаметно уходила, и эта средневековая пытка вознаграждалась невыразимым блаженством, во время которого я ощущала себя неофитом, который вернулся к новой жизни после изощренно-жестокого обряда инициации.
Казалось, его фантастически перегруженная память непомерно давила на плечи, и он сутулился. Иногда брат казался подавленным и растерянным, будто не справлялся с непосильным грузом внутри себя, и такие состояния часто кончались приступами неуправляемого гнева. После них он на время приходил в равновесие.
Узнав название оперы, он едва усидел в кресле. В течение первого действия доверчиво наклонился ко мне и весьма выразительно прошептал:
Глаза мои, всюду,
Расширив зрачки,
Вы видели чудо,
Всему вопреки.
Я оценила изощренность его выпада. Было очевидно, что величественный храм искусств направлял его сарказм в высокое и благодатное литературное русло. Но если, цитируя Гете, он все еще сидел и даже пережил арию Собакевича, то ария Коробочки его заставила подняться и публично направиться к выходу. Осознав свое поражение, я тронулась следом. Мне стоило усилий ничего не комментировать, ибо, хоть и с трудом, но я выработала устойчивый иммунитет к его занудству. Здесь не помогли бы мои просьбы, прославленный интерьер и даже шикарный буфет. Уже спускаясь с лестницы, он все также выразительно посмотрел на меня, неожиданно вспомнил Булгакова: «Мы с королевой в восхищении». И надолго замолчал.
Подобные неувязки немало отравляли мою жизнь. Правда, у меня появились развлечения другого рода. Как результат моей «необузданной общительности», у нас всегда была масса гостей, и братец мистифицировал публику, умело эксплуатируя факт девственного представления об адыгах в столице. Они обычно простирались в пределах школьного восприятия «Кавказского пленника» трех русских классиков, «Героя нашего времени», а для особо начитанных – еще и «Мцыри» (грузин тоже сходил за черкеса). Брата, к примеру, спрашивали: «А как ты добираешься до своего института? У вас там есть дороги?» И он с потрясающей непринужденностью отвечал: «На коне». Народ просто немел от такой экзотики, и все тот же доверчивый голос тонко вопрошал: «А где ты оставляешь его, когда идешь на занятия?» Мой фавн снова был серьезен: «Как где? Привязываю к коновязи, рядом с другими лошадями». Я тем временем гадала, видел ли он живую лошадь хотя бы раз вне зоопарка. Не успев очнуться от одних виртуальных картин дикого Кавказа, публика оказывалась во власти других, еще более захватывающих. Местом действия служили горные леса, в которых водились редкие эндемики – козлотуры. На шумные закономерные расспросы, что же это за диковинный зверь, о котором никто никогда не слышал, мой брат достаточно логично пояснял, что это – гибрид тура и горного козла. Я наблюдала поистине могучее народное мифотворчество в перманентном действии. Однажды он прочитал по ним откровенную лекцию часа на полтора, при этом никто из присутствующих не шевельнулся.
Как-то зимой, возвращаясь от друга, он поскользнулся и заработал перелом лодыжки в типичном месте. Тот же друг подарил ему шикарную инкрустированную трость, и братец мой разом приобрел респектабельный внушительный вид: статный, в серой, высокой папахе, которая своеобразно сочеталась с его выразительной тонкой физиономией, с дорогой тростью и легкой загадочной хромотой, - она во мне рождала смутные литературные ассоциации с героическими личностями. Думаю, не только во мне, потому что все заинтригованно спрашивали о причине травмы, и он говорил, нисколько не переигрывая (со строго дозированными порциями досады и горечи): «Да у нас осенью – джигитовка и единоборства. Меня вытолкнули из седла». Однако ему дорого обходилась его кавказская импозантность: брата часто стали останавливать, требуя документы, а когда их однажды не оказалось, то пришлось несколько часов отсидеть в отделении милиции, пока я не подвезла требуемое.
Впрочем, отсутствующая благодарная публика в обычное время успешно заменялась мной. Наряду с анекдотами широкого тематического и стилевого диапазона, он ежедневно упражнялся в розыгрышах, нередко усыпляя мою повышенную и закономерно обостренную бдительность.
Редкая возможность серьезного общения предоставлялась мне только в случаях его подпития по случаю. Однажды он пришел около полуночи со дня рождения друга (того самого). Той ночью, за пять лет до перестройки, он рассказал мне в подробностях все, что будет наперед, начиная с назревающего кризиса на мировую, а значит, - российскую нефть, российскую древесину и другие природные ресурсы, за счет которых мы последнее время еще держались, - кризиса, который не оставлял никакого шанса избежать грядущей катастрофы, - вплоть до переименования центральных улиц, названных в честь вождя революции и его соратников. И когда грянула перестройка, мне лишь оставалось с немым изумлением констатировать фрагменты полного соответствия сценарию, небрежно озвученного моим подвыпившим братом в одну из зимних московских ночей.
Теперь наша однокомнатная квартирка всегда звучала музыкой, привезенной и приобретенной им с молчаливым фанатизмом меломана: Black Sabbath, Queen, Deep Purple, Nazareth, Kiss, конечно, Beatls и то многое, чего я не знаю и не вспомню. Он включал преимущественно Led Zeppelin, а именно песню «Лестница в небо», которая лишала меня на время прослушивания какой бы то ни было трудоспособности. После этой песни, говорил брат, по ночам ему снится сон Иакова. (Судя по особой серьезности выражения его лица, это тоже был розыгрыш, хотя, может быть, и нет). Иногда это был «холодный» джаз, иногда – Луи Армстронг, но чаще всего – классика: музыка Барокко, в основном - «Времена года» Вивальди; а также Чайковский и его концерт для фортепьяно с оркестром, нежно мною любимый. Однажды после «Токкаты и фуги ре минор» Баха, в конце кассеты я внезапно услышала незнакомую песню на русском языке:
В этом мире я гость непрошенный,
Ото всюду здесь веет холодом.
Непотерянный, но заброшенный
Я один на один – с городом.
Среди подлости и предательства,
И суда, на расправу скорого,
Есть приятное обстоятельство:
Я люблю тебя - это здорово.
Всюду принципы невмешательства,
Вместо золота плавят олово.
Есть приятное обстоятельство:
Я люблю тебя – это здорово.
В царстве глупости и стяжательства,
Среди гор барахла казенного
Есть приятное обстоятельство:
Я люблю тебя – это здорово.
Я навеки останусь, видимо,
В этих списках, пропавших без вести,
На фронтах той войны невидимой
Одаренности с бесполезностью.
Я навеки даю обязательство,
Что не стану добычей ворона;
Есть особое обстоятельство:
Я люблю тебя – это здорово.
(Стихи к песне Носкова.)
Я прослушала песню и почему-то заплакала.
ЛАГЕРЬ
Темный коридор петлял, разветвлялся. Мы проходили мимо многочисленных дверей, обитых темным дерматином, за которыми звенели телефоны, стучали печатные машинки. Небольшие голые паркетные холлы освещались громадными окнами, возле которых стояли курильщики в сизом дыму, рассеянно стряхивая пепел мимо урн. На всем протяжении стоял стойкий канцелярский запах, и это усиливало ощущение отчужденности.
Мы шли молча. Лишь однажды Дмитрий Савельевич, невысокий смуглый брюнет с черной бородой, спросил, ухмыльнувшись в усы: "Ну, что, старшой, опять на работу, как на праздник?" "Старшой", высокий и костистый, тряхнул седой шевелюрой и тоже хмыкнул. "Удочки-то заготовил?" - спросил он густым баритоном.
- А как же, - с готовностью откликнулся чернявый Дмитрий Савельевич.
Третий представитель минздрава, молодой иконописный красавец Кирилл Антонович, отрешенно молчал. Наконец мы подошли к нужному кабинету в тупичке, где должен был ожидать некий Поздняков. Им оказался маленький пожилой человек в старомодном твидовом костюме, который не выглядел на нем нелепо. Тихий, несуетливый, с мягкими чертами, с застенчивой лучистой улыбкой, он встал навстречу, поздоровался со всеми за руку, дружелюбно глядя на каждого.
- А это наш доктор? - он взглянул на меня с искренним интересом и подошел к столу. - Ну что, товарищи, - сказал он тихо, обращаясь к троим работникам минздрава, - вы ответственны практически за все: работа, досуг, быт, здоровье. Студенты - народ интересный, но молодой и необузданный.
Он протянул какие - то бумаги старшему: "Сан Сеич, здесь все, что нужно. Если будут какие-то проблемы - немедленно связывайтесь, я всегда на месте".
Затем он раскрыл чемоданчик и подозвал меня: "Вот, посмотрите, пожалуйста. Я с женой советовался, когда упаковывал, - она медик. Но вам не лишне взглянуть, может, что-то еще надо…" Я просмотрела содержимое:
- Как будто все...
- Ну, слава богу. Вот еще: с вами медсестра поедет, молоденькая девушка, она ждет возле машины. Недалеко от колхоза - центральная районная больница. Если что-то серьезное - можно довезти на колхозном транспорте.
-Думаю, что вы сами распределите между собой все обязанности… - сказал Поздняков, обращаясь к мужчинам.
- Ну, какой разговор, Арсений Федорович! - басисто отозвался Сан Сеич и легонько похлопал его по плечу. Кирилл Антонович флегматично улыбнулся и произнес: "Да, думаю, проблем не будет". На непроницаемом смуглом лице Дмитрия Савельевича лишь приподнялись густые дуги бровей: "О чем речь? С нашими-то ребятами?…"
- Ну вот и ладненько, - и Кирилл Антонович опять погрузился в долгое молчание.
Вскоре мы расселись в маршрутном автобусе. В салоне сидела медсестра Марина, смуглая, с раскосыми черными глазами.
Мы дождались водителя, и автобус тронулся. Поздняков махал нам вслед.
Поселение, в котором нам предстояло жить, состояло из нескольких десятков домиков бревенчатого типа. Вокруг простиралась степь. Трава пожухла от частых дождей, зато в большом радиусе от лагеря разросся бурьян, он подступал к домикам и уже взял в кольцо места общественного пользования. Дороги раскисли, лужи стояли по обочинам и в небольших углублениях по территории лагеря, они ярко зацвели, в самых больших юрко шмыгали головастики. Над ними бестолково вились темные облачка мошкары. Неподалеку были разбросаны илистые озерца, поросшие по берегам тростником и осокой. Наступление сумерек оповещал громкий нестройный гвалт лягушек. В неподвижном воздухе сонно жужжали мухи, комары.
Иногда забредали тощие облезлые кошки или собаки. Они какое-то время одиноко скитались по территории и вскоре так же отрешенно покидали ее.
Порой, что-то напутав, а то и из любопытства появлялись пьяные колхозники и механизаторы. Одни из них сосредоточенно куда-то направлялись, старательно пытались держать прямой курс. Другие были настроены более благодушно и незло задирались к студентам, чаще к студенткам, которые обходились с ними совсем нецеремонно.
Однако с нашим приездом грянуло солнце и высушило землю.
Нас поселили в один из самых приличных домиков, а наутро позвали, мы решили - за инструктажем. Наши руководители пребывали в прекрасном настрое и предложили пойти на озеро удить рыбу. Мы переглянулись и неуверенно согласились.
Мужчины весело собирались, перебрасывались смелыми шутками, и я поняла, что они выпившие.
Мы отправились к самому большому озерцу. Марина с Кириллом оказались сзади, я то и дело слышала ее сдавленный смех. Впереди размашисто шествовал Сан Сеич, рядом со мной очутился Дмитрий Савельевич. Его смуглое лицо лоснилось, он поглядывал на меня со странной улыбкой, неожиданно обхватил меня свободной рукой, тесно прижал к себе. Я машинально отстранилась. Дмитрий Савельевич удивился: "Мэм, я для вашего же удобства…"
На берегу мужчины скинули одежду, оставшись в трусах, затем принялись доставать из сумок провизию, бутылки водки. "Девочки, ну-ка, помогите!" Я подчинилась. Марина, переодетая в купальник, сконфуженно улыбалась. Кирилл разливал водку в пять пластмассовых стаканчиков. Он был очень красив: гладкий торс, стройные ноги, глянцевые русые волосы и - тоном темнее- аккуратная бородка подчеркивала идеальный овал свежего лица, тонкий нос с легкой горбинкой, сочные яркие губы, непроницаемый синий взгляд под сросшимися густыми бровями. Марина не отрывала от него глаз.
Мужчины залпом выпили и стали требовать того же от нас. Я смочила губы и поставила, но Марина отказать не смогла, особенно когда ее попросил Кирилл. Она разрумянилась, заметно повеселела. "Старшой" и Дмитрий Савельевич закинули удочки. Марина и Кирилл загорали неподалеку.
С того дня каждое утро нас вызывали. "Ну-ка, ласточки, скоренько, скоренько!" Мы готовили импровизированный стол, уклоняясь от пьяных рук. Они усаживали нас рядом, уписывали одну за другой закуски, гоготали, пили, заставляли нас, распалялись. Их возбужденные лица наливались, они придвигались ближе, дышали тяжелым перегаром. "Вот она, свобода!" - умиленно восклицал Сан Сеич. Потом вспоминались случаи из жизни, анекдоты. Позже, окончательно опьянев, горланили песни. Я пыталась бежать, но они, хохоча, удерживали, хватая за руки: "Ах ты ласточка, невинница, ишь ты!", - сажали на место. Я задыхалась в чаду тяжелых испарений, дешевого курева, в мелькании липких глаз, рук. Проглотив закуски, они внезапно вспоминали про свой улов - четверть ведра полуудушенной мелкой рыбешки. Это было избавление: мы шли ее чистить. Она перламутрово переливалась под солнцем, выпучив стеклянные круглые глаза. Иные под ножом неожиданно оживали и, изогнувшись, выскальзывали из рук. После шести по всему лагерю разносились нестройные пьяные песни, ругань, окрики.
По небольшому волейбольному полю без сетки носились выпившие дюжие парни в погоне за мячом, толкали друг друга потными телами, падали, матерились. Мы тем временем мыли в ведре разделанную рыбешку, сливали грязную воду в отстойник. Над раковиной висел мутный осколок зеркала, засиженный мухами, и я старалась разглядеть себя. Я длила удовольствие с рыбой до тех пор, пока за нами не присылали, тогда я делала вид, что тороплюсь в туалет, и бежала в свой домик. Но меня опять извлекали, тарабаня в закрытую дверь, если по пути не вылавливал рослый грузин Гиа. Он шел мне навстречу с пьяной улыбкой, широко разведя руки, и если я не успевала увернуться, встреча кончалась не вполне дружескими объятиями. Затем он вел нескончаемые разговоры "по душам", смысл которых я не всегда улавливала, но которые неизменно заканчивались клятвами в вечной любви.
К ночи старшой и Дмитрий Савельевич едва держались на ногах. Кирилл не менялся, только его легкий румянец разгорался ярче; глаза светлели, отливали холодным металлом, казались еще крупнее. Он флегматично молчал. Как-то доведя нас до кемпинга, он меня о чем-то спросил, и как только Марина вошла, его руки молниеносно обхватили меня сзади и сильно сдавили. Я задохнулась, онемела и молча уставилась на него. Его лицо совершенно не изменилось. "Ну шуруй, шуруй", - спокойно произнес он, чуть подталкивая меня к двери.
На пятые сутки начался дождь. Он шел не переставая, упорный, бесконечный, стирая границу между серым нависшим небом и серой распухшей землей. Мы были заперты в своих деревянных домиках. Доски отсырели, потемнели. С потолка громко, мерно капало в алюминиевый таз, пока он не наполнялся. Потом мы выливали из него с крыльца на улицу. Порой дождь стихал на 2-3 часа, но начинался ветер, усиливающийся к ночи, врывался с тихим свистом в щели. Мы сидели в кроватях, закутавшись в отсыревшие покрывала, как в кокон, содрогались до костей.
Из соседнего домика в это время зачастил Андрей, молчаливый медлительный парень с золотистой шевелюрой. Первые дни он больше молчал, глядя исподлобья. Когда он поднимал широко расставленные черные глаза, взгляд их приводил меня в замешательство. От его крепкой, худощавой фигуры, загорелого лица с широкими крупными скулами, крупным прямым носом, твердой линией ярких губ веяло свежей силой.
Он внезапно принес целую кипу одеял, забрав по второму у ребят своей комнаты. Мы стали возражать, - одним одеялом укрываться немыслимо, можно заболеть. "Ничего, - Андрей многозначительно хмыкнул, - они все морозоустойчивые".
Но и в эту ночь мы дрожали под многочисленными одеялами, отяжелевшими от сырости.
На следующий день он принес лимонный ликер. Мы опять попытались протестовать, но Андрей возразил: алкоголь в данном случае - единственное спасение от холода. Зажмурились и выпили по целой рюмке. Мне действительно стало тепло.
Света не было с самого начала дождя, Андрей был освещен неровным пламенем оплывшей свечи. Под монотонный шум за окном, несмотря на сырость и убожество, внезапно родилось ощущение уюта, спокойствия и еще чего-то нового. Андрей не уходил, пока не догорала свеча.
Наутро нас разбудило солнце. Оно щедро заливало продрогшую, жалкую, мокрую землю, высасывая из нее влагу, поднимало тяжелые испарения в незамутненное, еще яркое небо. Но после полудня пришел зной, повис в застывшем воздухе. Пришедшие с работы студенты опять сбежались в длинную очередь единственного местного магазинчика "вино-воды".
Вскоре вся атмосфера лагеря кроме винных испарений была пронизана неподвижным плотским духом. Воздух был так намагничен, что самостоятельно возбуждал. Первые дни повторялись. К вечеру мужские и женские домики считались таковыми условно, отовсюду слышались смешанные громкие голоса, взрывы пьяного гогота.
Во мне росло тошнотворное чувство. Я подошла к своему домику и дернула дверь. Она была заперта изнутри. Еще раз - никто не открывал. Я растерянно отошла и наткнулась на Андрея. Он взглянул на меня, взял за руку и куда-то целенаправленно зашагал.
- Куда ты?
- Уйдем отсюда. Нечего тебе здесь делать.
Я обрадовалась: "Как же мы не догадались! Ведь можно отсюда сбегать!" Нас окликали, тащили к дверям, но мы придумывали какие-то причины, отбивались. Благополучно прошмыгнув мимо домика минздравовцев, вырвались за пределы лагеря и побежали по степи. Мы остановились далеко от поселения и ощутили свежий порыв ветра, принесенный из-за леса за колхозным полем. Где-то высоко над полем звенел жаворонок, застыв в густой синеве темной точкой. В траве трещали кузнечики, шныряли полевки. Мы вышли к заброшенному кладбищу и брели сквозь покосившиеся кресты по густым зарослям сочной высокой травы, пестрящей полевым нежным разноцветьем, по огромным лопухам и дикому низкорослому кустарнику. Беседа ожила, и вскоре мы вошли в то особое русло, когда слова рождались безо всяких усилий, сами собой и вместе с тем приобретали должную, но редкую прозрачность символов, за которыми проступают живые очертания тех глубинных потаенных пластов, что не доступны ни осмыслению, ни условному обозначению. Это ощущалось как безмолвный взаимный ток сознания, когда уже отметены внешние барьеры и внезапно открывалась родственная сущность, в которой мы зеркально отражались. Мы незаметно вышли к маленькому поселку из нескольких домиков с русским орнаментом на ставнях и крышах, которые на фоне огромного багрового заката казались игрушечными, розовыми. Неожиданно он привлек меня к себе, вглядываясь в лицо. "Знаешь, ведь я уже не помню, с кем бы вот так бывало», - сказал он и нагнулся ко мне. Я уклонилась: "Не надо, не будем как все", - сказала я, но он не отпускал:
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
День второй 4 страница | | | День второй 6 страница |