Читайте также: |
|
– Ник, я переночую у тебя, в кресле.
– Нет. Все в порядке. Подожди-ка. Я подгоню машину. – Машину я оставил в переулке. Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли. Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд.
– Наверху полный бардак.
– У тебя настоящие хоромы.
– Спасибо.
– Не психуй. Лягу на твое старое кресло.
Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что-то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру.
– Ложись-ка в кровать. А я как-нибудь перекантуюсь. Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки; отправилась в ванную, оттуда – в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из-за двери.
– Ник!
– У-у?
– Иди.
– Куда?
– Сам знаешь.
– Нет.
Она не уходила. Обдумывала следующий шаг.
– Но я хочу. – Удивительно: до сих пор она ни разу не употребляла глагол «хотеть» в первом лице.
– Мы же друзья, Джоджо. Не любовники.
– Просто полежим рядом.
– Нет.
– Один разочек.
– Нет.
Она стояла в дверном проеме, толстая, в джинсах и синем жакете, смутное пятно безмолвного упрека. В свете фонаря ее силуэт казался плоским, а черты лица – необычайно рельефными, как на литографиях Мунка. «Ревность»? «Зависть»? «Невинность»?
– Я замерзла.
– Ну так залезь под одеяло.
Помедлив, заковыляла к кровати. Еще пять минут. У меня занемела спина.
– Я легла. Ник, ты можешь спать тут, на одеяле. – Я глубоко вздохнул. – Слышишь?
–Да. Молчание.
– Я думала, ты спишь.
Лило, шелестело в водосточных трубах; сырая лондонская мгла заполняла комнату. Одиночество. Зима.
– Можно к тебе на секундочку, огонь зажечь?
– О боже.
– Я тихенько.
– Трогательная заботливость.
Пошла по комнате, натыкаясь на мебель; чиркнула спичкой. Фукнул, зашипел газ. По стенам заплясали розоватые отблески. Она двигалась тихо-тихо, но я наконец сдался, приподнял голову.
– Не смотри. Я без ничего.
Но я посмотрел. Она стояла над огнем, путаясь в моем джемпере. Я с раздражением подумал, что в свете газа она почти красива, по меньшей мере женственна. Отвернулся достал сигарету.
– Слушай, Джоджо, ничего не выйдет. Не буду я спать с тобой.
– Не могла же я лезть в твою чистую постель одетая.
– Грейся – и немедленно назад.
Я успел выкурить полсигареты, пока она снова заговорила:
– Просто ты так добр ко мне. – Я упрямо молчал. – Я хочу тебе отплатить добром.
– Если в этом дело – не беспокойся. Ты мне ничего не должна.
Я взглянул на нее. Она сидела на полу, спиной ко мне, обняв пухлые коленки, уставясь в огонь. Снова молчание.
– Не только в этом, – сказала она.
– Иди оденься. Или ляг. Тогда поговорим.
Шипение газа утихло. Я прикурил новую сигарету от первой.
– Сказать, почему ты не хочешь?
– Ну скажи.
– Боишься подцепить какую-нибудь вашу болезнь.
– Джоджо!
– Может, я и заразная. Что с того, что нет симптомов? А вдруг я бациллоноситель?
– Перестань.
– Но ведь ты так думаешь.
– Никогда я этого не думал.
– Ты не виноват. Ни капельки.
– Заткнись, Джоджо. Заткнись сейчас же.
Молчание.
– Замараться боишься, индюк надутый.
Прошлепала по полу, хлопнула дверью так, что та снова открылась. Послышались всхлипывания. Черт бы побрал мою недогадливость; мог бы и заметить, что сегодня она вела себя не так, как обычно: вымыла голову, завязала «хвост», поглядывала со значением. Я представил себе настойчивый стук, Алисон за дверью. И потом, я обиделся. Джоджо никогда не сквернословила и употребляла эвфемизмы раз в пятьдесят чаще, чем требовало ее социальное положение. А последняя ее фраза меня по-настоящему задела.
Полежав минуту, я пошел в спальню, тоже освещенную теплым пламенем газа. Завернул ее в одеяло.
– Ох, Джоджо. До чего ты смешная.
Я гладил ее по голове, другой рукой придерживая одеяло, чтобы она на меня не бросилась. Зашмыгала носом. Я сунул ей платок.
– Знаешь что?
– Что?
– Я ни разу этого не делала. Ни разу не спала с мужчиной.
– Господи.
– Чиста как младенец.
– Ну и слава богу.
Повернулась на спину, посмотрела мне в глаза.
– И теперь меня не хочешь?
Эта ее реплика перечеркнула две предыдущие. Я дотронулся до ее щеки, покачал головой.
– Я люблю тебя. Ник.
– Нет, Джоджо. Тебе кажется.
Снова захлюпала; я начал злиться.
– Так ты что, специально? Проткнула покрышку? – Пока Кемп возилась с какао, она ненадолго отлучилась, соврав, что ей нужно наверх.
– Я не могла иначе. Помнишь, мы ездили в Стоунхендж? Я на обратном пути вовсе не спала. Притворялась.
– Джоджо… Хочешь, я расскажу тебе то, что никому не рассказывал? Хочешь?
Я вытер ей глаза платком и заговорил, сидя на краю постели, спиной к ней. Ничего не приукрашивая, поведал об Алисон, о том, как потерял ее. О Греции. О Лилии – пусть без подробностей, но по сути точно. О Парнасе, о своем позорном поведении. И так – до сегодняшнего дня, до встречи с Джоджо. Рассказал, зачем она мне понадобилась. Неожиданный, но не худший исповедник; ибо она отпустила мне грехи.
И почему я не рассказал все с самого начала? Она бы вела себя умнее.
– Я был слеп. Прости.
– Что уж тут поделаешь.
– Прости. Пожалуйста, прости.
– Да я просто сопливая идиотка из Глазго. – Напустила на себя важный вид. – Мне семнадцать, Ник. Я все наврала.
– Хочешь, я куплю тебе билет?
Но она замотала головой.
В наступившей тишине я размышлял о том, что есть только одна истина, только одна мораль, один грех, одно преступление. Прощаясь со мной. Лилия де Сейтас сформулировала эту истину; тогда я подумал, что она говорит о прошлом, о моей притче про мясника. Но теперь понял: она говорила о будущем.
Десять библейских заповедей не выдержали испытания временем; для меня они были пустым звуком, в лучшем случае – мертвой догмой. Но, сидя в спальне, глядя на блики огня на дверном косяке, я чувствовал, как эта сверхзаповедь, соединившая в себе все десять, овладевает мною; да, я всегда знал о ее существовании, всю жизнь пытался ей следовать, но снова и снова нарушал. Кончис считал, что есть опорные точки поворота, моменты, когда сталкиваешься с собственным будущим. И я понял, что все упирается в Алисон, в мою верность ей, которую нужно доказывать ежедневно. Зрелость, как гора, возвышалась передо мною, а я стоял у подножья этого ледяного утеса, этого невозможного, неприступного «Не терзай ближнего своего понапрасну».
– Ник, дай курнуть.
Я сходил за сигаретой. Она лежа затягивалась, высвечивая свои румяные щеки, внимательные глаза. Я взял ее за руку.
– О чем ты думаешь, Джоджо?
– А если она…
– Так и не вернется?
–Да.
– Женюсь на тебе.
– Ври больше.
– У нас будет куча детишек с толстой мордой и обезьяньей улыбкой.
– Ах ты злобная скотина.
Ее глаза; молчание; тьма; сдерживаемая нежность. Я вспомнил ночь с Алисон в комнате на Бейкер-стрит, в прошлом октябре. И память просто и откровенно подсказала мне: ты уже не тот.
– У тебя будет другой муж, гораздо лучше.
– Я хоть немного на нее похожа?
–Да.
– Так я и поверила. Свистишь.
– Потому что вы обе… не такие, как все.
– Каждый человек – не такой.
Я пошел в комнату, бросил шиллинг в прорезь газового счетчика; остановился на пороге спальни.
– Тебе, Джоджо, надо жить в особняке. Или на заводе работать. Или ходить в школу. Или обедать в посольстве.
За окном закричал юстонский поезд, затих на севере.
Она нагнулась, потушила сигарету.
– Если бы я была красивой.
Натянула одеяло на подбородок, словно пряча свое уродство.
– Иногда красота – это внешнее. Как обертка подарка. Но не сам подарок.
Долгая пауза. Ложь во спасение. Соломки подстелить.
– Ты забудешь меня?
– Нет. Запомню. Навсегда.
– Дай бог раз в год вспомнишь. – Зевнула. – А вот я тебя не забуду. – И через несколько минут пробормотала, как бы уже не отсюда, будто ребенок во сне: – И эту вонючую Англию.
Заснул я после шести и часто просыпался. Наконец, к одиннадцати, набрался мужества посмотреть в лицо дневному свету. Зашел в спальню. Джоджо и след простыл. Заглянул в кухню (она же – ванная). Обмылком на зеркале выведены три креста, «Пока» и подпись. Выскользнула из моей жизни с той же легкостью, с какой вошла в нее. На кухонном столе лежал насос.
Снизу доносилось стрекотание швейных машинок; женские голоса, избитая мелодия из радиоприемника. А я был один в своей квартире.
Ожидание. Бесконечное ожидание.
Прислонившись к старой деревянной сушилке, я запивал жесткое печенье растворимым кофе. Хлеба я, как всегда, забыл купить. На глаза мне попалась коробочка из-под кукурузных хлопьев. Рисунок изображал тошнотворно довольную «среднюю» семейку за завтраком; загорелый, веселый папа, симпатичная моложавая мама, сыночек, дочка; рай земной. Хорошо бы прочистить желудок. Но кто знает – а вдруг за этой трусливо-подловатой жаждой походить на других, эгоистичным желанием, чтобы кто-то стирал тебе носки, пришивал пуговицы, удовлетворял твою похоть, восторгался тобой, готовил обед из трех блюд, и есть что-то стоящее, некое стремление к порядку, к гармонии?
Я сделал себе кофе, помянул недобрым словом чертову сучку Алисон. Почему я должен ее дожидаться? Это в Лондоне-то, где больше сговорчивых девушек на единицу площади, чем в любом другом европейском городе, настоящих красоток, искательниц приключений, стаями слетающихся сюда, чтобы их умыкнули, раздели, запихали в постель!..
А Джоджо, которую я меньше всего хотел оскорбить? Это все равно что ударить голодную псину по тонким, дрожащим ребрам.
Смятение, разжигаемое отвращением к себе и обидой, охватило меня. Всю жизнь я ненавидел компромиссы. И вот я раздавлен; я дальше от свободы, чем когда бы то ни было.
Я лихорадочно схватился за мысль о том, чтобы забыть Алисон, вновь пуститься в скитания… одинокие, но вольные. Даже трагические; ведь, что бы ни делал, я обречен причинять боль. Может, в Америку? В Южную Америку?
Свобода – это сделать решительный выбор и стоять на своем до последнего; так было в Оксфорде; раскрепощенные воля и инстинкт выталкивают тебя по касательной в новую, чуждую среду. Положусь на случай. Разрушу зал ожидания, где я заперт.
Я пересек унылую квартиру. Над каминной полкой висело «китайское» блюдо. Опять семья; порядок и долг. Плен. За окном – дождь; серое ветреное небо. Окинув взглядом Шарлотт-стрит, я решил съехать от Кемп немедленно, сейчас же. Чтобы доказать себе, что еще способен двигаться, бороться, что я свободен.
Я спустился к Кемп. Она выслушала меня холодно. Похоже, она знала, что произошло между мной и Джоджо, ибо в глазах ее светился стойкий огонек презрения; она отмахнулась от моих оправданий – я, дескать, собираюсь снять загородный дом, буду писать книгу.
– А Джоджо с собой возьмешь?
– Нет. Мы решили расстаться.
– Ты решил расстаться.
Да, знает.
– Ну хорошо, я решил.
– Что, замучился с нами, плебеями, прынц хренов?
– Как тебе не стыдно!
– Дуришь башку бедной девчонке, на кой ляд – непонятно, потом, когда она втюрилась в тебя по уши, поступаешь как настоящий джентльмен. Гонишь ее на все четыре стороны.
– Послушай…
– Мне-то не заливай, не на ту напал. – Она сидела передо мной, прямая, непреклонная. – Уматывай. Возвращайся домой.
– Нет у меня дома, чтоб тебя!
– Есть, есть. Называется – буржуазия.
– Избавь меня от этих глупостей.
– Не ты первый. Ах, они тоже люди! Восторга полные штаны. – И с едкой снисходительностью добавила: – Ты не виноват. Ты жертва диалектики.
– А ты – наглая старая…
– Да пошел ты! – Отвернулась, словно меня тут уже не было; словно весь мир был похож на ее мастерскую – сплошные обломы, хлам, беспорядок, здесь и в одиночку-то не выживешь. Заплесневелая мамаша Кураж, она направилась к мольберту и принялась перекладывать краски с места на место.
Я пошел восвояси. Но не успел подняться и на пролет, как она высунулась и загавкала вдогонку:
– Послушай-ка, тупица! – Я обернулся. – Знаешь, что теперь будет с этой малышкой? Пойдет по рукам! И знаешь, кто в этом виноват? – Ее указательный палец, как пулемет, поливал меня негодованием. – Святой Николас Эрфе, эсквайр! – Это последнее слово показалось мне самым грязным ругательством, какое я от нее слышал. Ошпарив меня глазами, захлопнула дверь мастерской. Между Сциллой и Харибдой, между Лилией де Сейтас и Кемп долго не повиляешь: клац – и нет тебя.
В холодном бешенстве я паковался; и, увлекшись воображаемым спором с Кемп, где она терпела поражение по всем пунктам, небрежно сдернул с гвоздя блюдо. Оно выскользнуло из моих пальцев; ударилось о газовую колонку; упало в камин, расколовшись на две равные половинки.
Я опустился на колени. Кусал губы, как безумный, чтобы не разрыдаться. Я стоял на коленях, держа в руках осколки. Даже не пытаясь сложить их. Даже не двигаясь, когда с лестницы донеслись шаги Кемп. Она вошла, а я стоял на коленях. Не знаю уж, что она хотела сказать, но, увидев мое лицо, промолчала.
Я показал ей осколки: смотри, что случилось. Жизнь моя, прошлое, будущее. И вся королевская конница, и вся королевская рать…
Она долго переваривала увиденное: полупустой чемодан, груда книг и бумаг на столе; и тупица, униженный мясник, на коленях у очага.
– Силы небесные, – сказала. – В твоем-то возрасте. И я остался у Кемп.
Крупица надежды, право на существование – что еще нужно антигерою? Оставь его, говорит век, оставь на распутье, перед выбором: разве не в том же положении и человечество – оно может проиграть все, а выиграть лишь то, что имело; сжалься над ним, но не выводи на дорогу, не благодетельствуй; ибо все мы ждем, запертые в комнатах, где никогда не звонит телефон, одиноко ждем эту девушку, эту истину, этот кристалл состраданья, эту реальность, загубленную иллюзиями; и то, что она вернется – ложь.
Но лабиринт не имеет оси. Конец – лишь точка на прямой, лязг сходящихся ножниц. Да, Бенедикт поцеловал Беатриче; а десять лет спустя? И что случилось в Эльсиноре, когда пришла весна?
Словом – еще десять дней. А дальнейшие годы – молчание; иная тайна.
Еще десять дней без телефонных звонков.
Взамен, 31 октября, в канун Дня всех святых, Кемп позвала меня на субботнюю прогулку. Это предложение, дикое в ее устах, насторожило бы меня, если б день не выдался таким роскошным, с нездешним весенним небом, синим, как лепесток дельфиниума, с бурой, янтарной, желтой листвой, безветренным, точно во сне.
Кстати, Кемп потихоньку начала со мной нянчиться. Этот процесс требовал столь обильной компенсации в виде сквернословия и непрестанной грубости, что наши отношения дослужились до того чина, когда внешнее – полная противоположность внутреннему. Но стоило облечь это внутреннее в слова, перестать притворяться, что мы о нем не догадываемся – и все было бы испорчено; само это притворство непонятным образом казалось важнейшим условием взаимной привязанности. Не признаваясь друг другу в симпатии, мы проявляли некую обоюдную деликатность, служившую залогом того, что на деле симпатия имеет место. За эти десять дней у меня поднялось настроение – то ли стараниями Кемп; то ли благодаря запоздалому влиянию Джоджо, гадкого ангела, по ошибке ниспосланного мне лучшим миром; то ли пришло сознание, что я способен ждать дольше, чем казалось до сих пор. По той ли, по иной причине, но что-то во мне изменилось. Я перестал быть просто игрушкой в чужих руках: во мне укрепились истины Кончиса, особенно та, которую он воплотил в Лилии. Я трудно привыкал улыбаться той особой улыбкой, на какой настаивал Кончис. Наверное, можно принимать, не прощая; можно прийти к решению, но сидеть сложа руки.
Мы отправились на север, за Юстон-роуд, по Внешней кольцевой – в Риджентс-парк. Кемп вырядилась в черные клеши и изгвазданную фуфайку, во рту – потухший окурок, чтобы свежий воздух помнил: если его и допустили в легкие, то весьма ненадолго. В парке нас окружили древесные панорамы, бесчисленные группки гуляющих, влюбленных, семейных, одиночек с собаками, краски, смягченные неуловимой дымкой, незамысловатой и живописной, как побережья на полотнах Будена.
Мы бродили, любуясь утками, морщась при виде хоккеистов.
– Ник, родной, – сказала Кемп, – а не хлебнуть ли нам национального напитка?
И тут я не насторожился: ведь волосатики пьют только кофе.
Мы зашли в чайный павильон, отстояли очередь, отыскали два свободных стула. Кемп отлучилась по нужде. Я вытащил из кармана книжку. Парочка, сидевшая за нашим столиком, ушла. Шум, толкотня, нехитрая закуска, хвост у стойки. Видно, в женском туалете тоже очередь. Я погрузился в чтение.
Села у прохода, наискосок от меня.
Так спокойно, так просто.
Смотрела не на меня, на скатерть. Я завертел головой в поисках Кемп. Но понял, что Кемп уже на пути домой.
Она молчала. Ждала реакции.
А я-то воображал впечатляющий выход на сцену, загадочный звонок, нисхождение, может, и буквальное, в новый Тартар. Но сейчас, глядя на нее, слова не в силах вымолвить, видя, как избегает она моих глаз, я признал, что вернуться она могла только таким способом; всплыть сквозь суету буден, сквозь пошлую лондонскую сутолоку, сквозь бытие, привычное и пресное, как хлеб. Ей отвели роль Реальности, и возникла она соответственно, хотя и не без многозначительности, отчужденности, не без привкуса иного мира; не из, а из-за мельтешения толпы.
Твидовый костюм с изящным рисунком (осенние листья и снег); темно-зеленый, завязанный по-крестьянски платок. Руки чинно сложены на коленях, как после тяжелой работы; вернулась. Мой ход. Но в этот долгожданный миг оказалось, что я не в состоянии двигаться, говорить, мыслить. Я многажды представлял себе нашу встречу, но не думал, что она будет именно такой. Наконец уставился в книгу, словно не желал иметь с вернувшейся ничего общего, потом злобно воззрился на семейку любознательных дебилов, рассматривавших нас через проход. Тут она искоса взглянула на меня; в этот момент я как раз грозно нахмурился, выражая им свое возмущение.
Внезапно поднялась, пошла прочь. Я смотрел, как она лавирует меж столиками: такая маленькая, вызывающе маленькая и тщедушная, такая желанная в своей крохотности. Мужчины оборачивались ей вслед. Она скрылась за дверью.
В оцепении и муке я выждал несколько секунд. Затем взял след, расчищая дорогу локтями. Она медленно брела по траве на восток. Я догнал ее, и она скользнула взглядом по моим ботинкам: значит, заметила. Мы пока не обменялись ни единым словом. Меня будто застигли врасплох – это было видно даже по одежде. Я давно перестал интересоваться, что ношу, как выгляжу… перенял у Кемп и Джоджо их неброскую гамму. А рядом с ней почувствовал себя оборванным и оскорбился: кто дал ей право притворяться модной, невозмутимой зажиточной матроной? Словно ей хотелось выпятить тот факт, что мы поменялись ролями и судьбами. Я осмотрелся. Столько народу, но лиц не различить, далеко. Риджентс-парк. Я вспомнил другую встречу, встречу юного дезертира со своей возлюбленной; аромат сирени, бездонная тьма.
– Где они?
Чуть заметно пожала плечами.
– Я одна.
– Так я и поверил.
Шла дальше, не отвечал. Кивком указала на свободную скамейку у дорожки, под деревьями. Словно и вправду явилась из Тартара: холодная, невозмутимая.
Мы подошли к скамейке. Она села с краю, я – посредине, лицом к ней. Меня бесило, что она не глядит в мою сторону, не выказывает ни тени раскаянья; молчит как рыба.
– Я жду, – сказал я. – Как три с половиной месяца ждал.
Развязала платок, встряхнула головой. Волосы отросли, как при нашем знакомстве, на коже слабый загар. С первого же взгляда я понял – и от этого растерялся еще сильнее – что Лилия затмила Алисон в моей памяти; о первой я помнил одно лестное, о второй – одно плохое. Из-под пиджака выглядывала светло-коричневая блузка. Костюм дорогой; похоже, Кончис ей заплатил. Красивая, желанная даже без… я вспомнил Парнас, другие ее обличья. Она не отрывала глаз от своих туфель с низким каблуком.
Я отвернулся.
– Чтобы сразу внести ясность. – Молчание. – Я простил тебе тот подлый летний розыгрыш. Простил бабскую мелочную мстительность… ты же заставила меня так долго ждать.
Пожала плечами. После паузы:
– Но?
– Но я хочу знать, чего вы добивались в тот день Афинах. Чего добивались все это время. И добиваетесь сейчас.
– А дальше что?
– Дальше посмотрим.
Вынула из сумочки сигареты, закурила; с подчеркнутой вежливостью протянула пачку мне.
– Нет, спасибо, – сказал я.
Она смотрела вдаль, на изысканные постройки Камберленд-террейс, что спускаются к парку. Кремовая штукатурка, белые рельефы карнизов, небесный негромкий тон.
Подбежал пудель. Я дрыгнул ногой, а она – погладила его по голове. Женский зов: «Тина! Радость моя! Ко мне!» Раньше мы бы насмешливо переглянулись. Она снова принялась разглядывать архитектуру. Я осмотрелся. На скамейках неподалеку – сидят, наблюдают. Вдруг Показалось: людный парк – сцена, за каждым кустом лазутчик. Я вынул свою пачку, закурил, напрягся: взгляни на меня! Не взглянула.
– Алисон.
Посмотрела искоса, отвела глаза. В пальцах дымилась сигарета. Словно ничто не могло заставить ее заговорить. С платана сорвался лист, косо спланировал, чиркнул по юбке. Она нагнулась, подняла его, разгладила на колене желтые зубчики. На дальний конец скамьи сел индиец. Потертое черное пальто, белый шарф; узкое лицо. Маленький, несчастный в давяще-чуждой стране; официант, раб дешевой закусочной? Я придвинулся к ней, понизил голос, следя, чтобы слова звучали так же сухо, как у нее.
– Как насчет Кемп?
– Нико, прекрати меня допрашивать. Сейчас же прекрати.
Мое имя; что-то подалось. Нет – все та же замкнутость, настороженность.
– Они наблюдают? Они где-то здесь?
Сердитый вздох.
– Они здесь?
– Нет. – И сразу поправилась: – Не знаю.
– Значит, здесь.
Она все отводила глаза. Произнесла тихо, почти устало:
– Дело теперь не в них.
Долгая пауза.
– Ты лжешь мне? Вот так, в лицо? – спросил я. Поправила волосы; волосы, запястье, ее манера встряхивать головой. Мелькнула мочка уха. Меня охватила ярость, словно я лишился принадлежащего мне по праву.
– А я считал тебя единственной, кому можно верить. Ты хоть понимаешь, что я пережил летом? Когда получил письмо, эти цветы…
– Если вспоминать, кто что пережил… – сказала она.
Все мои усилия пропадали втуне; у нее на уме было что-то иное. Я нащупал в кармане пальто сухой гладкий шарик – каштан на счастье. Раз вечером, в кино, мне сунула его Джоджо, завернув в фантик: шотландский юмор. Джоджо… может, в этот момент, в миле-другой отсюда, за кирпичом и шумом машин, она закадрила еще кого-то, медленно прощаясь с девичеством; ее кургузая рука во тьме кинозала. Внезапно мне захотелось взять руку Алисон в свою.
Я вновь произнес ее имя.
Но она непреклонно (не тронь!) отбросила желтый лист.
– Я приехала в Лондон переоформить квартиру.
Возвращаюсь в Австралию.
– В такую даль из-за подобной ерунды?
– И повидаться с тобой.
– Милая встреча.
– На случай, если… – Не договорила.
– Если?
– Я не хотела приходить.
– Так зачем пришла? – Пожала плечами. – Заставили, что ли?
Нет, не ответит. Загадочная, почти незнакомая; отступи назад, пытайся снова; и увидишь свои край впервые. Будто некогда податливое, доступное, как солонка на обеденном столе, ныне заключено в фиал, стало сакральным. Но я знал Алисон. Знал, как она перенимает окраску и привычки тех, кого любит или уважает, хоть в глубине ее души и таится непокорство. И знал, откуда эта замкнутость. Рядом со мной сидела жрица из храма Деметры.
Пора перейти к делу.
– Куда ты поехала из Афин? Домой?
– Возможно. Я перевел дух.
– Ты хоть вспоминала обо мне?
– Иногда.
– У тебя кто-нибудь есть?
– Нет, – помедлив, ответила она.
– Не слышу уверенности в голосе.
– Всегда кто-нибудь найдется… если поискать.
– А ты искала?
– У меня никого нет, – сказала она.
– «Никого» – значит, и меня тоже?
– И тебя тоже, с того самого… дня.
Угрюмый, нарочито устремленный вдаль профиль. Чувствуя мой взгляд, она следила за каким-то прохожим, словно он интересовал ее больше, чем я.
– Что я должен сделать? Заключить тебя в объятия? Пасть на колени? Чего им надо?
– Не понимаю, о чем ты.
– Нет, понимаешь, черт побери!
Быстро посмотрела на меня, отвела глаза.
– В тот день я тебя раскусила, – сказала она. – И конец. Такое не забывается.
– Но в тот же день мы любили друг друга. Такое тоже, в общем, не забывается.
Набрала воздуха, словно собираясь сказать колкость; ну скажи что-нибудь, все равно что, хоть колкость; сдерживая бешенство, я старался говорить спокойно.
– Там, в горах, я в какой-то момент любил по-настоящему. Ты это поняла, тут и гадать нечего. Я видел – ты поняла. Я слишком хорошо тебя знаю и потому уверен: поняла, запомнила. – И добавил: – Я не секс имею в виду.
Снова помедлила, прежде чем ответить.
– На кой мне помнить? Наоборот, я должна была поскорее забыть.
– И на этот вопрос ответ тебе известен.
– Неужели?
– Алисон… – сказал я.
– Отодвинься. Пожалуйста, отодвинься.
Я не видел ее глаз. Но в голосе слышалась неявная дрожь, глубинная, словно трепетали нейроны. Не поворачиваясь, она сказала:
– Ну да, я понимаю. – Пряча лицо, достала еще сигарету, закурила. – Или – понимала. Когда любила тебя. Что бы ты ни сказал, что бы ни сделал, все было важно. В духовном плане. Все задевало, волновало меня. Подавляло и… – Перевела дыхание. – Скажем, сидишь ты после всего в этом павильоне и смотришь на меня, как на шлюху, что ли, и…
– Я растерялся. Бога ради…
Тут я прикоснулся к ней, положил руку на плечо, но она сбросила руку. Чтобы расслышать, я придвинулся ближе.
– Быть с тобой – все равно что упрашивать: мучь меня, терзай. Задай мне жару. Ведь…
– Алисон.
– Да, сейчас ты хороший. Сейчас ты хороший. Лучше некуда. Но это – на неделю, на месяц. А потом – снова-здорово.
Она не плакала – я заглянул ей в лицо. Я смутно догадывался, что она играет и не играет одновременно. Пусть она выучила свои слова наизусть – и все же они искренни.
– Ты же все равно уезжаешь в Австралию.
Я сказал это мягко, без иронии, но она посмотрела так, точно я грязно выругался. Я сдуру улыбнулся, протянул руку. Тут она вскочила. Пересекла дорожку, прошла меж деревьев на газон. И почти сразу замерла.
Как порыв это выглядело правдоподобно, как поступок – не слишком, особенно остановка. Нечто в ее позе, в повороте головы… и вдруг меня озарило. Газон простирался на четверть мили, до границы парка. За ним вздымался фасад Камберленд-террейс: статуи эпохи Регентства, изящные окна.
Множество окон, изваяния античных божеств. Парк просматривался оттуда, как с бельэтажа. Вот к чему ухищрения Алисон – выманить меня из павильона, сесть на нужную скамейку, остановиться на самом виду, поджидая меня. С меня хватит: я подошел, стал напротив, спиной к комплексу. Она опустила голову. Роль несложная: подведи глаза, сглатывай слезы.
– Вот что, Алисон. Я знаю, кто за нами наблюдает, откуда и зачем. Так вот, во-первых. Я на мели. У меня нет пристойной работы и едва ли будет. Так что я – не самая удачная партия. Во-вторых. Появись сейчас там, на аллее, Лилия и помани… не уверен, что устою. Запомни: не уверен и никогда не буду уверен. А тебе бы надо знать, что она не просто девушка, а идеал разлучницы. – Я помолчал. – И в-третьих. Как ты любезно сообщила в Афинах, в постели я далек от совершенства.
– Я этого не говорила.
Глядя на ее макушку, я ощущал своей пустые высокие окна Камберленд-террейс, белых каменных богов.
– В-четвертых. Как-то он сказал мне одну вещь. О мужчинах и женщинах. Что мы воспринимаем людей по отдельности, а вы – то, что их связывает. Отлично. Ты всегда чувствовала то, что… между нами, как его ни назови. Общее. А я – нет. И все, что я могу тебе предложить – надежда, что я тоже научусь это чувствовать.
– Можно перебить?
– Нет. Выбирай. Чем скорее, тем лучше. Я или они. Как скажешь, так и будет.
– Ты не имеешь права…
– А ты имела – тогда, в гостинице? Вот и я имею. Полное. – И добавил: – На тех же основаниях.
– Это нельзя сравнивать.
– Можно, можно. Мы поменялись ролями. – Я указал за спину, в сторону Камберленд-террейс. – У них есть все. А у меня, как и у тебя – только одно. Если ты повторишь мою ошибку, выберешь их все, а не наше с тобой будущее, обижаться нечего. Но выбрать ты должна. Здесь, при них. И сейчас.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
42 страница | | | 44 страница |