Читайте также: |
|
После обеда ко мне зашел Димнтриадис, чтобы выпытать, кто такая Алисон; а когда я отказался отвечать, принялся травить сальные греческие анекдоты об огурцах и помидорах. Я послал его к черту; вытолкал взашей. Он надулся и всю неделю меня избегал, к моей вящей радости: хоть под ногами не путается.
К концу последнего урока я сломался и, никуда не заходя, отправился в Бурани. Я должен был вновь вступить в зону чуда, хоть и не знал точно, зачем. Как только вилла, напоенная тайной, показалась далеко внизу, за трепещущими под ветром сосновыми кронами, у меня гора с плеч свалилась, будто дом мог исчезнуть. Чем ближе я подходил, тем большей свиньей себя чувствовал. Да, это свинство, но мне просто хотелось увидеть их, убедиться, что они там, что они ждут меня.
Стемнело. Я достиг восточной границы Бурани, пролез сквозь проволочную изгородь, прокрался мимо скульптуры Посейдона, миновал овраг и наконец, в прогалах деревьев, увидел перед собой дом. С этой стороны все окна закрыты ставнями. Труба домика Марии не дымится. Я побрел вдоль опушки к фасаду. Высокие окна под колоннадой наглухо закрыты. Закрыты и те, что выходят на террасу из спальни Кончиса. Стало ясно, что дом пуст. Я уныло поплелся обратно, спотыкаясь в темноте и негодуя на Кончиса за то, что он посмел украсть вымышленный им мир у меня из-под носа, отлучить меня от этого мира, как бессердечный врач отлучает наркомана от вожделенного зелья.
Назавтра я написал Митфорду, что побывал в Бурани и познакомился с Кончисом; не хочет ли он поделиться опытом? Письмо я отправил по его нортамберлендскому адресу.
Кроме того, я снова посетил Каразоглу и попытался выжать из него побольше сведений. Тот был совершенно уверен, что Леверье и Кончис ни разу не встречались. Подтвердил «набожность» Леверье; в Афинах он ходил к мессе. Затем Каразоглу, по сути, повторил слова Кончиса: «II avait toujours l'air un peu triste, il ne s'est jamais habitue a la vie ici»73. Правда, Кончис еще добавил, что Джон превосходно «водил».
Я взял у казначея английский адрес Леверье, но решил не писать ему; успею еще, если понадобится.
Наконец, я навел справки об Артемиде. Согласно мифологии, она действительно была сестрой Аполлона, защитницей девственниц и покровительницей охотников. В античной поэзии она, как правило, появлялась одетой в шафранный хитон и сандалии, с серебряным луком (полумесяцем) в руках. Хотя сладострастных молодых людей она, похоже, отстреливала как воробьев, брат ей в этом, судя по доступным мне источникам, ни разу не помогал. Ее фигура «входила в древний матриархальный культ троичной лунной богини, наряду с сирийской Астартой и египетской Изидой». Я обратил внимание, что Изиду часто сопровождал песьеголовый Анубис, страж преисподней, позднее переименованный в Цербера.
Во вторник и среду я не мог отлучиться из школы из-за плотного расписания. А в четверг опять отправился в Бурани. Никаких перемен. Дом, как и в понедельник, был пуст.
Я обошел виллу, подергал ставни, пересек сад, спустился на частный пляж: лодки и след простыл. Минут тридцать высиживал под сумеречной колоннадой, чувствуя себя выпитым до дна и отброшенным за ненадобностью, злясь и на них, и на себя самого. Сдуру вляпался во всю эту историю, а теперь, как дважды дурак, жду и боюсь продолжения. За минувшие дни я успел пересмотреть свои выводы насчет шизофрении; сперва диагноз казался мне крайне недостоверным, а теперь – весьма вероятным. Иначе на кой ляд Кончису так резко обрывать спектакль? Коли он затеян ради развлечения…
Наверное, к обиде примешивалась зависть – как можно бросать на произвол судьбы полотна Модильяни и Боннара? Что это – непрактичность, гордыня? По ассоциации с Боннаром я вспомнил об Алисон. Сегодня в полночь вне расписания уходит пароход, который везет в Афины учеников и преподавателей, отбывающих на каникулы. Всю ночь клюешь носом в кресле крохотного салона, зато в пятницу утром ты уже в столице. Что подтолкнуло меня к решению успеть на него – злость, упрямство, мстительность? Не знаю точно. Но явно не желание встретиться с Алисон, хотя как собеседник и она сгодится. Не аукнулись ли здесь давние навыки записного экзистенциалиста: свобода воли невозможна без прихотей?
Поразмыслив, я заспешил по дороге к воротам. Но и тут в последний момент оглянулся, лелея мизерную надежду, что меня позовут обратно.
Не позвали. И я волей-неволей поплелся на пристань.
Афины: пыль и сушь, охряное и бурое. Даже пальмы глядели измученно. Человеческое в людях укрылось за смуглой кожей и очками еще темнее кожи; к двум пополудни город пустел, отданный на милость лени и зноя. Распластавшись на кровати пирейской гостиницы, я задремывал в густеющем сумраке. Пребывание в столице обернулось сущим наказанием. После Бурани в аду современности с его машинами и нервным ритмом кружилась голова.
День тащился как черепаха. Чем ближе к вечеру, тем меньше я понимал, чего, собственно, жду от встречи с Алисон. В Афины я отправился исключительно затем, чтобы провести собственную комбинацию в поединке с Кончисом. Сутки назад, под сенью колоннады, Алисон виделась мне пешкой, последним резервом фланговой контратаки; но теперь, за два часа до встречи, мысль о близости ее тела была непереносима. Неужто придется рассказать ей обо всем, что сталось со мной в Бурани? Зачем я здесь? Меня подмывало вернуться на остров. Ни врать, ни говорить правду не хотелось.
И все же встать и уехать мне мешали остатки любопытства (как она там?); сострадание; память ушедшей любви. И потом, вот случай испытать глубину моих чувств к Жюли, проверить мой выбор. Я тайно натравлю Алисон – внешний мир, его былое и сегодняшнее – на внутренний опыт, который успел приобрести. Кроме того, долгой ночью на пароходе я изобрел способ уклониться от физической близости с Алисон – историю жалостливую, но достаточно убедительную, чтобы держать ее на расстоянии.
В пять я поднялся, принял душ и поймал такси до аэропорта. Посидел на скамье в зале прилета, встал, чувствуя, как меня охватывает нежданное волнение. Мимо спешили стюардессы, профессионально строгие, нарядные, смазливые, – не живые девушки, а персонажи фантастического романа.
Шесть, четверть седьмого. Я заставил себя подойти к стойке справочной, где сидела гречанка в новенькой форме, с ослепительной улыбкой и карими глазами; на ее лице поверх обильной косметики толстым слоем лежала кокетливая гримаса.
– Я тут должен встретиться с одной вашей коллегой. С Алисон Келли.
– С Элли? Ее самолет прибыл. Наверно, переодевается. – Сняла телефонную трубку, набрала номер, сверкнула зубами. У нее было безупречное американское произношение. – Элли? Тебя тут дожидаются. Если не выйдешь через минуту, придется мне тебя заменить. – Протянула трубку мне. – Она хочет поговорить с вами.
– Передайте, что я подожду. Спешки никакой.
– Он стесняется. – Алисон, похоже, сострила: девушка улыбнулась. Положила трубку.
– Сейчас выйдет.
– Что она вам сказала?
– Что вы всегда притворяетесь скромником, если хотите понравиться.
–А.
Длинные черные ресницы дрогнули; наверно, она считает, что это и называется «смотреть вызывающе». К счастью, у стойки появились две женщины, и она повернулась к ним. Я ретировался и стал у дверей. В первое время на острове Афины, столичная суета казались спасительным дуновением нормальной жизни, чье влияние и желанно, и привычно. Теперь я ощутил, что начинаю бояться его, что оно мне противно; обмен фразами у стойки, наспех замаскированная похоть, прилежные охи и ахи. Нет, я – из иного мира.
Минуты через две в дверях показалась Алисон. Короткая стрижка, слишком короткая; белое платье; все сразу пошло вкривь и вкось, потому что я понял: она оделась так, чтобы напомнить о нашем первом знакомстве. Она была бледнее, чем я ее помнил. Завидев меня, сняла темные очки. Усталая, круги под глазами. Неплохо одета, изящная фигурка, легкий шаг, знакомый побитый вид и взыскующий взгляд. Да, Алисон зацепила мою душу десятком крючков; но Жюли – тысячей. Она подошла, мы слабо улыбнулись друг другу.
– Привет.
– Здравствуй, Алисон.
– Извини. Как всегда, опоздала.
Она держалась так, словно мы расстались всего неделю назад. Но это не помогало. Девять месяцев возвели между нами решетку, сквозь которую проникали слова, но не чувства.
– Пошли?
Я подхватил ее летную сумку, и мы отправились ловить такси. В машине сели у противоположных дверец и снова оглядели друг друга. Она улыбнулась.
– Я думала, ты не приедешь.
– И не приехал бы, если б знал, куда послать телеграмму с извинениями.
– Видишь, какая я хитрая.
Взглянула в окно, помахала какому-то парню в форменной одежде. Казалось, она стала старше, путешествия слишком многому научили ее; нужно постигать ее заново, а сил на это нет.
– Я снял тебе номер с видом на гавань.
– Отлично.
– В греческих гостиницах до ужаса строгие порядки.
– Главное – не выходить за рамки приличий. – Насмешливо кольнула меня серыми глазами, опустила взгляд. – Кайф какой. Да здравствуют рамки!
Я чуть было не выдал ей заготовленную версию, но меня разозлило, что она не видит, как я переменился, и считает меня все тем же рабом британских условностей; разозлило и то, как она отвела глаза, будто опомнившись. Протянула руку, я сжал ее в своей. Потом наклонилась и сняла с меня темные очки.
– А ты чертовски похорошел. Не веришь? Такой загорелый. Высох весь на солнце, отощал. Теперь главное – до сорока не потолстеть.
Я улыбнулся, но выпустил ее руку и, глядя вбок, достал сигарету. Я понимал, зачем она льстит: чтобы сократить дистанцию между нами.
– Алисон, тут кое-что приключилось.
Деланная веселость разом слетела с нее. Она уставилась прямо перед собой.
– Встретил другую?
– Нет. – Быстрый взгляд. – Я уже не тот… не знаю, с какого конца начать.
– Словом, шла бы я подобру-поздорову?
– Нет, я… рад тебя видеть. – Снова недоверчивый взгляд. – Правда.
Она помолчала. Мы выехали на автостраду, идущую вдоль моря.
– С Питом я завязала.
– Ты сообщала в письме.
– Не помню. – Но я знал: помнит.
– А потом и со всеми остальными. – Она все смотрела в окно. – Извини. Ничего не хочу утаивать.
– Валяй. То есть… ну, ты поняла.
Снова бросила на меня взгляд, на этот раз жесткий.
– Я опять живу с Энн. Всего неделю как. В той, старой квартире. Мегги уехала домой.
– Мне нравится Энн.
– Да, она клевая.
Мы замолчали. Она повернулась к окну, разглядывая Фалерон; через минуту вынула из сумочки темные очки. Я понял, зачем они ей: приметил влажные лучики вокруг глаз. Я не прикоснулся к ней, не тронул за руку, но заговорил о том, как не похож Пирей на Афины, насколько первый живописнее, характернее, – надеюсь, и ей больше понравится. На самом деле я выбрал Пирей потому, что пугающая возможность наткнуться на Кончиса и Жюли, и в Афинахто микроскопическая, здесь равнялась нулю. Стоило представить, каким холодным, насмешливым, а то и презрительным взглядом окинула бы она меня при встрече – и по спине бежали мурашки. В поведении и внешности Алисон была одна особенность: сразу видно, что коли она появляется с мужчиной на людях, значит, спит с ним. Я говорил ч одновременно гадал, как мы выдержим эти три дня вместе.
Получив чаевые, слуга скрылся в коридоре. Она подошла к окну и взглянула вниз, на широкую набережную из белого камня, на вечернюю толпу гуляющих, на портовую суету. Я стоял за ее спиной. Лихорадочно взвесив все «за» и «против», обвил ее рукой, и она прислонилась ко мне.
– Ненавижу города. И самолеты. Хочу в Ирландию, в хижину.
– Почему в Ирландию?
– А я там ни разу не была.
Тепло ее тела, податливая готовность. Вот сейчас повернет лицо, и надо будет целоваться.
– Алисон, я… не знаю, как тебе рассказать. – Я отнял руку, придвинулся к окну, чтобы спрятать глаза. – Месяца два-три назад я подхватил болезнь. Словом… сифилис. – Я повернулся к ней; она смотрела с участием, болью, недоверием. – Сейчас все прошло, но… понимаешь, я не в состоянии…
– Ты ходил в…
Я кивнул. Недоверие исчезло. Она опустила глаза.
– Это мне за тебя.
Подалась ко мне, обняла.
– Ох, Нико, Нико.
– В интимный контакт нельзя вступать еще по меньшей мере месяц, – сказал я в пространство поверх ее головы. – Я был в панике. Лучше б я не писал тебе. Но тогда ничего не было.
Отошла, села на кровать. Я понял, что в очередной раз загнал себя в угол; теперь она думает, что нашла объяснение моей сдержанности при встрече. Ласковая, робкая улыбочка.
– Расскажи, как тебя угораздило.
Шагая от стены к стене, я поведал ей о Пэтэреску и о клинике, о стихах, даже о попытке самоубийства – обо всем, кроме Бурани. Слушая, она закурила, откинулась на подушку, и меня вдруг охватило вдохновение двуличия; теперь я понимал чувства Кончиса, когда он дурачил меня. Закончив, я уселся на край кровати. Она лежала, глядя в потолок.
– Рассказать тебе про Пита?
– Конечно.
Я слушал вполуха, не выходя из роли, и внезапно ощутил радость; не оттого, что Алисон снова рядом, но оттого, что вокруг нас – этот гостиничный номер, говор гуляющих, гудки сирен, аромат усталого моря. Нет, во мне не было ни желания, ни нежности; слушать историю ее разрыва с этим оболтусом, австралийским летчиком, было скучно; однако неимоверная, смутная грусть вечереющей комнаты захватила меня. Небесный свет иссякал, сгущались сумерки. Все превратности современной любви казались упоительными; моя главная тайна надежно спрятана от чужих глаз. Греция вновь вступила в свои права, александрийская Греция Кавафиса; есть лишь ступени эстетики, нисхождение красоты. Нравственность – это морок Северной Европы.
Долгая тишина.
– О чем мы, Нико? – спросила она.
– То есть?
Приподнялась на локте, глядя на меня, но я не обернулся.
– Я все понимаю… нет вопроса… – Пожала плечами. – Но я ж не разговоры вести приехала.
Я обхватил голову руками.
– Алисон, меня тошнит от женщин, от любви, от секса, от всего тошнит. Я сам не знаю, чего хочу. Не надо было звать тебя сюда. – Она не поднимала глаз, будто соглашаясь. – Суть в том, что… ну, я как-то затосковал по сестринской любви, что ли. Ты скажешь, это чушь, и будешь права. Конечно, права, куда деваться.
– Так-так. – Вскинула глаза. – По сестринской любви. Но ведь ты когда-нибудь выздоровеешь?
– Не знаю. Ну, не знаю. – Я удачно имитировал отчаяние. – Слушай… ну уходи, ругай меня, что хочешь, но я сейчас мертвец. – Подошел к окну. – Как я виноват! Просить, чтоб ты три дня цацкалась с мертвецом!
– Которого я любила, когда он был жив.
Молчание пролегло меж нами. Но вот она вскочила с постели; зажгла свет, причесалась. Достала гагатовые сережки, оставленные мной при отъезде, надела; намазала рот. Я вспомнил Жюли, губы без помады; прохладу, загадку, грацию. То было почти счастьем – полное отсутствие желания; беззаветная, изо всех сил, верность – первая в моей жизни.
По нелепой случайности, чтобы попасть в намеченный мною ресторан, нам пришлось пересечь кварталы продажной любви. Бары, неоновые вывески на разных языках, афиши, зазывающие на стриптиз и танец живота, праздная матросня, лотрековские интерьеры за пологами из бус, женщины, тесно сидящие на мягких скамейках. Вокруг толклись сутенеры и шлюхи, разносчики фисташек и семечек подсолнуха, продавцы каштанов, пирожков, лотерейных билетов. Нас то и дело приглашали зайти, подсовывали лотки с часами, пачки «Лаки страйк» и «Кэмел», дешевые сувениры. Нельзя было сделать и десяти шагов, чтобы кто-нибудь не оглядел Алисон с ног до головы и не присвистнул.
Мы шли молча. Я представил, что рядом со мной «Лилия»: она заставила бы их умолкнуть, залиться краской, не служила бы мишенью пошлых острот. Лицо Алисон застыло, мы поднажали, чтобы скорее выбраться отсюда; но в ее походке мне все чудилось подсознательное бесстыдство, неистребимая кокетливость, притягивающая мужчин.
В ресторане «У Спиро» она с напускной легкостью произнесла:
– Ну, братишка Николас, на что я тебе пригожусь?
– Расхотелось отдыхать?
Встряхнула бокал с узо.
– А тебе?
– Я первый спросил.
– Нет. Твоя очередь.
– Можно что-нибудь придумать. Поехать туда, где ты еще не бывала. – К счастью, я уже знал, что в начале июня она целый день посвятила осмотру афинских достопримечательностей.
– Туризм – это не для меня. Вот если бы что-то не загаженное. Чтобы мы были там одни. – И быстро добавила: – Моя работа. Устала от людей.
– А если придется много ходить?
– Ну и отлично. Куда мы отправимся?
– Да на Парнас. Похоже, взобраться туда ничего не стоит. Просто дальняя прогулка. Возьмем напрокат машину. Потом заедем в Дельфы.
– На Парнас? – Нахмурилась, припоминая, где это.
– Это гора. Там резвятся музы.
– Ой, Николас! – В ней сверкнула прежняя Алисон: вперед, очертя голову.
Принесли барабунью, и мы принялись за еду. Мысль о покорении Парнаса вдруг пробудила в ней лихорадочный энтузиазм, она поглощала рецину бокал за бокалом; Жюли ни при каких условиях так себя не вела бы; и внезапно, как с ней часто бывало, утомилась от собственного притворства.
– Я переигрываю. Но в этом ты виноват.
– Стоит тебе…
– Нико.
– Алисон, стоит тебе только…
– Нико, послушай меня. На той неделе я ночевала в старой квартире. Первый раз. Кто-то ходил. Там, наверху. И я плакала. Как в тот день, в такси. Как и сейчас могла бы, только не буду. – Кривая ухмылка. – Хочется плакать от одного того, что мы называем друг друга по имени.
– Как же нам друг друга называть?
– А ведь этого не было. Мы были так близки, что имена не требовались. Но я хочу сказать, что… все в порядке. Ты просто будь со мной поласковей. Тебя ж передергивает, что бы я ни ляпнула, что бы ни сделала. – Она смотрела на меня, пока я не поднял глаза. – Я такая, как есть, никуда не денешься. – Я кивнул, скорчил участливую физиономию и нежно тронул ее за руку. Только не ссориться; не давать воли чувствам; иначе прошлое снова поглотит нас.
Через секунду она прикусила губу, и мы обменялись улыбками, в которых – впервые за весь день – не было и следа лицемерия.
Я проводил ее до номера и пожелал спокойной ночи. Она поцеловала меня в щеку, а я сдавил ей плечи с таким видом, словно большего счастья женщина и представить себе не может.
В половине девятого утра мы уже мчались по горному шоссе. В Фивах Алисон купила себе туфли покрепче и джинсы. Было солнечно, ветрено, дорога почти пуста, а из старого «понтиака», взятого напрокат накануне вечером, вполне можно было кое-что выжать. Алисон интересовало все – люди, пейзаж, статьи в моем путеводителе 1909 года о местах, что мы проезжали. Эта смесь любопытства и невежества, знакомая еще по Лондону, больше не задевала меня; теперь она казалась неотъемлемым свойством характера Алисон, ее искренности, ее готовности быть товарищем. Но положение, так сказать, обязывало меня злиться; и я все-таки нашел, к чему придраться: к ее излишней жизнерадостности, наплевательскому отношению к собственным бедам. Ей бы полагалось вести себя тише, поменьше веселиться.
Болтая о том о сем, она спросила, выяснил ли я что-нибудь по поводу зала ожидания; не отрывая глаз от дороги, я ответил: ерунда, это просто одна вилла. Совершенно непонятно, что имел в виду Митфорд; и я сменил тему разговора.
Мы неслись по широкой зеленой долине к Левадии – меж пшеничных полей и дынных делянок. Но на подъезде к городу шоссе запрудила отара овец, и мне пришлось замедлить ход, а потом и остановиться. Мы вышли из машины. Пастух оказался четырнадцатилетним пареньком в рваной одежде и непомерно больших военных ботинках. Он был с сестрой, черноглазой девчушкой лет шести или семи. Алисон вытащила ячменный сахар, какой раздают пассажирам. Но девочка застеснялась и спряталась за братниной спиной.
Алисон, в своем зеленом сарафане, опустилась на корточки, протягивая сласть издали и ласково увещевая. Вокруг звенели овечьи ботала, девочка уставилась на нее, и я начал нервничать.
– Как сказать, чтобы она подошла и взяла сахар? Я обратился к малышке по-гречески. Она не поняла ни слова, но брат ее решил, что нам можно доверять, и подтолкнул ее вперед.
– Чего она так напугалась?
– Просто дичится.
– Лапочка ты моя.
Алисон сунула кусок сахара себе в рот, а другой протянула девочке, которую брат полегоньку подталкивал к нам. Та робко потянулась к сахару, и Алисон тут же взяла ее за руку, усадила рядом; развернула упаковку. Мальчик подошел к ним и стал на колени, пытаясь внушить сестре, чтобы она нас поблагодарила. Но та лишь важно причмокивала. Алисон обняла ее, погладила по щекам.
– Не надо бы этого. Вшей еще подцепишь.
– Может, и подцеплю.
Не глядя на меня, она все ласкала девочку. Вдруг ребенок поморщился. Алисон отшатнулась.
– Посмотри, посмотри-ка. – На плечике горел содранный чирей. – Принеси сумочку. – Я сходил к машине, а затем стал смотреть, как она закатывает рукавчик, и мажет нарыв кремом, и шутливо кладет мазок на девочкин носик. Малышка грязным пальцем растерла пятнышко белого крема, заглянула Алисон в лицо и улыбнулась – так прорывается сквозь мерзлую почву цветок крокуса.
– Давай им денег дадим.
– Не надо.
– Почему?
– Откажутся. Они ведь не нищие.
Она порылась в сумочке и вынула мелкую купюру; протянула мальчику, указав рукой на него и на сестру: пополам. Паренек помедлил, взял деньги.
– Сфотографируй нас, пожалуйста.
Я неохотно пошел к автомобилю, достал ее фотоаппарат и снял их. Мальчик настоял, чтоб мы записали его адрес; он хотел получить снимок на память.
Мы двинулись к машине, девчушка – за нами. Теперь она улыбалась не переставая – такая лучезарная улыбка прячется за торжественной скромностью любого деревенского гречонка. Алисон нагнулась и поцеловала ее, а когда мы отъезжали, обернулась и помахала рукой. Потом еще помахала. Уголком глаза я видел, как при взгляде на мою физиономию ее лицо омрачилось. Она откинулась на спинку сиденья.
– Прости. Я не думала, что мы так спешим.
Я пожал плечами и ничего не ответил.
Я хорошо понял, что она имеет в виду. И большинство ее невысказанных упреков я действительно заслужил. Пару миль мы проехали молча. Она не произнесла ни слова до самой Левадии. Там молчание пришлось нарушить: нужно было запастись провизией.
Эта размолвка не слишком испортила нам настроение – наверное, потому, что погода выдалась чудесная, а окружал нас один из красивейших в мире ландшафтов; наступающий день синей тенью парнасских круч затмил наши мелочные дрязги.
Мимо проносились долы и высокие холмы; мы перекусили на лугу, в гуще клевера, ракитника, диких пчел. Потом достигли развилки, где Эдип, по преданию, убил своего отца. Мы остановились у какой-то булыжной стены и прошлись по сухому чертополоху этого безымянного горного уголка, прокаленного безлюдьем. Всю дорогу до Араховы я, побуждаемый Алисон, рассказывал о собственном отце – чуть ли не впервые без горечи и досады; почти тем же тоном, каким говорил о своей жизни Кончис. И тут, взглянув на Алисон, которая сидела вполоборота ко мне, прислонясь к дверце машины, я подумал, что она – единственный человек в мире, с кем я могу вот так разговаривать; что прошлое незаметно возвращается… возвращается время, когда мы были так близки, что имена не требовались. Я перевел взгляд на дорогу, но она все смотрела на меня, и я не смог отмолчаться.
– Придется тебе платить за осмотр.
– Ты прекрасно выглядишь.
– Ты меня не слушала.
– Еще как слушала!
– Пялишься тут. Кто угодно психанет.
– А что, сестре запрещается смотреть на брата?
– С кровосмесительными намерениями – запрещается. Она послушно откинулась на сиденье, козырьком приставила ладонь ко лбу, разглядывая мелькающие по сторонам шоссе серые утесы.
– Ну и местечко.
– Да. Боюсь, до вершины не дотянуть.
– Кому – тебе или мне?
– Прежде всего тебе.
– Еще посмотрим, кто первый сломается.
Арахова оказалась очаровательной цепочкой розовых и красно-коричневых домишек, горным селеньем, глядящим на Дельфийскую впадину. Расспросы привели меня в домик у церкви. К нам вышла старуха; за нею в сумраке комнаты громоздился ткацкий станок с наполовину законченным темно-красным ковром. Пятиминутная беседа подтвердила то, что и так можно было понять при взгляде на гору.
Алисон заглянула мне в лицо.
– Что она говорит?
– Говорит, что подъем займет шесть часов. Тяжелый подъем.
– Вот и отлично. Так и в путеводителе написано. К закату как раз доберемся. – Я окинул взглядом высокий серый склон. Старуха брякнула дверным крючком. – Что она говорит?
– Наверху есть какая-то хижина, что ли.
– Ну и в чем тогда проблема?
– Она говорит, там очень холодно. – Но верилось в это среди палящего полдневного зноя с трудом. Алисон подбоченилась.
– Ты обещал приключение. Хочу приключение. Я перевел взгляд со старухи на Алисон. Та стянула с носа темные очки и приняла бывалый, тертый вид; конечно, дурачилась, но в глубине ее глаз дрожало недоверие. Если вчера она догадалась, что я боюсь ночевать с ней в одной комнате, то догадается и о том, из какого непрочного материала сработана моя добродетель.
Тут старуха окликнула какого-то человека, ведущего в поводу мула. Он отправлялся к приюту альпинистов за дровами. Алисон могла устроиться на вьючном седле.
– Спроси, можно мне войти и надеть джинсы?
Отступать было некуда.
Тропинка вилась и вилась по скале, и, перевалив через ее вершину, мы оставили позади предгорья и очутились в высотном поясе Парнаса. Ветер, по-весеннему холодный, выл над раскинувшимися на две-три мили лугами. Выше вздымались, смыкались верхушками и пропадали в облаках-барашках угрюмые ельники и серые устои скал. Алисон спешилась, и мы зашагали по дерну бок о бок с погонщиком. Ему было около сорока, под перебитым носом буйно кустились усы; во всем его облике чувствовались добродушие и независимость. Он поведал нам о тяготах пастушеской жизни: прямое солнце, подсчет поголовья, доение, хрупкие звезды и пронизывающий ветер, безмерная тишина, нарушаемая лишь звяканьем ботал, предосторожности против волков и орлов; никаких перемен за последние шестьсот лет. Я переводил все это Алисон. Она сразу прониклась к нему симпатией, и между ними, несмотря на языковой барьер, установились наполовину чувственные, наполовину дружеские отношения.
Он рассказал, что какое-то время работал в Афинах, но «ден ипархи исихия», там ему не было покоя. Алисон понравилось это слово; «исихия, исихия», твердила она. Он со смехом поправлял ее произношение; останавливал и дирижировал ее голосом, словно оркестром. Она задорно поглядывала на меня, чтобы понять, доволен ли я ее поведением. Лицо мое было непроницаемо; но наш попутчик, один из тех чудесных греков, что составляют самый непокорный и притягательный народ сельской Европы, нравился мне, и я рад был, что Алисон он тоже нравится.
На дальнем краю поляны у родника стояли две каливьи – хижины из грубого камня. Здесь наши с погонщиком пути расходились. Алисон принялась лихорадочно рыться в своей красной сумочке и наконец впихнула ему две пачки фирменных сигарет.
– Исихия, – сказал погонщик. Они с Алисон жали друг Другу руки до тех пор, пока я не сфотографировал их.
– Исихия, исихия. Скажи ему: я поняла, что он имеет в виду.
– Он знает, что поняла. Этим ты ему и нравишься.
Мы уже вступили в еловый лес.
– Ты, верно, думаешь, что я слишком впечатлительная.
– Да нет. Но одной пачки было достаточно.
– Не было бы. Он заслуживал по меньшей мере двух. Потом она сказала:
– Какое прекрасное слово.
– Бесповоротное.
Мы поднялись выше.
– Послушай.
Мы замерли на каменистой тропе и прислушались; вокруг была только тишь, исихия, и ветерок в еловых кронах. Она взяла меня за руку, и мы пошли дальше.
Тропа все поднималась – между деревьев, мимо трепещущих бабочками полян, через гряды скал, где мы несколько раз сбились с дороги. Чем выше мы забирались, тем прохладнее становилось, а влажно-белесую гору над нами все гуще затягивали облака. Переговаривались мы редко, сберегая дыхание. Но безлюдье, физическое напряжение, необходимость поддерживать ее за локоть, когда тропа превращалась в бугристую и крутую лестницу – а такое случалось все чаще, – все это расшатало некую преграду меж нами; и оба мы сразу приняли эти отношения безгрешного братства.
До приюта мы добрались около шести. Это была покосившаяся постройка без окон, с бочкообразной крышей и печной трубой, в распадке у самой кромки леса. Ржавая железная дверь усеяна зазубренными пулевыми отверстиями
– следы стычки с каким-нибудь отрядом коммунистического андарте времен гражданской войны; внутри – четыре лежанки, стопка вытертых красных одеял, очаг, лампа, пила и топор, даже пара лыж. Но ощущение было такое, что вот уже много лет здесь никто не останавливался.
– Может, хватит нам на сегодня? – сказал я. Она не удостоила меня ответом; просто натянула джемпер.
Облака нависли над нами, стало моросить, а за гребнем скалы ветер сек, как бывает в Англии в январскую стужу. Потом мы вдруг очутились среди облаков; в крутящейся дымке видимость снизилась ярдов до тридцати. Я обернулся к Алисон. Нос у нее покраснел, с виду она очень замерзла. Но указала на очередной каменистый склон.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
15 страница | | | 17 страница |