Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

М. Б. Лобанов-Ростовский.

Атеней. 1858. № 48. С. 292. | Русский мир. 1872. № 205. | Е. П. Ростопчина — А. Дюма | Е. П. Ростопчина — А. Дюма | Из редакционной статьи. | А. Н. Пыпин. | Русский архив. 1893. Кн. 8. С. 588. | Русский библиофил. 1915. № 5. С. 71 | Е. П. Ростопчина — А. Дюма | Лермонтов — М. А. Лопухиной. |


Цит. по: Герштейн Э. Л. Судьба Лермонтова.

М.: Сов. писатель, 1964. С. 300—301

 

Мы вышли в один полк. Веселое то было время. Денег много, жизнь копейка, все между собою дружны... Или (бывало), случалось, сидишь без денег; ну, после того, как заведутся каких-нибудь рублей 60 ассигнациями, обед надо дать — как будто на 60 рублей и в самом деле это возможно. Вот как-то случилось раз и со мною: «Ну, говорю, Монго (Столыпин), надо кутнуть». Пригласили мы человек десять, а обед на 12. Собираются у меня: стук, шум... «А я, — говорит Монго, — еще 2 пригласил». «Как же быть, и я двух позвал». Смотрим, приходят незваные: беда! Является Лермонтов — всего человек уж с 20. Видим, голод угрожает всем нам. Монго подходит к Лермонтову:

— Вас кто пригласил?

— Меня?!. (а он буян такой). Мне везде есть место, где гусары, — и с громом садится.

— Нет, позвольте, кто вас пригласил?.. — Ему же самому есть ужасно хочется.

Ну, конечно, всем достало, все были сыты: да мы и не гнались за обедом, а хотели общества...

А. Ф. Тиран. С. 185

 

Однажды он явился на развод с маленькою, чуть-чуть не детскою, игрушечною саблею, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича, который тут же дал поиграть ею маленьким великим князьям Николаю и Михаилу Николаевичам, которых привели посмотреть на развод, а Лермонтова приказал выдержать на гауптвахте. После этого Лермонтов завел себе саблю больших размеров, которая при его малом росте казалась еще громаднее и, стуча о панель или мостовую, производила ужасный шум, что было не в обычае у благовоспитанных гвардейских кавалеристов, носивших оружие свое с большою осторожностью, не позволяя ему греметь. За эту несоразмерно большую саблю Лермонтов опять-таки попал на гауптвахту. Точно так же великий князь Михаил Павлович с бала, даваемого царскосельскими дамами офицерам лейб-гусарского полка и кирасирского полков, послал Лермонтова под арест за неформенное шитье на воротнике и обшлагах вицмундира. Не раз доставалось нашему поэту за то, что он свою форменную треугольную шляпу носил «с поля», что было противно правилам и преследовалось.

П. А. Висковатов. С. 187

 

По производстве в офицеры он начал вести рассеянную и веселую жизнь, проводя время зимой в высшем кругу петербургского общества и в Царском Селе, в дружеских пирушках гусарских; летом — на учениях и в лагере под Красным Селом, откуда он один раз совершил романическое путешествие верхом, сопровождая ночью своего товарища на одну из дач, лежащих на петергофской дороге. Путешествие это описано и в стихотворении «Монго» очень игриво, но не для печати.

А. М. Меринский 2

 

...Столыпин и Лермонтов вдвоем совершили верхами, недель шесть тому назад, поездку из села Копорского близ Царского Села на петергофскую дорогу, где в одной из дач близ Красного кабачка все лето жила наша кардебалетная прелестнейшая из прелестных нимфа, Пименова, та самая, что постоянно привлекает все лорнеты лож и партера, а в знаменитой бенуарной «ложе волокит» производит появлением своим целую революцию. Столыпин был в числе ее поклонников, да и он ей очень нравился, да не мог же девочке со вкусом не нравиться этот писаный красавец, нечего сказать. Но громадное богатство приезжего из Казани, некоего, кажется, господина Моисеева, чуть ли не из иерусалимской аристократии и принадлежащего, кажется, к почтенной плеяде откупщиков, понравилось девочке еще больше черных глаз Монго (прозвище Столыпина), с которым, однако, шалунья тайком видалась, и вот на одно-то из этих тайных и неожиданных красоткою свиданий отправились оба друга, то есть Монго с Маёшкой.

В. П. Бурнашев (со слов А. И. Синицина). Стб. 1781

 

Столыпин был красавец. Красота его вошла в поговорку. Все дамы высшего света были в него влюблены.

П. А. Висковатов. С. 188

 

Прозвище «Монго», помнится, дано было Столыпину от клички, памятной современникам в Царском Селе, собаки, принадлежащей ему. Собака эта, между прочим, прибегала постоянно на плац, где происходило гусарское ученье, лаяла, хватала за хвост лошадь полкового командира М. Г. Хомутова и иногда даже способствовала тому, что он скорее оканчивал скучное для молодежи учение.

М. Н. Лонгинов 2. С. 292

 

— Они застали красавицу дома; она угостила их чаем; Лермонтов скромно уселся в сторонке, думая о том, какое ужасное мучение (тут Синицын опустил глаза в тетрадку и стал читать):

 

Быть адъютантом на сраженьи

При генералишке пустом,

Быть на параде жолонером

Или на бале быть танцором;

Но хуже, хуже во сто раз

Встречать огонь прелестных глаз,

И думать: это не для нас!

Меж тем «Монго» горит и тает...

Вдруг самый пламенный пассаж

Зловещим стуком прерывает

На двор влетевший экипаж.

Девятиместная коляска,

И в ней пятнадцать седоков...

Увы! печальная развязка,

Неотразимый гнев богов

То был Мойсеев с своею свитой…

(и проч.)

 

— Можете представить смущение посетителей и хозяйки! — продолжал Синицын. — Но молодцы-гусары, недолго думая, убедились, что (он снова прочел по рукописи):

 

Осталось средство им одно:

Перекрестясь, прыгнуть в окно.

Опасен подвиг дерзновенный,

И не сдержать им головы;

Но в них проснулся дух военный:

Прыг, прыг!.. И были таковы.

 

Вот вам вся драма этого милого, игривого, прелестного в своем роде стихотворения.

В. П. Бурнашев (со слов А. И. Синицина). Стб. 1781—1782

 

О резвости гусарских скакунов можно судить по следующему рассказу Д. А. Столыпина. Во время известной поездки Лермонтова с А. А. Столыпиным на дачу балерины Пименовой, близ Красного кабачка, воспетой Михаилом Юрьевичем в поэме «Монго», когда друзья на обратном пути только что выдвинулись на петергофскую дорогу, вдали показался возвращающийся из Петергофа в Петербург в коляске четверкою великий князь Михаил Павлович. Ехать ему навстречу — значило бы сидеть на гауптвахте, так как они уехали из полка без спросу. Недолго думая, они повернули назад и помчались по дороге в Петербург, впереди великого князя. Как ни хороша была четверка великокняжеских лошадей, друзья ускакали и, свернув под Петербургом в сторону, рано утром вернулись к полку благополучно. Великий князь не узнал их, он видел только двух впереди его ускакавших гусар, но кто именно были эти гусары, рассмотреть не мог и поэтому, приехав в Петербург, послал спросить полкового командира: все ли офицеры на ученье? «Все», — отвечал генерал Хомутов; и действительно были все, так как друзья прямо с дороги отправились на ученее. Гроза миновала благодаря резвости гусарских скакунов.

П. К. Мартьянов 1 (со слов графа А. В. Васильева). Т. I. С. 149—150

 

В 1834 или 1835 году, раз вечером, у кн. Т. было довольно большое собрание офицеров, кавалергардов и из других полков. В числе их были Александр Иванович Барятинский и Лермонтов, бывшие товарищи по юнкерской школе. Разговор был оживленный, о разных предметах; между прочим, Лермонтов настаивал на всегдашней его мысли, что человек, имеющий силу для борьбы с душевными недугами, не в состоянии побороть физическую боль. Тогда, не говоря ни слова, Барятинский снял колпак с горящей лампы, взял в руку стекло и, не прибавляя скорости, тихими шагами, бледный, прошел через комнату и поставил ламповое стекло на стол целым; но рука его была сожжена почти до кости, и несколько недель носил он ее на привязи, страдая сильною лихорадкою.

А. Л. Зиссерман. Еще о поединке Лермонтова //

Русский архив. 1893. № 9. С. 113

 

Лермонтов жил с товарищами вообще дружно, и офицеры любили его за высоко ценившуюся тогда «гусарскую удаль». Не сходился он с одними только поляками, в особенности он не любил одного из наиболее чванливых из них — Понятовского, бывшего впоследствии адъютантом великого князя Михаила Павловича. Взаимные их отношения ограничивались холодными поклонами при встречах. Михаил Юрьевич не раз говаривал: «Жиды гораздо искреннее, чем поляки».

П. К. Мартьянов. Поэт М. Ю. Лермонтов по запискам и

рассказам современников // Всемирный труд. 1870. № 10. С. 591.

(Далее цит. как: П. К. Мартьянов 2)

 

Уцелел рассказ про один случай, происшедший во время одного из приездов в Тарханы Михаила Юрьевича, когда он был офицером лейб-гвардии, приблизительно лет за пять до смерти. В это время, как раз по манифесту Николая I, все солдаты, пробывшие в военной службе не менее двадцати лет, были отпущены в отставку по домам; их возвратилось из службы в Тарханы шесть человек, и Михаил Юрьевич, вопреки обычая и правил, распорядился дать им всем 1/2 десятины пахотной земли в каждом поле при трехпольной системе и необходимое количество строевого леса для постройки изб, без ведома и согласия бабушки: узнав об этом, Елизавета Алексеевна была очень недовольна, но все-таки распоряжения Мишеньки не отменила.

П. К. Шугаев. С. 504

 

В одно воскресенье, помнится, 15 сентября 1836 года, часу во втором дня, я поднимался по лестнице конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А. И. Синицына... Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим шпорами и саблею по каменным ступеням молоденьким гвардейским гусарским офицером в треугольной, надетой, с поля, шляпе, белый, перистый султан которой развевался от сквозного ветра. Офицер этот имел веселый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал или делал что-то пресмешное. Он слегка задел меня или, скорее, мою камлотовую шинель на байке (какие тогда были в общем употреблении) длинным капюшоном своей распахнутой и почти распущенной серой офицерской шинели с красным воротником и, засмеявшись звонко на всю лестницу (своды которой усиливали звуки), сказал, вскинув на меня свои довольно красивые, живые, черные, как смоль, глаза, принадлежавшие, однако, лицу бледному, несколько скуластому, как у татар, с крохотными тоненькими усиками и с коротким носом, чуть-чуть приподнятым, именно такой, какой французы называют nez ata cousin (вздернутый нос): «Извините мою гусарскую шинель, что она лезет без спроса целоваться с вашим гражданским хитоном», — и продолжал быстро спускаться с лестницы, все по-прежнему гремя ножнами сабли, не пристегнутой на крючок, как делали тогда все светские благовоспитанные кавалеристы, носившие свое шумливое оружие с большою аккуратностью и осторожностью, не позволяя ему ни стучать, ни греметь. Это было не в тоне. Развеселый этот офицерик не произвел на меня никакого особенного впечатления, кроме только того, что взгляд его мне показался каким-то сосредоточенным, тяжелым; да еще, враг всяких фамильярностей, я внутренне нашел странною фамильярность его со мною, которого он в первый раз видит в жизни, как и я его. Под этим впечатлением я вошел к Синицыну и застал моего доброго Афанасия Ивановича в его шелковом халате, надетом на палевую канаусовую с косым воротником рубашку, занятого прилежным смахиванием пыли метелкою из петушьих перьев со стола, дивана и кресел и выниманием окурков маисовых пахитосов, самого толстого калибра, из цветочных горшков, за которыми патриархальный мой Афанасий Иванович имел тщательный и старательный личный уход, опасаясь дозволять слугам касаться до его комнатной флоры, покрывавшей все его окна, увешанные, кроме того, щеголеватыми проволочными клетками, в которых распевали крикуньи канарейки и по временам заливались два жаворонка, датский и курский.

— Что это вы так хлопочете, Афанасий Иванович? — спросил я, садясь в одно из вольтеровских кресел, верх которого прикрыт был антимакассаром, чтоб не испортил бы кто жирными волосами яркоцветной штофной покрышки, впрочем, и без того всегда покрытой белыми коленкоровыми чехлами.

— Да, как же, — отвечал Синицын с несколько недовольным видом, — я, вы знаете, люблю, чтоб у меня все было в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут вдруг откуда ни возьмись, влетает к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет окурки своих проклятых трабукосов (толстые пахитосы в маисовой соломе, вроде нынешних папиросов, явившихся в Петербурге только в конце сороковых годов) в мои цветочные горшки и при всем этом без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие глупые истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стихи, тогда как самого Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь свое прочел! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, все или прячет куда-то, или жжет на раскурку трубок своих же сорвиголов гусаров. А ведь стихи-то его это просто музыка! Да и распречестный малый, превосходный товарищ! Вот даже сию минуту привез мне какие-то сто рублей, которые еще в школе занял у меня «Курок»... Да ведь вы «Курка» не знаете: это один из наших школьных товарищей, за которого этот гусарчик, которого вы, верно, сейчас встретили, расплачивается. Вы знаете, Владимир Петрович, я не люблю деньги жечь; но ей-богу, я сейчас предлагал этому сумасшедшему: «Маёшка, напиши, брат, сотню стихов, о чем хочешь — охотно плачу тебе по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только для себя и для моих друзей, не пуская в печать!» Так нет, не хочет, капризный змееныш этакий, не хочет даже «Уланшу» свою мне отдать целиком и в верном оригинале, и теперь даже обижался, греховодник, что и «Монго» у него нет, между тем Коля Юрьев давно у него же для меня притибрил копию с «Монго». Прелесть, я вам скажу, прелесть, а все-таки не без пакостной барковщины... Еще у этого постреленка, косолапого Маёшки, страстишка меня моею аккуратною обстановкой корить и приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и, наконец, что уже из рук вон плохо, просто сердце у меня вырывает, это то, что он портит мои цветы, рододендрон вот этот, и, как нарочно, выбрал же он рододендрон, а не другое что, и забавляется разбойник этакий тем, что сует окурки в землю, и не то чтобы только снаружи, а расковыривает землю, да и хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он заливается хохотом! Просто отпетый какой-то Маёшка, мой любезный однокашник.

И все это Афанасий Иванович рассказывал, стараясь как можно тщательнее очистить поверхность земли в горшке своего любезного рододендрона...

...Я спросил Синицына: «Кто же этот гусар? Вы называете его Маёшкой, но это, вероятно, школьная кличка, прозвище».

— Лермонтов, — отвечал Синицын, — мы с ним были в кавалерийском отделении школы.

В. П. Бурнашев. Стб. 1782

 

В гусарском полку, по рассказу графа Васильева, было много любителей большой карточной игры и гомерических попоек с огнями, музыкой, женщинами и пляской. У Герздорфа, Бакаева и Ломоносова велась постоянная игра, проигрывались десятки тысяч, у других — тысячи бросались на кутежи. Лермонтов бывал везде и везде принимал участие, но сердце его не лежало ни к тому, ни к другому. Он приходил, ставил несколько карт, брал или давал, смеялся и уходил. О женщинах, приезжавших на кутежи из С.-Петербурга, он говаривал: «бедные, их нужда к нам загоняет» или: «на что они нам? у нас так много достойных любви женщин». Из всех этих шальных удовольствий поэт более всего любил цыган.

 

Д. А. Столыпин рассказывал мне, что он, будучи еще юнкером (в 1835 или 1836 году), приехал однажды к Лермонтову в Царское Село и с ним после обеда отправился к цыганам, где они и провели целый вечер. На вопрос его, какую песню он любит более всего, Лермонтов ответил: «А вот послушай!» и велел спеть. Начала песни, к сожалению, Дмитрий Аркадьевич припомнить не мог, он вспомнил только несколько слов ее: «а ты слышишь ли, милый друг, понимаешь ли...» и еще «ах, ты, злодей, злодей...» Вот эту песню он особенно любил за мотивы и за слова... В то время цыгане в Петербурге только что появились. Их привез из Москвы знаменитый Илья Соколов, в хоре которого были первые, по тогдашнему времени, певицы: Любаша, Стеша, Груша и другие, увлекавшие не только молодежь, но и стариков на безумные с ними траты. Цыгане по приезде из Москвы первоначально поселились в Павловске, где они в одной из слободок занимали несколько домов, а затем уже, с течением времени, перебрались и в Петербург. Михаил Юрьевич частенько наезжал с товарищами к цыганам в Павловск, но и здесь, как во всем, его привлекал не кутеж, а их дикие разудалые песни, своеобразный быт, оригинальность типов и характеров, а, главное, свобода, которую они воспевали в песнях и которой они были тогда единственными провозвестниками. Все это он наблюдал и изучал, и возвращался домой почти всегда довольный проведенным у них временем.

П. К. Мартьянов 2. С. 591—592

 

Мне случилось однажды в Царском Селе уловить лучшую минуту его вдохновения. В летний вечер я к нему зашел и застал его за письменным столом, с пылающим лицом и с огненными глазами, которые были у него особенно выразительны. «Что с тобою?» — спросил я. «Сядьте и слушайте», — сказал он и в ту же минуту в порыве восторга прочел мне от начала до конца всю свою великолепную поэму «Мцыри» (послушник по-грузински), которая только что вылилась из-под его пера. Внимая ему, и сам пришел я в невольный восторг: так живо выхватил он из ребр Кавказа одну из разительных сцен и облек ее в живые образы пред очарованным взором. Никогда никакая повесть не производила на меня столь сильного впечатления. Много раз впоследствии перечитывал я его «Мцыри», но уже не та была свежесть красок, как при первом одушевленном чтении самого поэта.

А. Н. Муравьев. С. 26

 

Я бешусь на Лермонтова, главное, за то, что он повесничает со своим дивным талантом, и за то, что он не хочет ничего своего давать в печать и, по-моему, просто-напросто оскорбляет божественный свой дар, избирая для своих стихотворений сюжеты совершенно нецензурного характера и вводя в них вечно отвратительную барковщину.

В. П. Бурнашев. Стб. 1782

 

Во всяком случае некоторые товарищи, как, например, Годеин и другие, чтили в нем поэта и гордились им.

 

Между тем некоторые гусары были против занятий Лермонтова поэзией. Они находили это несовместимым с достоинством гвардейского офицера.

— Брось ты свои стихи, — сказал однажды Лермонтову любивший его более других полковник Ломоносов, — государь узнает, и наживешь ты себе беды!

— Что я пишу стихи, — отвечал поэт, — государю было известно еще когда я был в юнкерской школе, через великого князя Михаила Павловича, и вот, как видите, до сих пор никаких бед я себе не нажил.

— Ну, смотри, смотри, — грозил ему шутя старый гусар, — не зарвись, куда не следует.

— Не беспокойтесь, господин полковник, — отшучивался Михаил Юрьевич, делая серьезную мину, — сын Феба не унизится до самозабвения.

П. К. Мартьянов 2. С. 592, 593

 

Как-то я подошел к окну и увидел на нем тетрадь, и очень толстую; на заглавном листе было крупными буквами написано: «Маскарад, драма». Я взял ее и спросил Лермонтова: его ли это сочинение? Он обернулся и сказал: «Оставь, оставь, это секрет». Но потом подошел, взял рукопись и сказал, улыбаясь: «Впрочем, я тебе прочту что-нибудь; это сочинение одного молодого человека», — и, действительно, прочел мне несколько стихов, но каких, этого за давностью лет вспомнить не могу.

М. Н. Лонгинов 2. С. 291

 

Пришло ему на мысль написать комедию, вроде «Горе от ума», резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура III Отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению, но Мордвинов оставался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивости писателя, что ему вскоре отозвалось неприятным образом.

А. Н. Муравьев. С. 26

 

Кстати, при этом замечу, что поэмы Лермонтова «Демон» и «Хаджи Абрек», в которых так поэтично изображены кавказские виды, были написаны до его первой ссылки на Кавказ. Кто-то из наших критиков, не зная того, укорял поэта, что он описал и воспел то, чего не видал. Лермонтов, побывав во второй раз на Кавказе уже юношею, переделал и пополнил поэму «Демон», и потому-то есть две редакции этой поэмы.

А. М. Меринский 1. С. 286

 

Литературная критика обратила на него внимание после появления его повести о купце Калашникове в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду», издававшихся под редакциею г. Краевского.

 

Лермонтов сделался известен публике своим стихотворением «На смерть Пушкина»: но еще и до этого, когда он был в юнкерской школе, носились слухи об его замечательном поэтическом таланте — и его поэма «Демон» ходила уже по рукам в рукописи.

И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М.: ГИХЛ, 1950. С. 132

Мне всегда казалось, что «Демон» похож на оперу с очаровательнейшею музыкой и пустейшим либретто.

А. П. Шан-Гирей. С. 750

 

Надо удивляться детским произведениям Лермонтова — его драме, «Боярину Орше» и т. п. (не говорю уже о «Демоне»): это не «Руслан и Людмила», тут нет ни легкокрылого похмелья, ни сладкого безделья, ни лени золотой, ни вина и шалостей амура, — нет, это — сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие еще уста, это «с небом гордая вражда», это — презрение рока и предчувствие его неизбежности. Все это детски, но страшно сильно и взмашисто. Львиная натура! Страшный и могучий дух.

В. Г. Белинский — В. П. Боткину.

17 марта 1842 г.

(Здесь и далее цит. по: Белинский В. Г.

Полное собрание сочинений. М., 1956. Т. 11)

 

В конце 30-х и начале 40-х годов много рассказывали о проделках Константина Булгакова, офицера Преображенского, а затем Московского полка, товарища Лермонтова по Школе. Смелые, подчас не лишенные остроумия проказы Булгакова доставили ему особую милость великого князя Михаила Павловича, отечески его журившего и сажавшего его под арест и на гауптвахту.

С этим «Костькой Булгаковым» (как его называли товарищи) Лермонтов «хороводился» особенно охотно, когда у него являлась фантазия учинить шалость, выпить или покутить на славу. Двоюродный брат и товарищ Лермонтова, Николай Дмитриевич Юрьев (лейб-драгун), рассказывал, как однажды, когда Лермонтов дольше обычного зажился в Царском, соскучившаяся по нем бабушка послала за ним в Царское Юрьева, с тем чтобы он непременно притащил внука в Петербург. Лихая тройка стояла у крыльца, и Юрьев собирался спуститься к ней из квартиры, когда со смехом и звоном оружия ввалились предводительствуемые Булгаковым лейб-егерь Павел Александрович Гвоздев и лейб-улан Меринский. Бабушка угостила новоприбывших завтраком, и развеселившаяся молодежь порешила всем вместе ехать за «Мишелем» в Царское. Явилась еще наемная тройка с пошевнями (дело было на масленой), и молодежь понеслась к заставе, где дежурным на гауптвахте стоял знакомый преображенский офицер Н. Недавний. Однокашник пропустил товарищей, потребовав при этом, чтобы на возвратном пути Костька Булгаков был в настоящем своем виде, то есть сильно хмельной, что называлось «быть на шестом взводе». Друзья обещали, что с прибавкою двух-трех гусар прибудут в самом настоящем масленичном состоянии духа. В Царском, на квартире Лермонтова, застали они пир горой и, разумеется, пирующей компанией были приняты с распростертыми объятиями. Пирушка кончилась непременною жженкою, причем обнаженные гусарские сабли своими невинными клинками служили подставками для сахарных голов, облитых ромом и пылавших синим великолепным огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи. Булгаков сыпал французскими стихами собственной фабрикации, в которой воспевались красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, гренадеры и егеря со всяким невообразимым вздором в связи с Марсом, Аполлоном, Парисом, Людовиком XV, божественною Наталией, сладостною Лизой, Георгеттой и т. п. Лермонтов изводил карандаши, которые Юрьев едва успевал чинить ему, и сооружал застольные песни самого нескромного содержания. Песни пелись при громчайшем хохоте и звоне стаканов. Гусарщина шла в полном разгаре. Шум встревожил даже коменданта города.

Помня приказ бабушки, пришлось, однако, ехать в Петербург. Собрались гурьбой, захватив с собою на дорогу корзину с половиной окорока, четвертью телятины, десятком жареных рябчиков, дюжиной шампанского и запасом различных ликеров и напитков. Лермонтову пришло на ум дать на заставе записку, в которой каждый должен был расписаться под вымышленной фамилией иностранного характера. Булгаков подхватил эту мысль и назвал себя французом маркизом де Глупиньон; вслед за ним подписались испанец Дон Скотилло, румынский боярин Болванешти, грек Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, итальянец сеньор Глупини, пан Глупчинский, малоросс Дураленко и, наконец, российский дворянин Скот-Чурбанов (имя, которым назвал себя Лермонтов).

П. А. Висковатов. С. 184—186

 

На самой середине дороги вдруг наша бешеная скачка была остановлена тем, что упал коренник одной из четырех троек, говорю четырех, потому что к нашим двум в Царском присоединились еще две тройки гусар. Кучер объявил, что надо сердечного распречь и освежить снегом, так как у него «родимчик». Не бросать же было коня на дороге, и мы порешили остановиться и воспользоваться каким-то торчавшим на дороге балаганом, местом, служившим для торговли, а зимою пустым и остающимся без всякого употребления. При содействии свободных ямщиков и кучеров мы занялись устройством балагана, то есть разместили в нем разные доски, какие нашли, поленья и снарядили что-то вроде стола и табуретов. Затем зажгли те фонари, какие были с нами, и приступили к нашей корзине, занявшись содержанием ее прилежно, впрочем, при помощи наших возниц, кушавших и пивших с увлечением. Тут было решено в память нашего пребывания в этом балагане написать на стене его, хорошо выбеленной, углем все наши псевдонимы, но в стихах, с тем чтобы каждый написал один стих. Нас было десять человек, и написано было десять нелепейших стихов, из которых я помню только шесть; остальные четыре выпарились из моей памяти, к горю потомства, потому что, когда я летом того же года хотел убедиться, существуют ли на стене балагана наши стихи, имел горе на деле осознать тщету славы: их уничтожила новая штукатурка в то время, когда балаган, пустой зимою, сделался временною лавочкою летом.

 

Гостьми был полон балаган,

Болванешти, молдаван,

Стоял с осанкою воинской

Болванопуло было Грек,

Чурбанов, русский человек,

Да был еще поляк Глупчинский...

 

«Таким образом, — продолжал Юрьев, — ни испанец, ни француз, ни хохол, ни англичанин, ни итальянец в память мою не попали и исчезли для истории. Когда мы на гауптвахте, в два почти часа ночи, предъявили караульному унтер-офицеру нашу шуточную записку, он имел вид почтительного недоумения, глядя на красные гусарские офицерские фуражки: но кто-то из нас, менее других служивший Вакху (как говорили наши отцы), указал служивому оборотную сторону листа, где все наши фамилии и ранги, правда, не выше корнетского, были ясно прописаны».

«Но все-таки, — кричал Булгаков, — непременно покажи записку караульному офицеру и скажи ему, что французский маркиз был на шестом взводе». «Слушаю, ваше сиятельство, — отвечал преображенец и крикнул караульному у шлагбаума: «Бомвысь!» И мы влетели в город, где вся честная компания разъехалась по квартирам, а Булгаков ночевал у нас. Утром он пресерьезно и пренастоятельно уверял бабушку, добрейшую старушку, не умеющую сердиться на наши проказы, что он весьма действительно маркиз Глупиньон… Много было хохота по случаю этой, по выражению Лермонтова, «всенародной энциклопедии фамилий».

В. П. Бурнашев. Стб. 1779

 

Лермонтов принадлежал к тому кругу петербургского общества, который составляет какой-то промежуточный слой между кругом высшим и кругом средним, и потому не имеет прочных корней в обоих. По роду службы и родству он имел доступ всюду, но ни состояние, ни привычки детских лет не позволили ему вполне стать человеком большого света. В тридцатых годах, когда разделение петербургских кругов было несравненно резче, чем теперь, или когда, по крайней мере, нетерпимость между ними проявлялась сильнее, такое положение имело свои большие невыгоды. Но в смягчение им оно давало поэту, по крайней мере, досуг, мешало ему слишком часто вращаться в толпе и тем поперечить своим врожденным наклонностям. Сверх того, служба часто требовала присутствия Лермонтова в окрестностях Петербурга, где поневоле все располагало его к трудам, чтению, пересмотру его заброшенных было тетрадок.

А. В. Дружинин. С. 633

 

Первое появление Лермонтова в свете произошло под покровительством женщины — одной очень оригинальной особы. Это была отставная красавица лет за пятьдесят, тем не менее сохранившая следы былой красоты, сверкающие глаза, плечи и грудь, которые она охотно показывала и выставляла на любование. У нее была уже взрослая дочь, любимая фрейлина императрицы, никогда с ней не расстававшейся, которая, однако, успела произвести на свет сына, сохраняя свое звание девицы: ребенок воспитывался у ее матери, но до сей поры не установлено, кто был его отец; было трое лиц, считавших себя виновниками ее рождения и проявивших некоторую заботу о нем. Мать, которая ввиду своих прежних любовных связей в весьма высоких сферах, сохранила большое влияние при дворе, была постоянным предметом ухаживаний со стороны честолюбивых молодых людей, желавших сделать при ее посредстве карьеру: одному из них удалось даже получить таким образом адъютантский аксельбант. Таким образом, «молодая», но несколько подержанная особа имела свой двор поклонников, которых она по очереди принимала по утрам, лежа в кровати... Вот такой женщине Лермонтов доверил заботу о своих первых шагах в свете, правда, отнюдь не из тщеславного желания сделать карьеру, а лишь для того, чтобы проникнуть в тот круг, где ни его принадлежность к старинному дворянскому роду, ни его талант, который открыл бы для него любые иные двери, не давали ему прав гражданства для того, чтобы проникнуть в ханжеское общество людей, мнивших себя русской аристократией.

М. Б. Лобанов-Ростовский. Из записок //

Литературное наследство. М.: Изд-во АН СССР, 1948.

Т. 45—46. С. 397—398

 

(Это была та самая Е. М. Хитрово), женщина умная и странная (ибо на пятидесятом году не переставала оголять свои плечи и любоваться их белизною и полнотою), которая возымела страсть к гению Пушкина и преследовала его несколько лет своей страстью (Пушкин звал ее Пентефрихой). Она надоедала ему несказанно, но он никогда не мог решиться огорчить ее, оттолкнуть от себя, хотя, смеясь, бросал в огонь, не читая, ее ежедневные записки; но чтоб не обидеть ее самолюбия, он не переставал навещать ее в приемные часы ее перед обедом.

Н. М. Смирнов. Из памятных записок //


Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 140 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Я на днях купил лошадь у генерала. Прошу вас, если есть деньги, прислать мне 1580 рублей, лошадь славная и стоит больше, а цена эта не велика.| Русский архив. 1882. № 2. С. 239

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)