Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Джойс — Эзре Паунду

Писатель для одиночек? | Его мир — это наш мир | Парфенон | Всё обо всем | Комментирует Фрэнк Баджен 1 страница | Комментирует Фрэнк Баджен 2 страница | Комментирует Фрэнк Баджен 3 страница | Комментирует Фрэнк Баджен 4 страница | Quot;Улисс", порядок и миф. Дайджест | Ключи? Даны! |


Читайте также:
  1. Джакомо Джойс
  2. Джеймс Джойс
  3. Джеймс Джойс 1 страница
  4. Джеймс Джойс 2 страница
  5. Джеймс Джойс 3 страница
  6. Джеймс Джойс 4 страница
  7. Джеймс Джойс 5 страница

Значительная часть человеческого существования проходит в состоянии, которое нельзя передать разумно, здраво, используя при этом правила обычной грамматики и привычного, беспрестанно развивающегося сюжета. И разве неестественно, что ночью все совсем не так ясно?

Жизнь — миф, сон. Сон: миф, жизнь. Влияния Юнга: память народов хранится в мифе. Влияния Кине: любая гонимая ветром песчинка содержит в себе весь мир.

С. Хоружий:

Напрашивалась идея: сделать содержание романа — содержанием сознания Финна, ведь в смерти мы обретаем нашу мифическую ипостась. Подобный прием (позднее до пошлости захватанный, но тогда вполне свежий) давал великий простор художнику. Если мир романа — мир смертной ночи сознания, мир темный и искаженный, то всемирная история по Джойсу избавлялась от всякой ответственности перед действительною историей. Становились оправданны и любые эксперименты с языком, к которым Джойса тянуло необоримо: кто скажет, каким языком мы говорим там? Далее, невидное, темное бытие Финнегана на собственных поминках навевало для главного героя и еще одно воплощенье, "топографическое". Недвижный, полуусопший Финн, в сознании которого проплывает всемирная история, она же история семейства Уховертовых [92], — часть ирландского, дублинского ландшафта, непременного для Джойса и хорошо знакомого всем читателям "Улисса". Финн лежит, простершись вдоль Лиффи, его голова — мыс Хоут, пальцы ног — в Феникс-парке. Этим его воплощением довершается схема замысла. Верховная и зиждительная роль Отца в ней бесспорна: весь замысел и вся конструкция романа покоятся на нем, определяются им.

Сюжет:

Неясное преступление, якобы совершенное Эрвиккером в дублинском Феникс-парке (библейское грехопадение!), которое бесконечно расследуется (Процесс!), причем важным документом оказывается письмо Анны Ливии, переписанное Шемом, а затем похищенное и обнародованное Шоном. В самом начале романа герой предстает в виде Финнегана из баллады, который тут же смешивается с Финном. В дальнейшем трактирщик Эрвиккер видит себя во сне королем Марком, свою дочь — Изольдой, а своего сына Шона — Тристаном. Шон и Шем — типичные враждующие мифические близнецы — соперничают за любовь сестры Изольды. Превращения Шона и Шема, имеющие сугубо гротесковый характер, выходят за пределы "мифологических": Шон во сне Эрвиккера превращается последовательно в Дон Жуана, Хуана, Yawn (зевок), Dawn (заря); в "сказке, переведенной с яванского", а на самом деле навеянной Кэрроллом, лицемерная черепаха соответствует Шону, а грифон — Шему. Антитетическое начало, воплощенное во вражде Шема и Шона, как эхо, повторяется в бесконечных смысловых и словесных противопоставлениях, например, Свифта — Стерну, Наполеона — Веллингтону.

Размывание границ отдельных персонажей доведено до крайней степени гротеска: персонажи не только превращаются друг в друга, но делятся и складываются, дробятся и множатся: Шем может "растечься" на четырех стариков-евангелистов, а те, в свою очередь, на двенадцать апостолов — членов жюри; Анна Ливия (ALP) иногда предстает в виде двух искусительниц р и q, а ее дочь Изольда — в виде группы девушек (семь цветов радуги, четыре лунных месяца).

Это похоже на то, как если бы вас взяли из нормального дневного света и погрузили в мир мрака. Однако там есть все же свет, ваши глаза должны лишь привыкнуть к нему. "Он темнотится весь этот наш смешноменальный мир"… но тьмы все же нет. Перед нами вырисовываются формы деревьев, кусты, знакомые растения, черные очертания холма, пространство равнины, мерцающая река, облако в вышине. Молния сверкает, радуга загорается и меркнет. Вот город, населенный живыми людьми, дома и церкви; вот город мертвых — курганы и усыпальницы — оба живут полной жизнью. Мы видим тени гигантов, ангелов вверху и на земле, приветливо освещенный дом и играющих перед ним детей. Но нужно быть внимательным, это мир странных переходов. Ангелы, которых мы видели, могут забавляться, играя в детей; дети, игру которых мы наблюдаем, могут выдать себя вдруг за ангелов. Камни и пни корчат из себя людей. Никто и ничто не удерживает надолго свои размеры и свой возраст. Мы слышим голоса сверху, снизу, со всех сторон — голоса взрослых, голоса детей за уроками или за игрой, навязчивое бормотание стариков, деревянный и каменный выговор деревьев и камней, громкие голоса, перекликающиеся через реку, щебетание птиц, раскаты грома, плеск рыбы в реке.

Здесь нет горизонта, который показал бы нам, как велико место действия. Темный фон, на котором двигаются предметы, может быть черным занавесом или вообще обозначать отсутствие всякого пространства. Внезапно мы слышим названия местностей, неожиданная вспышка освещает полузатопленную долину, и мы знаем, что это и есть весь мир. Дом кажется небольшим снаружи, изнутри он безгранично велик. Время действия это — время начала вещей, или сию минуту, или когда угодно, или все вместе.

Происходит что-то важное. Происходит все и все одновременно. Идет переселение народов, войны племен, города создаются и вновь разрушаются… Действующих персонажей немного, но в известном смысле это все, кто когда-либо существовал или мог существовать.

Не будет преувеличением сказать, что в произведении Джойса заключен целый мир. Мы не ошибемся, если скажем, что существеннейшей чертой мира "Поминок" является его зыбкость. — А. Старцев.

Универсальность, всеобщность, книга-аллегория, книга-ассоциация, символическая история культуры. В явной и зашифрованной форме Джойс цитирует, пародирует, синтезирует сотни и сотни источников. Библия, Евангелие, Коран, Книга мертвых, Эдда, буддийские и конфуцианские тексты, Упанишады, патристика, Августин, Иероним, Фома Аквинский, еретическая литература, Данте, Бруно, Шекспир, Паскаль, Свифт, Беркли, Николай Кузанский, Вико, Гете, Кэрролл, Гольдсмит, Уайльд, Карлтон, Ибсен, Фрейд, Юнг, Леви-Брюль, Малларме, Паунд, эзотерические учения средневековых мистиков и антропософия Блаватской, Каббала и социологические обследования городских трущоб, книги об оккультизме и новейшие научные данные.

Список скрытых цитирований — у Атертона. Отмычки — у Гильберта, Гиффорда, Баджена, Адамса, Кэмбла, Мортона, Гормена, Магаланера, Кэйна…

Еще не поняв "Поминок", проницательные умы почувствовали их значимость: это будет шахта, из которой многие поколения писателей станут копать ценную руду — хватит всем.

Определенные литературные произведения могут казаться пустыми, никчемными и смешными и быть в то же время чрезвычайно ценными. Нужно подождать и посмотреть, что позднейшие писатели извлекут из них (…чем слово наше отзовется…). Мендель был уже восемнадцать лет как мертв, когда догадались о том, что его пристрастие к скрещиванию различных сортов горошка было не безобидным монастырским времяпровождением. — А. Старцев.

Символику Джойса трудно расшифровать не из-за отсутствия ключа, но из-за того, что он со всей своей рассудочностью, со своим конструктивизмом не осознавал до конца многоплановости своих символов — где бы он их не черпал. Джойс рассудочней Кафки, но это не значит, что — рациональней. Споры интерпретаторов того и другого беспочвенны: конкретных интерпретаций нет, есть непрерывная переменчивость, пуантилистское видение мира, рассыпанная поэзия.

Вовсе не надо все принимать за правду, надо только осознать необходимость всего.

Что до "ереси простоты", которую Пастернак считал необходимостью художественного совершенствования, то Джойс — по контрасту — впал в "ересь предельного усложнения", "ересь темноты", хотя не считал себя ни эзотерическим, ни сумеречным художником. Я не считаю его живописцем подполья или ночи — больше глубины человеческой, — но имеет право на существование и альтернативная версия: Создаваемая художником реальность достигает пределов затемненности.

Мир поздних, важнейших, эпизодов ["Улисса"], начиная с "Цирцеи", место действия которой многозначительно обозначено как "град ночи", — ночной мир, погруженный во тьму… Ночь, тьма объемлют и сознание героев, и сам стиль романа. Тьма вызывает тьму, физической тьме отвечает метафизическая — и в мире Джойса не скажешь, какая тьма изначальней…

Мне представляется, что более глубоким символом творчества Джойса является не ночь, не люциферовский мир, но мир наизнанку, человеческая глубина, выставленная на обозрение, под яркими лучами света. Ибо истина суть открытость, правдивость, а темнота — атрибут слепоты, лжи, лицемерия, обмана.

Зачем Джойсу потребовался этот фантастический эксперимент с языком, эта немыслимая семиотическая гибридизация, эта концентрация средств, это смысловое уплотнение, доводящее языковые символы до абсолютной герметичности? Черпая словарный запас из 70 (!) языков, "разлагая слова до их живого ядра и розового пупочка", "сверхоплодотворяя" слово, понимал ли он сам, что делает текст недоступным для восприятия?

С. Хоружий выдвинул интереснейшую гипотезу, согласно которой Джойс пытался добиться в области языка того же эффекта, какого добился Босх в области зрительных образов: "Оба художника создают собственные, новые знаковые системы путем разъятия, измельчения обычных. Если в обычной системе звуковых образов значащей единицей было слово, а зрительных образов — фигура, вещь, то у Джойса значащими единицами делаются части слова, у Босха — части фигур, части вещей".

По Хоружему, Джойс переоценил способности интеллектуального читателя в дешифровке смысловых и звуковых гибридов, полагая ресурсы обычного восприятия и языковое чутье человека сравнимыми с его собственными: "Безусловно, любой образованный читатель может прочесть и понять эту книгу, если только будет не раз возвращаться к тексту".

Текст Джойса так нашпигован смыслами, что раздувшееся внутреннее содержание расперло, разорвало, разрушило его внешнюю форму — часто до полной неузнаваемости.

И в таких случаях текст Джойса не говорит читателю ничего — именно оттого, что имеет сказать слишком много!

Даже столь изощренные в словесной стихии художники, как Эзра Паунд, отнеслись к плодам производства "фабрики Джойса" скептически.

Всего две вещи на свете, быть может, еще и стоили бы этакого накручивания: божественное откровение или вернейшее средство от триппера… но как бы там ни было, я начисто не волоку, кто что где с чем к чему… и так далее.

Простодушная Нора выразилась проще:

"Ну чего, чего ты не пишешь разумные книжки, которые бы люди могли понять?".

Ответ на этот вопрос, мне кажется, не мог дать сам Джойс, а его рациональные объяснения, почему он так делает, не выдерживают критики. Джойс уверял, что писать о темной стихии подсознательного, мифологического, ночного обычным языком нельзя — для этого он и творил свой язык сна. Но на самом деле бессознательной стихии "автоматического письма" он противопоставил сверхсознательное конструирование языка, требующее максимального напряжения интеллекта.

По своей внутренней организации, своей ткани это не бессознательный, а гиперсознательный текст, он сделан поистине ювелирно — а ювелирную работу делают в ярком свете, а не во тьме ночи. И еще: разве вяжется с ночною, спящей стихией — буйный комизм романа? Сочинять хитроумнейшие шутки-головоломки — это что же функция бессознательного? Полноте!

Я полагаю, что после мирового признания, пусть в узких литературных кругах, после "Улисса" с его виртуозными языковыми экспериментами, Джойс уже не мог ни повториться, ни остановиться! Языковая стихия, которую он создал, подхватила его самого: ресурсы английского языка были им исчерпаны — значит нужно было двигаться дальше.

В корне всего, таким образом, оказывается непрестанное, неутолимое стремление художника дальше, к все новым и новым горизонтам и берегам в мире слова. Мы знаем, что это за стремление: под другим именем это просто — дар. Он жил в художнике как автономное, не подвластное ему самому начало и неумолимо влек его дальше, не давая остановиться. Во всем позднем творчестве Джойса именно он, дар слова, явственно ощутим как двигатель и как господин всего; а сильный, цепкий, иезуитский ум — лишь в услужении, на посылках. Да только ли ум? В конечном счете вся личность и вся жизнь! Он следовал за своим демоном, своим чудовищным словесным гением… "Не сошел ли я с ума?" — спрашивал он в конце. И спрашивал совершенно не в состоянии аффекта". Так пишет Луи Жилле, близкий знакомый и проницательный наблюдатель. А нам, русским, вспоминается Велимир Хлебников, другой раб того же дара. Они оба — повелители языка, а потом — пленники его: они сумели узнать мир языка, как это не дано другим, сумели войти туда и раскрыть все тайны; но, войдя, они сами там оказались в плену и не могли вернуться обратно. Так размышляет Ремизов: " Дар внутреннего слуха так не проходит: что-то, как-то и когда-то случится, и вот — человек пропал ". Они не могли видеть оттуда обычный мир: не могли сделать себя и свой опыт внятными людям.

Трудно себе представить, чтобы о языковых экспериментах Джойса кто-то думал больше, чем сам Джойс, на десятилетия приковавший себя к галере, плывущей в им самим созданной языковой стихии. Трудно себе представить, чтобы этот гиперинтеллектуальный человек тщательно не продумал явные и тайные мотивы своих изнурительных, самоистязающих действий. По мере того, как его "фабрику" покидали самые преданные сподвижники, по мере того, как таяли его собственные силы, а слепота все настойчивее напоминала о близящейся тьме ("Я видела, как он плачет, когда пытается писать и не может!"), оборонительные рубежи должны были становиться все основательней и неприступней. Что думал он на пределе своих сил, когда сама жизнь становилась бременем и все чаще возникала мысль бросить самое фантастическое начинание в истории культуры? Что на самом деле скрывалось за замыслом немыслимой трудности, представляющимся большинству окружающих болезненной манией?

Мне кажется, он думал о будущем — о том неведомом и далеком будущем, когда человечество прозреет и поднимется до задуманного им. Мне кажется, он видел — сквозь слепоту и приближающуюся вечную ночь — это грядущее, способное понять и оценить его последнее "чудо света", загубившее его зрение и жизнь, выпившее его кровь, истощившее последние силы…

Стройный образ целого возник в свой черед, разрозненные куски начали собираться в книгу из четырех книг, объемом около двух третьих "Улисса", и, как это ни странно, в конце писался конец. Написав давно задуманный "Ноктюрн в Феникс-парке" о мифической встрече Св. Патрика с друидом Ойсином, сыном Финна (конечно, в дублинском кабачке, с беседой по-японски и по-китайски), Джойс перешел к финалу. Это снова монолог женщины, как в "Улиссе"; только на этот раз — о многом говорит этот сдвиг! — женщины, уходящей не в сон, а в смерть. Река жизни Анна Ливия Плюрабелль впадает в море, возвращается к отцу своему океану, "хладному и безумному отцу", и живые, быстрые ее струи поглощаются соленою бездной, горькими водами смерти. Не будем пытаться передать состояние художника в те дни осени 1938 г., когда он наконец подошел к заключительным страницам; читатель может взять сказанное выше о завершении "Улисса" — и возвести в степень. Первый вариант финального монолога был написан за одно утро. Джойс сам рассказал Юджину Джоласу о том, каково ему было после этого: " Я чувствовал, как будто из моего мозга выпили всю кровь без малейшего остатка. Долго-долго я сидел на улице на скамье, не способный двинуться с места ".

Один чуткий исследователь сказал:

"Поминки по Финнегану" написаны кровью".

И все же Джойсу не хватило фантазии понять, что его фантастическая книга вышла в свет в еще более фантастическое из времен. Он ждал реакции, а во Францию входили фашисты, превращавшие жизнь в куда большую фантасмагорию, чем стихия ночи, бреда или безумия. Джойс ждал отзывов, а отзывом была — дикость жизни, перед которой бледнели и "Улисс", и "Поминки"…

Погруженный в свой труд, верящий в свою теорию ["истории без времени"] (в отличие от Стивена в "Улиссе"), художник не хотел признавать того, что чуяли все. Его раздражала всеобщая одержимость политикой, и он упорно берег свой принцип высокомерного аполитизма. Однако это упорство постепенно делалось невозможным. Однажды за обедом он решил, соблюдая принцип, сказать, что Гитлер — это огромная сила и величина, раз за ним так идут… — но не закончил фразы, потому что Нора, побледнев и взяв отчего-то нож со стола, произнесла: " Слушай, Джим… ". Пренебрегать политикой Норы, в отличие от политики великих держав, он не мог… Конечно, его первым желанием было отмести ее как бессмыслицу и как лишний повтор множества таких же бессмыслиц; и выдержать свой принцип, не удостоив внимания вторую мировую, как он не удостоил первую (в те годы, когда спрашивали его мнений о войне, художник рассеянно отвечал: " Да-да, я слышал, какая-то война… "). Но то, что вышло отлично с первой, с второю не получилось.

Вначале Джойс, действительно, не проявлял никакого интереса к войне, найдя в событиях всего два значащих момента. Во-первых, тайный смысл войны был в заговоре против него: она должна была помешать миру прочесть "Поминки по Финнегану" (вышедшие в свет по традиции 2 февраля 1939 г.[93] *). Его навязчивой фразой в начальные дни войны было: " Надо, чтобы они оставили в покое Польшу и занялись "Поминками по Финнегану" ". Во-вторых, она доказывала, что "Поминки по Финнегану" — книга пророческая: ибо чем же еще было геройство финнов, дравшихся с русскими, если не воскресением финна, которое предсказал художник? — С. Хоружий.

"Поминками" он исчерпал запас жизненных сил, свой титанический ум. Похоже, он уже был не в состоянии адекватно оценивать творящееся вокруг безумие: он, написавший "историю человечества" и "историю человека" не мог понять, что безумие, психоз, синистроз способны достичь такой степени. Его надлом, недоумение, опустошенность в последние месяцы жизни равно связаны с полным исчерпанием жизненного порыва и недооценкой того, на что способно это жалкое существо — человек и еще более жалкое скопище — человеческая масса.

Вспоминая одно выражение Мандельштама, тоже о конфликте художника с эпохой, мы еще могли бы сказать: он был переогромлен. Его титанический труд, люциферовский вызов всей литературе как таковой, не только не победил литературу, но не был даже принят как вызов… С какою жадностью он ловил любые знаки внимания к его книге! И однако — это пишет дружественный и почтительный мемуарист, итальянский переводчик "Анны Ливии Плюрабелль" — "стрела, выпущенная из его лука, растаяла в издевательской пустоте". В немногие месяцы между выходом книги и нашествием мирового хаоса о "Поминках" писали, разумеется; но то была обычная волна положенных первых откликов, авторы которых не постигали ни смысла Джойсова предприятия, ни его истинного масштаба. Затем, вместо углубления, интерес вообще угас — и притом художник даже не мог на это открыто негодовать! Посреди рушащейся Европы, посреди бедствий, крови и небывалой жестокости считать главным во всем происходящем — отклик мира на "Поминки по Финнегану" было уж не просто неуместным, а до смешного нелепо. А быть смешною нелепостью он себе позволить не мог.

В стремлении к абстрагированию и мифологизации можно перейти ту опасную грань, за которой художественность перестает быть подвижной и контактной по отношению к реальности, за которой искусство становится мертвым. Но где эта грань? Перешел ли ее Джойс в "Поминках"? Берио, например, считал, что Шенберг перешел ее в двенадцатитоновой системе, которая сегодня — дух самой музыки. Так кто же знает, где она, эта грань, и существует ли она вообще? Не отодвигает ли ее гений и время? И то, что сегодня кажется гранью, завтра может выглядеть как анахронизм.

Раз Берио написал "Памяти Джойса"…

А сам Джойс? Как он отнесся к "Поминкам"? Завершив роман, он сказал: " Мне кажется, что самое гениальное произведение в мировой литературе — это рассказ Льва Толстого "Много ли земли человеку надо? ".

А "Смерть Ивана Ильича?"

Д. Джойс:

Возможно, я переживу это материализовавшееся безумие, а может быть, ему суждено пережить меня. Но уверен я лишь в одном: мне очень грустно…

Нечто подобное скажет и Шенберг. Создав додекафонию, он признался, что желал бы равняться по Чайковскому.

The…

Так окончены "Поминки".


Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 64 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Свидетель — Д. Джойс| Из интервью Джеймса Джойса К. Броку

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)