Читайте также: |
|
– Михаил Никифорович, – начал я, стараясь говорить как можно деликатнее, – тут тебе надо осмотрительнее… Мало ли что может прийти в голову?.. А ведь выйдет-то чепуха какая-то… Если посмотреть на всю эту историю холодным взглядом…
– Вот именно – холодным взглядом… – вздохнул Михаил Никифорович.
– А ты что же?
Я сразу же замолчал.
– Слушай, – спросил я погодя, – а на заводе наказали кого-нибудь за аварию?
– Никого.
– Отчего так?
– Я сказал, что отравился случайно. И никто не виноват. Дело далеко не пошло.
– Ну, Михаил Никифорович!.. Ведь была же авария. Ведь после тебя еще и других повезут к Склифосовскому!
– Теперь будут внимательнее, – сказал Михаил Никифорович, не слишком, впрочем, уверенно. – Да и не мог я ставить под удар Никитина… И люди под суд пошли бы…
– Я тебе не судья, Михаил Никифорович, – сказал я. – Но ты шутки шутишь! И если бы эти шутки тебя одного касались!
– В чем же я виноват? И перед кем?
– Михаил Никифорович, ты ведь сам говорил, что перед всем людским родом виноватый.
– Это другое, – сказал Михаил Никифорович.
– Другое, – согласился я. – Но неизвестно, что тяжелее весит. Это другое, высшее, или то мелкое, из чего у тебя и у меня вся жизнь.
Михаил Никифорович мне не ответил.
Похоже, больше он ничего не намерен был сказать.
– По моим предположениям, – произнес я уже у двери, – главные пайщики долго не выдержат. Бунтовать начнут…
Они и начали.
Дядя Валя и Игорь Борисович Каштанов дней через пять явились ко мне, оторвали от стола и тетрадей, сказали, что все, они больше не могут.
Я не то что удивление им выказал, я был возмущен.
– Вытащил бы я вас, дядя Валя, на ходу из-за руля автобуса, – сказал я, – вы бы на меня с лопатой бросились!
Но я лукавил. И от работы я был не прочь сейчас отлынуть. И некие эгоистические надежды связывал я с порывом дяди Вали и Каштанова. И я, видно, уже не мог. Каштанов же выглядел измученным, такой теперь мог и муху тронуть.
– А Серов и Филимон? – поинтересовался я.
Ни Серов, ни Филимон Грачев, оказывается, не пожелали вступить в сражение с Любовью Николаевной (дядя Валя уже не называл ее Любовью Николаевной, а говорил: «С этой…»). Филимон был упоен своим творческим растворением в чайнвордах, кроссвордах, крестословицах, шарадах, своими блистательными, прямо-таки корсунь-шевченковскими погромами когда-то труднодоступных для него ведомственных умных задач даже и в «Лесной промышленности», и в «Водном транспорте», и в «Московском автозаводце», и в зарайской районной газете. Серова же, выходило, Любовь Николаевна никак и не сдвинула. То ли оказался он невосприимчивым к ее энергии (или к чему там), то ли и скрытых резервов или узких мест в нем никаких не было.
– Но присутствие Серова и Филимона Грачева при этом разговоре необходимо, – сказал я.
– Я их приведу, – кивнул дядя Валя.
Каштанов дрожал, дергался, будто его бил колотун, но можно было понять, что происхождение колотуна Игоря Борисовича не связано с напитками. Одет он был чисто – костюм утюженый, рубашка свежая, – однако вид имел измятый.
– Этот-то, – указал на Каштанова дядя Валя, – уже намылился продать свой пай Шубникову.
– Терпения больше нет, – сказал Каштанов.
– Ну уж шиш! – оборвал его дядя Валя. – Прежде ее надо придушить. А Шубников ее душить сразу не даст.
– Нельзя ее душить! – чуть ли не с мольбой в глазах сказал Игорь Борисович.
Между ними тут же возникла перебранка, и я снова ощутил себя на грани веков, среди заговорщиков, измученных доктринами и выходками хозяина Михайловского замка. И раздавались сейчас реплики смельчаков, способных на тираноубийство, и слышались жалостливые голоса миротворцев, отвергающих насилие. Смельчаки не исключали возможности наемных или добровольных убийц. В частности, на роль штабс-капитана измайловца Скарятина, порешившего императора, рекомендовался мрачный водитель Лапшин с его бешеным самосвалом.
– Никогда! – кричал Каштанов. – Нельзя этого!
– Чистеньким хочешь быть! – отвечал ему дядя Валя. – Ну и мучайся дальше! И нас мучай! И все Останкино!
– А что Михаил Никифорович? – спросил я на всякий случай.
Заговорщики умолкли. Дядя Валя, видно было, смутился.
– А что Михаил Никифорович? – быстро сказал он. – Ты и сам знаешь… Влюбился Михаил Никифорович!
– Безответственно вы говорите, Валентин Федорович. Как это можно влюбиться в фантом, в движение воздуха? – сказал я на всякий случай.
– Это она-то движение воздуха? – поинтересовался дядя Валя.
– Отчего же нельзя в нее влюбиться? – печально сказал Каштанов.
– Мы тебя и зовем, – объяснил дядя Валя, – чтобы ты Михаила Никифоровича поколебал.
Устройство встречи с Михаилом Никифоровичем дядя Валя брал на себя, полагал, что провести ее удастся сегодня же. Когда дядя Валя и Каштанов уже уходили, я спросил, каковы нынче обстоятельства жизни Шубникова, не огорчает ли его подброшенный Бурлакиным ротан. О ротане дядя Валя с Каштановым толком не знали, но слышали, что теперь Шубников средства для поддержания сил добывает шапками. До него дошло, что шапки из собак дороже самих собак, он завел дела с умельцами и стал уводить или перекупать животных для шапок.
– Живодер! – поморщился Каштанов.
– Живодер! – согласился дядя Валя. – А ты хочешь загнать ему пай!
Они ушли. Через час дядя Валя позвонил и сказал:
– В восемь вечера на моей квартире.
В восемь вечера на квартиру дяди Вали шесть останкинских жителей явились без опозданий. Три пайщика-фундатора и три соучастника с совещательными мнениями. Серов давал понять, что он человек воспитанный, оттого и принял приглашение дяди Вали, но ему пора домой. Филимон Грачев достал семь газет и ручку. Собака дяди Вали, возможно не вызвавшая симпатий Шубникова, улеглась у серванта и уставилась на Михаила Никифоровича, будто укор какой желая ему высказать. Михаил Никифорович был в напряжении, словно душить предполагали его.
– Начнем, – сказал Серов.
– И кончим, – кивнул дядя Валя.
– Кого кончим? – удивился Филимон Грачев.
– Варвару!
– «Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то», – произнес Филимон, уткнув ручку в лист «Книжного обозрения». – Кто автор? Семь букв. Вторая «и», шестая «о». Либо Тихонов, либо Симонов? А? Кто?
Прежние бы милые времена! Дядя Валя тотчас бы вспомнил или Колю, или Костю, как они с Костей били самураев на Халхин-Голе или как они с Колей лазали по индийским горам. Но нет, нынешний дядя Валя был строг.
– Прекрати, Филимон! – сказал дядя Валя. – Ну как, Михаил Никифорович, вы с нами или опять в либерала будете играть?
Михаил Никифорович сидел молча.
– Все страдают. Мы пятеро, – сказал дядя Валя твердо. – И другие в Останкине. Наверное, и еще где-нибудь в Москве. Или в области… Михаил Никифорович, мы вас спрашиваем: будете вы по-прежнему потакать ей или нет?
Собака дяди Вали подняла голову и кивком поддержала хозяина.
– Что я-то? – сказал Михаил Никифорович. – Разве я могу больше, чем вы?
– А кто вносил два сорок? – спросил Каштанов.
– Ага, – сказал дядя Валя. – Эгоистом быть легко. Пусть, мол, другие страдают, а я буду жить в наслаждениях.
– Кто это живет в наслаждениях? – спросил Михаил Никифорович.
– Это я так, к примеру, – сказал дядя Валя. – Все мы считаем, что ее для пользы людей надо ликвидировать, один ты…
Тут дядя Валя умолк, и мне стало ясно, что никаких консультативных бесед дядя Валя с Михаилом Никифоровичем не имел и мнение о взглядах Михаила Никифоровича на кашинскую гостью вывел из неких наблюдений и догадок.
– Нельзя с ней так, – возмутился дяди Валиным словам Каштанов. – Можно ведь и договориться по-хорошему…
– А тебя и не спрашивают. Спрашивают Михаила Никифоровича. Будет он устраивать свою судьбу за счет несчастья других? Или хотя бы воздержится?
– Дядя Валя, – сказал я, – по-моему, у вас нет оснований для подобных претензий к Михаилу Никифоровичу. И вообще вы сегодня много берете на себя.
– Имею право! Не пожалел бы в тот день рубль с мелочью, и ты бы имел право…
– Спасибо за напоминание. И разрешите откланяться.
– Нет. Погоди! Извини! Она ведь и тебе не нужна. Сейчас быстро решим и все уйдем. Ну, Михаил Никифорович?
– Ладно, – сказал Михаил Никифорович, – поговорить поговорим. Но без всяких душегубств.
– Это мы еще посмотрим! – заявил дядя Валя.
Разговор с Любовью Николаевной состоялся в субботу в четыре часа на квартире Михаила Никифоровича.
Встретиться с пайщиками дядя Валя предложил у бывшего пивного автомата, мертвого теперь помещения, и уж оттуда идти на квартиру, будто какие чувства факельные должны были обостриться в нас на месте встречи, по замыслу дяди Вали, возможно, сначала чувство жалости к себе, а потом и бунтарского протеста. Дядя Валя посмотрел на часы и сказал неожиданно:
– Еще могут успеть и пиво завезти!
Трех минут дороги к дому Михаила Никифоровича хватило дяде Вале для произнесения огненных слов «огласим приговор!» и «доведем до акта полной капитуляции!». И иных. Тут уже не грани прошлых столетий и не императорские замки приходили на память, а казалось, что дядя Валя выводит нас на Зееловские высоты.
– Ну? Тут она? – спросил дядя Валя Михаила Никифоровича, открывшего дверь.
– Здесь.
– Пошли! – чуть ли не приказал дядя Валя.
Однако решимость наша тут же куда-то истекла. Даже дядя Валя и тот засмущался. Мы долго терли ноги о плетеный коврик, будто выбрались из болота. И волосы наши, оказалось, нуждались в услугах расчесок. Вышло так, что мы опять как бы просителями пришли на беседу с Любовью Николаевной…
А она сидела на диване в свободной артистической позе, красивую руку легко положив на спинку дивана. Может, и не совсем мадам Рекамье, возлежавшая когда-то на ампирной кушетке вблизи холста Жака Луи Давида, но сегодня, похоже, не менее той воздушная и пленительная. И ноги ее были красивыми. В лице же Любови Николаевны никаких изменений со дня майского посещения ею пивного автомата я не углядел. Но, пожалуй, Любовь Николаевна несколько повзрослела. И было видно, что пленительная-то она сегодня пленительная и милая, но и властность свойственна ей. Впрочем, порой и прежде властность в ней ощущалась…
Мы уселись на предложенные нам Михаилом Никифоровичем стулья и табуретки. Молчали. Михаил Никифорович смотрел в пол.
Дядя Валя быстро взглядывал то на меня, то на Каштанова, как бы требуя от нас слов.
– Я жду, – сказала Любовь Николаевна.
Сказала она вроде бы лениво и дружелюбно, будто благодушный профессор онемевшему на экзамене первокурснику, но по дрожанию ее русалочьих губ я понял, что и она волнуется.
– Давайте! Давайте! – опять взглянул на нас с Серовым дядя Валя. – Сами же гнали нас!
– Извините, дядя Валя, – сказал я. – Тут трое главных пайщиков с правами. Мы же с совещательными мнениями.
Но и теперь люди с правами не заговорили.
– Странно получается, – сказала Любовь Николаевна. И даже улыбнулась. – Вы собрались пойти на меня чуть ли не с вилами и топорами, а пока и рта не раскрываете…
– Если бы вы не были женщиной… – вздохнул Каштанов.
– Да какая она женщина! – прорвало наконец дядю Валю. – Она – стерва! Филимон сразу сказал, что она ведьма. Вот с такими клыками! А вы нам не верили!
– Валентин Федорович! Гражданин Зотов! – сказала Любовь Николаевна. – Вот уж не ожидала, что вы, бывалый человек, унизитесь до базарного крика.
– Ты, стерва, довела нас до… – вскочил дядя Валя.
– До чего? – спросила Любовь Николаевна.
– До того, – сказал дядя Валя и сел.
Чувствовалось, что ему неприятно открывать собравшимся, до чего довела его Любовь Николаевна. Да и я постеснялся бы говорить вслух о своих заботах последних недель.
– Вот даже пивной автомат закрыли! – проворчал дядя Валя. – Все Останкино мучаешь!
– Это да! – встрепенулся Филимон Грачев.
Слова дяди Вали, похоже, нашли поддержку у всех. Справедливые были слова.
– Автомат – еще мелочи, – сказал дядя Валя. – А вот…
И опять дядя Валя не отважился на откровенность.
– Я ведь хотела как лучше, – сказала Любовь Николаевна.
– Мы – переростки! – взъярился дядя Валя. – Нас поздно улучшать!
– Тут, дядя Валя, – вступил в разговор Серов, – вы отчасти не правы. Улучшать себя никогда не поздно. Однако, видимо, методы Любови Николаевны могут показаться странными и не для всякого приемлемыми.
В иной день дядя Валя сразу бы поставил Серова на место, но нынче он не был намерен иметь его оппонентом. Он как бы не услышал Серова.
– А что она ко мне в душу полезла? – обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. – Кто дал ей на это право?
– Я так просила вас открыть мне ваше сокровенное, – сказала Любовь Николаевна. – А вы не стали. Мне и пришлось…
– Нет, зачем надо было ко мне в душу лезть! – не мог успокоиться дядя Валя. – Хватало таких, которые ко мне уже лезли!
– Я была обязана все узнать о вас, – сказала Любовь Николаевна, и чувствовалось, что она, набравшись терпения, малым детям разъясняет очевидное и неизбежное. – Я и узнала. И поняла, что вы можете жить лучше, чем жили прежде. А раз можете, стало быть, и должны.
– Во дает! – заявил дядя Валя. – С чего это вдруг – и должны?
– Предназначение у вас такое.
– Тебе-то какое дело до наших предназначений?
– Я ощутила ваши свойства и ваши устремления, какие вы сами чаще словами назвать не можете, но какие в вас есть. Этим вашим порывам, желаниям я и дала ход и усиление. Тому, что всегда билось в вас и не находило выход. Как вы не можете понять это? И отчего вы не хотите согласиться с тем, что вы можете быть куда полезнее и необходимее и самим себе, и всем, и всему? Вы же сами желали этого!
– Утомили нас научные организации жизни… – вяло и словно бы для себя сказал Каштанов.
– Ты нас взбудоражила! – заявил дядя Валя. – А какие средства ты нам дала? Слаба оказалась! И тут драмы. Желания-то наши – одно, они при нас, они разрослись! А что мы можем? Ерунду! Вот я должен был эту паскуду Уриэрте выгнать из Гондураса! и все переменить… А выгнал? Как же!..
Дядю Валю, как потом выяснилось, всегда, с отроческих лет, задевали и беспокоили состояния народов, пусть и самых малых, пусть и вовсе ему неизвестных. В особенности находившихся в бедственном, разбойничьем мире. Тут и испанские происшествия дяди Вали имели объяснения. А теперь-то дядя Валя ощутил себя стратегом и тактиком, готовым устроить всюду порядок, каким он себе его представлял: тех-то сместить, а этих возвысить, этим, достойным и труженикам, все отдать и поручить, а этих, кровавых, мордами провести по столу. Глобус появился в квартире дяди Вали, а потом и атлас мира по весу не легче ведра с мокрым песком, и дядя Валя часами с лупой инспектировал континенты, водоемы, страны, департаменты, штаты, вилайеты, кантоны. Поначалу думал, что порядки он сумеет наладить, и скоро. Думал, предположим, что это после его усердий христианские демократы потеряли на выборах места в ландтаге земли Северный Рейн-Вестфалия. Сейчас-то понял, что нет, он ни при чем… Долго раздражал дядю Валю подонок Уриэрте. Появись он в пределах присутствия дяди Вали, скажем на улице Цандера возле «Кулинарии» и ресторана «Звездный», пришлось бы махровой марионетке с прокисшими усами и в генеральских штанах размазывать по физиономии горючие слезы. И ветеринарная лечебница на Кондратюка его бы не приняла. До того ненавидел дядя Валя Уриэрте за страдания народа. Но, как ни напрягался дядя Валя, какие слова, достойные и сессий и ассамблей, ни произносил он вслух и про себя, каналья Уриэрте из Гондураса никуда не убирался.[3]Отсюда и вышла драма, о которой намекнул дядя Валя. То есть, можно было догадаться, одна из драм, пережитых дядей Валей у политических карт мира…
За дядей Валей и Каштанов было поднялся с намерением – так казалось – объявить Любови Николаевне о своих печалях, ею вызванных, но храбрости не хватило.
– Вы нетерпеливы, – сказала Любовь Николаевна. – Вы захотели все сразу. А спешить нельзя. – Потом она задумалась. – А может быть, я дала каждому из вас слишком энергичный толчок…
– Я его не ощутил, – вежливо сказал Серов.
– Нет! Мы так больше не можем! – выдохнул дядя Валя.
– Ну почему же… – начал было Филимон Грачев.
– Помолчи ты, жертва интеллекта! – оборвал его дядя Валя. – Мы не можем так, непонятно, что ли!
– Дядя Валя прав, – кивнул Каштанов.
– А ты-то что молчишь? – обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. – Она тебя своим участием искалечила, превратила в инвалида, а ты молчишь! Не такая она уж и красивая, чтобы ей все можно было прощать!
Михаил Никифорович слова не произнес. Губы Любови Николаевны опять задрожали.
– Я ведь не все могу, – сказала она тихо. – Я, наверное, не все умею… Но ведь вы должны были сами…
– Вот тебе раз! – возмутился я. – Если вы не все умеете, зачем же вы поставили Михаила Никифоровича в такое положение, что при нем утек четыреххлористый углерод? Это ведь нехорошо…
– Но я… – начала Любовь Николаевна. И не договорила.
Укорить-то я Любовь Николаевну укорил, но тут же и ощутил возможную несправедливость собственных недоумений. Сейчас воином рати Валентина Федоровича Зотова я был ненадежным. Я не противился бы тому, чтобы Любовь Николаевна сгинула, исчезла бы из останкинской жизни. Но я и жалел ее. И себя опять упрекал в малодушии, житейской лени, в намерениях существовать гедонистом, стрекозой порхающей. Плохого нам Любовь Николаевна, выходило, не желала, а мы ее произвели во вражью силу. Старания Любови Николаевны мы посчитали ярмом, игом. Но не стали бы мы потом горевать об этом иге и ярме? Час назад я был уверен в том, что действия Любови Николаевны вредны, что они – насилие надо мной, над нами, что она над нами – кнут, чьи удары еще исполосуют в кровь наши натуры. Но, оказавшись рядом с Любовью Николаевной, существом неизвестно каким, но живым и несомненно женщиной, ослабевшей теперь, растерянной, впрочем не потерявшей привлекательности, а потому и трогательной, я снова чуть ли не «Вальс-фантазию» Михаила Ивановича Глинки желал услышать… Словом, я не знал, что делать и что говорить. И все молчали.
– Я не все могу и не все умею, – снова сказала Любовь Николаевна, и твердость уже появилась в ее голосе (руку Любовь Николаевна прежде сняла со спинки дивана и более не вызывала мыслей о мадам Рекамье). – Но вы должны были рассчитывать и на самих себя, на свои решения и поступки.
И далее она голосом классной руководительницы или голосом постового милиционера стала говорить о нашем жизненном предназначении, о наших обязанностях перед планетой, людьми и самими собой. И выходило так, что уроки мы приготовили плохо и следует ожидать переэкзаменовки осенью.
– Может, ты еще и родителей вызовешь? – сказал дядя Валя.
– Каких родителей? – спросила Любовь Николаевна.
– Наших, – сказал дядя Валя. – Чтобы призвали детей к порядку и надрали уши. Но с вызовом моих родителей могут возникнуть сложности.
– Вы шутите, Валентин Федорович…
– Шучу, – сказал дядя Валя. – Но беда-то ведь небольшая? И пора кончать комедию! Мы хозяева бутылки? Мы! И испытывать на себе опыты не согласны. На кой ты нам сдалась со своими уздечками? Насилиев терпеть не будем. Сгинь, и разойдемся по-хорошему.
– Я не могу сгинуть, – кротко сказала Любовь Николаевна.
И взглянула она на нас чуть ли не с мольбой, словно бы давая понять, что она готова ради нас и сгинуть, но не может, беда такая и для нее и для нас. Дядя Валя и тот замялся.
– Тогда хоть пивной автомат откройте, – сказал Филимон.
– Да погоди ты! – рассердился на Филимона дядя Валя. И обратился к Любови Николаевне: – А ты, если не врешь и вправду не можешь сгинуть, сама придумывай способ, как от нас отстать. Не будем же мы об тебя руки пачкать… Или как? – Теперь уже дядя Валя взывал к нам.
Но было видно, что террорист и каратель из Валентина Федоровича Зотова вряд ли получится. Хотя как знать… Ведь и безмятежного голубя тротуарного можно ввести в раздражение и заставить взлететь.
– Пусть сама что-нибудь предложит, – сказал Игорь Борисович Каштанов.
– Пусть сама, – согласился Михаил Никифорович. Это были его первые слова при разбирательстве с Любовью Николаевной.
– Что же я могу придумать? Что я могу предложить?..
– Мне думается, – вступил я, – Любовь Николаевна, прежде чем освободить нас от своих забот, должна излечить Михаила Никифоровича.
– Я не смогу сделать это, – печально произнесла Любовь Николаевна. – Не смогу сразу… И я…
– Что значит не можешь! – вскричал дядя Валя. – Калечить людей ты можешь, а лечить отказываешься?! Если ты его сейчас же не поставишь на ноги, мы тебя разорвем в клочья!
– Оставьте мои недуги, – рассердился Михаил Никифорович.
– Нет, – сказал я, – это дело важное не только для тебя, но и для нас.
– Я не смогу. – Теперь уже не печаль, а страдание было в голосе Любови Николаевны. – Здесь случай особенный… Но я… Я попробую… Позже… Я не могу вам все теперь объяснить…
– Да вылечит она! Вылечит! – принялся уверять нас Каштанов.
– Врет она все! – взревел дядя Валя. – Притворяется она! Цепляется за Москву и морочит нам головы! А ей и в Кашине делать нечего. Будет тянуть время с излечением, чтобы мы ее сразу же не прихлопнули!
– Вы не правы, Валентин Федорович, гражданин Зотов, – сказала Любовь Николаевна.
– Чего не прав! Чего не прав! – не мог утихнуть дядя Валя. – В общем, так. Ты сейчас же подпишешь акт о полной и безоговорочной капитуляции, а там мы решим, оставлять тебе жизнь или нет. А о Москве перестань и думать. Михаил Никифорович, неси бумагу и чернила. И печать.
Михаил Никифорович ни за какими чернилами никуда не пошел. Тогда дядя Валя достал из кармана пиджака кусок плотной розовой бумаги, использованный, впрочем, уже коммунальными работниками для сообщения о летнем отдыхе горячей воды.
Любовь Николаевна сидела бледная, горем убитая.
– Зря вы, Валентин Федорович, – жалобно сказала она. – Вы ведь себе хотите сделать хуже…
– Молчи! – оборвал ее дядя Валя. – Ты – раба хозяев бутылки! И все! Мы натерпелись от тебя.
Любовь Николаевна, будто и не говорившая с нами полчаса назад властно и своевольно, теперь руки смиренно на коленях сложившая, носиком своим вздернутым шмыгавшая, робко взглянула на Михаила Никифоровича, может быть вымаливая у него заступничество, однако Михаил Никифорович заступником себя не проявил. А вот дядя Валя насторожился: мало ли какие изменения могли внести в ход разговора женские жалостливые взгляды? Он потяжелевшей рукой, будто бы готовой в глубины земли вминать танки и самоходные орудия, незамедлительно, снимая все сомнения и не дав компании дух перевести, вывел на не запачканном коммунальным распоряжением боку розовой бумаги слова: «Акт о капитуляции». Потом добавил буквами помельче: «полной и безоговорочной».
И теперь Михаил Никифорович облегчать судьбу Любови Николаевны не вызвался.
Составление документа как будто бы увлекало пайщиков кашинской бутылки. И фундаторов, исключая, правда, Михаила Никифоровича, который молчал, и нас троих, присяжных с совещательными мнениями. Все мы были приучены жизнью обсуждать формулировки не спеша и подолгу, порой и купаясь в их сметанных волнах, а сейчас словно бы началась для нас и умственная игра. Серов был деликатен, старался смягчить и облагородить казнящие слова. И его можно было понять. Мало того что Любовь Николаевна спасла его, она и позже ему не мешала. Не мешала она и Филимону Грачеву, напротив, стараниями своими совпала с его сутью и в выси его подбросила, однако Филимон, наверное, посчитал, что он и без Любови Николаевны хорош и в выси шарад и гиревого спорта сам подпрыгнул, а потому теперь он, неожиданно для меня, оказался самым – после дяди Вали – кровожадным. Игорь Борисович Каштанов опять начал проявлять себя романтиком с останкинскими особенностями, дядю Валю он раздражал.
Говорили много. Однако слов на розовой бумаге не прибавлялось. Поначалу спросили, от чьего имени должен следовать текст. Любовь ли Николаевна будет сдаваться в документе пайщикам? Или же пайщики сами все назовут и постановят? Последнее посчитали более достойным и отвечающим историческим традициям. Но как только дело доходило до разделов и параграфов акта, телега начинала скрипеть и застревать колесами в весенней алтуфьевской глине. То есть требования общие – для преамбул и деклараций – были ясны, но о случаях частных, а стало быть, и существенных для каждого из нас пока не говорилось, отчего документ получался лишенным определенности и юридической точности. Повторялись лишь два требования с отчасти конкретной информацией: «Вернуть Михаилу Никифоровичу здоровье» и «Возобновить работу пивного автомата (типа магазина) по улице академика Королева, пять». К пункту насчет Михаила Никифоровича предполагали добавить справку о несчастном случае на производстве и заключение врачей, подтвержденное печатью. Что же касается пивного пункта, то Филимон Грачев настаивал на том, чтобы усилить фразу и начать ее словами: «Возобновить бесперебойную работу…» Поправку приняли, но о самом пункте говорили теперь с неловкостью. Мелочный пункт-то был, хотя и справедливый.
Игорь Борисович Каштанов, разгорячившись и будто бы в останкинские Ликурги себя произведя, предложил «Акт о капитуляции» отставить, а назвать документ «Постановлением о разводе». Поначалу мы растерялись, но потом зашикали на Каштанова. Ведь на бумаге при разводе пошла бы житейская дребедень – раздел имущества и жилой площади, алименты и прочее. И с кем будет развод у Любови Николаевны? Со всеми нами? Или с кем-нибудь одним? А не потребует ли при этом Любовь Николаевна раздела имущества с Михаилом Никифоровичем, не отхватит ли у него полквартиры, не преподнесет ли ему в день аванса дитя в сырых кружевных пеленках, требующее средств на воспитание? Да и станет ли к тому же разведенная жена, ну не жена, а неизвестно кто слабого пола, лечить мужа, ну не мужа, а Михаила Никифоровича, и открывать для него и для его приятелей пивной автомат? Последнее соображение отрезвило и Игоря Борисовича. Нет уж, акт так акт. Капитуляция так капитуляция.
– Но какую капитуляцию вы имеете в виду? – спросил Серов.
– Как какую? – удивился дядя Валя.
Серов с терпением лектора, прибывшего к людям с путевкой общества «Знание», объяснил ему, что капитуляции бывают разные. Чаще всего капитуляция – это неравноправный договор государства, зависимого от сильного государства, с этим самым сильным государством, устанавливающий для представителей и граждан последнего особый режим привилегий. Скажем, предоставление им льгот налогового порядка, закрепление размера таможенных пошлин и так далее.
– Это разве капитуляция! – возмутился дядя Валя.
И бывают капитуляции военные, продолжил Серов. Это прекращение сопротивления сухопутных, воздушных, морских сил на условиях, предъявленных победителем.
– Вот! – возрадовался дядя Валя. – Это настоящая капитуляция!
При этом, не мог остановиться Серов, все вооружение, все крепости и военное имущество передаются победителю, ему же личный состав побежденных поступает в качестве пленных.
– Пленных мы брать не будем! – заявил дядя Валя.
– Не один вы имеете право решать! – возразил Каштанов, и губы его утончились.
– Все равно, если возьмем пленных, – не сдавался дядя Валя, – можно будет устроить потом Нюрнбергский процесс.
Решили наконец в тексте акта выразить главное, а частности содержать в уме. Но опять термины, какие требовались для документа, стали вызывать споры. Серов считал, что надо употреблять слова «хозяева бутылки» и «раба хозяев бутылки» и нет никаких оснований называть пайщиков победителями, а Любовь Николаевну – потерпевшей поражение. Дядя Валя настаивал, что нет, была истинная война, а в войне всегда случаются победители и побежденные. Споры прекратил Филимон Грачев. Он напомнил нам, что при капитуляции всегда устанавливают час, с которого начинает действовать акт, а сейчас уже пятнадцать минут шестого и до семи может не успеть прийти машина с Останкинского завода.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Аптекарь 10 страница | | | Аптекарь 12 страница |