Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Издательство «Республика» 45 страница



ассоциации идей. Разброд мыслей сменяется вниманием, каприз —

руководимой разумом волею. Следовательно, наблюдение все более и более

берет верх над воображением, и художественный символизм, т. е. пояснение

внешних явлений ложными личными впечатлениями, все более вытесняется

 

 


 

Вырождение

 

познанием законов природы. С другой стороны, и путь, которому до сих пор

следовало развитие цивилизации, дает нам представление об участии, ожидающей

искусство и поэзию в очень отдаленном будущем. То, что первоначально

самым существенным занятием высокоразвитых умов, самых зрелых, нравственных

и умных членов общества, мало-помалу становится второстепенным времяпрепровождением

и, наконец, детскою игрою. Пляска когда-то была серьезным

делом. Она исполнялась в торжественных случаях, как первостепенный государственный

акт, именитыми воинами, с пышными церемониями, после жертвоприношения

и воззвания к богам. Теперь же она составляет только мимолетное

увеселение женщин и молодежи, а впоследствии также сделается исключительно

детскою забавою, как воспоминание прошлого, как проявление атавизма. Басни

и сказки были прежде высшими произведениями человеческого ума. Они служили

выражением сокровеннейшей мудрости племени и его самых драгоценных

преданий. Теперь это специальный род литературы, пригодный преимущественно

для детей. Стих, который ритмом, образностью и рифмою представляет ясное

доказательство об его происхождении от раздражения ритмически работающих

второстепенных органов, от ассоциации идей по внешним сходствам, а вслед за

тем по созвучию, первоначально был единственной формой словесности; теперь

же он употребляется только для чисто эмоциональных описаний, а для других

целей заменен прозою и сделался почти атавистическим способом выражения.

На наших глазах совершается теперь падение романа: серьезные и высокообразованные

люди едва удостаивают его внимания, и он читается преимущественно

женщинами и юношами. Из всех этих примеров можно вывести, конечно,

заключение, что по прошествии нескольких столетий искусство и поэзия сделаются

чистейшим атавизмом и будут цениться только особенно впечатлительною

частью человечества — женщинами, молодежью и, может быть, детьми.

 

Но как я уже заметил, об отдаленной судьбе искусства и поэзии я решаюсь



сделать только эти беглые замечания и обращусь теперь к более верному

и ближайшему будущему.

 

Во всех странах теоретики и критики в области эстетики повторяют фразу, что

нынешние формы искусства отжили свое время и стали непригодными и что

нарождается нечто новое, совершенно непохожее на все, что нам до сих пор было

известно. Вагнер первый заговорил о «художественном произведении будущего», а за

ним подхватили это словечко сотни бездарных подражателей. Многие даже хотят

уверить себя и других, что этим художественным произведением будущего является

какая-нибудь бессодержательная пошлость или притязательная галиматья, которую

они сами сочинили. Но весь этот вздор о «восходящем солнце», «занимающейся

заре», «нови» и пр. не что иное, как болтовня психопатов. Предчувствие, будто бы

уже завтра утром в половине восьмого внезапно наступит необычайное, совершенно

непредвиденное событие, будто бы в ближайший четверг вдруг совершится коренной

переворот, будто бы скоро предстоит откровение, искупление, заря новой жизни,—

весьма часто наблюдается у психически больных; это — мистический бред.

В действительной жизни таких внезапных переворотов не бывает. Даже великий

французский переворот прошлого века не проник, как доказали Тэн и дальнейший

ход истории, глубоко в народные массы; он изменил лишь внешние формы, а не

внутренние условия французской общественной жизни. Всякое развитие совершалось

постепенно, ближайший день служит продолжением предшествовавшего, всякое

новое явление порождается прежним и сохраняет с ним фамильное сходство.

«Кажется,— замечает Ренан с мягкою ирониею,— будто молодые люди не читали ни

истории, ни философии, ни проповедников. Что было, то будет». Искусство и поэзия

завтрашнего дня в главнейших своих чертах будут тем же, чем были сегодня и вчера,

и судорожное искание новых форм составляет не что иное, как истеричное тщеславие,

 

 


 

V. Двадцатый век

задорную глупость и шарлатанство. Единственным последствием его была до сих

пор ребяческая игра в громкие фразы при бенгальском освещении и сменяющихся

тенденциях и в атавистические китайские тени, в пантомимы; да и впредь ничего

серьезного из этого не выйдет.

 

Новые формы! Разве старые не настолько гибки и растяжимы, что в них

укладывается всякое чувство и всякая мысль? Разве истинный художник затруднялся

когда-нибудь вместить в известные и испытанные формы то, что его волновало

и просилось наружу? Разве формы имеют вообще то решающее, предопределяющее

и ограничивающее значение, какое им приписывают бумагомаратели и слабые

головы? Лирическая форма обнимает собою и поздравительное стихотворение

работающего по заказу ремесленника, и такие произведения, как «Песнь о колоколе

» Шиллера; в драматическую форму воплотились кровавые мелодрамы и гётевский

«Фауст»; эпическою формою пользовались и авторы разных «Телемахид»

и Теккерей. И при всем том бараны еще блеют о новых формах! Форма не дает

бездарности таланта; талантливые же писатели сумеют создать что-нибудь ценное

и в рамках старых форм. Главное, чтобы у человека было что сказать. А затем

облечет ли он свою мысль в лирическую, драматическую или эпическую форму —

довольно безразлично; притом он едва ли будет ощущать потребность отрешиться

от старой формы и придумать с иголочки новую для выражения своей мысли.

Кроме того, история искусства и поэзии убеждает нас, что в течение трех тысяч лет

не найдено новых форм. Старые формы порождены самым свойством человеческого

мышления. Они могли бы измениться только в том случае, если б изменилась

и форма нашего мышления. Дальнейшее развитие, конечно, происходит, но оно

касается внешностей, а не самой сущности. Так, например, живопись после стенной

картины обращается к мольберту, скульптура — от свободно стоящих произведений

к горельефу, а затем и к барельефу, составляющему уже вторжение в область

живописи, драма отрекается от сверхъестественного и совершенствуется в отчетливой,

сжатой экспозиции, эпос оставляет ритмичную речь и пользуется прозой и т. д.

В таких частностях развитие будет продолжаться и впредь, но в основных чертах

и различных способах выражения человеческого чувства ничего не изменится. До

сих пор всякое расширение художественных рамок состояло не в изобретении новых

форм, а в том, что в прежние рамки вносился новый материал и новые образы.

Было уже успехом, когда Петроний вместо богов и героев, до тех пор безраздельно

царивших в эпосе, ввел в повествовательную поэзию обыденные образы современной

ему римской жизни («Сатирикон») или когда фламандцы XVII столетия ввели

в живопись, занимавшуюся только религиозными, мифологическими или государственными

событиями, ярмарки, народные празднества и кабаки. Кеведо и Мендоза,

изображавшие жизнь разных мелких авантюристов, Ричардсон, Филдинг, Руссо,

изображавшие вместо необыкновенных похождений чувства и душевные движения

обыкновенных смертных, Дидро, содействовавший в своем «Побочном сыне»

и «Отце семейства» появлению типов из третьего сословия на горделивой

французской сцене, которая до тех пор допускала мелкий люд лишь в качестве

шутовских фигур, а в серьезных драмах признавала только королей и знатных

господ,— все эти писатели, конечно, не придумали новых форм, но дали старым

содержание, совершенно не похожее на установленное традициями. Такой же

прогресс наблюдается и в наше время в поэзии и искусстве, включивших в свои

рамки пролетария. Рабочий теперь изображается не в смешном и грубом виде, не

для того, чтобы вызвать отрицательные впечатления, а как серьезное, достойное

нашего сочувствия существо и часто даже как трагическая фигура. Это обогащение

искусства, точно такое же, какое произошло в прежнее время, когда в поэзии стали

фигурировать мошенники и искатели приключений, Кларисы, Том Джонсы, Юлии

(«Новая Элоиза»), Вертеры, Констанции («Побочный сын») и т. п.

 

 


 

Вырождение

 

Если же при всем том некоторые пустозвоны восклицают: искусство будет

социалистическим, то они болтают невероятный вздор. Социализм — известный

взгляд на законы, которыми должно определяться производство и распределение

богатств. Искусство не имеет с ним ничего общего. Оно не может заниматься

политикой. Равным образом не его дело решать или возбуждать экономические

вопросы. Его задача заключается в том, чтобы изображать нам коренящиеся

в человеческой природе социалистические движения, страдания бедных людей, их

искание счастья, их борьбу с враждебными силами природы и общества, их

могучие порывы подняться из глубины в высшую духовную и нравственную

атмосферу. Если искусство исполняет эту задачу, если оно изображает нам, как

живет и страдает пролетарий, как он чувствует и действует, то оно вызывает в нас

настроение, которое и является источником всевозможных планов, реформ и преобразований.

Возбуждая именно такое плодотворное настроение, а вместе с тем

и намерение добиться исцеления недугов, но не путем социалистической болтовни

и, может быть, еще менее путем изображения государства и общества будущего,

искусство работает на пользу прогресса. Такая мужественная женщина, как

Веттштейн-Адельт, поступившая в качестве поденщицы на фабрику и скромно

описавшая все, что она там пережила, честный человек со здравым смыслом

и любящим сердцем, как Гёре, изображающий по личному наблюдению жизнь

фабричного рабочего, Герхарт Гауптман с его наблюдениями из жизни ткачей

принесут бедному люду больше пользы, чем все Золя с их теоретическими

рассуждениями в «Жерминале» и «Деньгах», чем все Морисы с их высокопарным

рифмоплетством и, в особенности, чем все бумагомаратели, для пикантности

уснащающие свою болтовню «передовыми идеями». Бичер-Стоу в «Хижине дяди

Тома» не выступала с проповедью против рабства и не делала положительных

предложений в пользу его отмены. Тем не менее ее книга заставила плакать

миллионы людей, вызвала в них сознание, что невольничество составляет позор

для Америки, и тем самым способствовала освобождению негров. Поэзия и искусство

могут сделать для обездоленного только то, что сделала Бичер-Стоу для

североамериканских негров. Больше они не могут сделать и не сделают.

 

Нередко мы наталкиваемся на такую фразу: «Искусство и поэзия со временем

сделаются научными». Лица, произносящие эту фразу, корчат необычайно

глубокомысленную физиономию, так что нельзя и сомневаться, что они считают

себя передовыми людьми. Но сколько я ни ломаю голову над этой фразой, я не

могу разгадать ее значения. Не воображают ли эти господа, так дорожащие,

по-видимому, наукой, что настанет время, когда скульпторы будут изготовлять

микроскопы из мрамора, живописцы — изображать кровообращение, поэты —

излагать в стихах Эвклидовы теоремы? Но ведь и это будет не наука, а одна

лишь чисто машинальная работа над внешними принадлежностями науки. Однако

и этого не случится. В прежние времена еще было возможно смешение науки

и искусства. В будущем оно немыслимо. Человеческий дух шагнул слишком

далеко вперед, чтобы вернуться к подобному смешению разнородного. Содержание

искусства и поэзии составляют эмоции, а науки — познание. Первые субъективны,

наука объективна. Первые работают при помощи воображения, т. е.

руководимой впечатлением ассоциации идей, а вторая — при помощи наблюдений,

т. е. ассоциации идей, определяемой чувственными ощущениями под контролем

внимания. Содержание и методы науки и искусства до того различны,

отчасти даже противоположны, что их смешение означало бы возвращение

к давно минувшим временам. Верно только одно: образы, возникающие из

отживших антропологических воззрений, намеки на исчезнувшие условия и представления,

названные Маутнером «мертвыми символами»,— все это исчезнет из

искусства. Я полагаю, что в XX столетии ни одному живописцу не придет

 

 


 

V. Двадцатый век •

в голову рисовать картины вроде «Авроры» Гвидо Рени, и поэт, который

изобразит луну, заглядывающую с любовным томлением в комнату хорошенькой

девушки, возбудит просто смех. Художник, сын своего времени, проникается его

миросозерцанием, и при всей своей склонности к атавизму он прибегает только

к таким приемам выражения своей мысли, которые соответствуют образованности

его времени. Грубые нарушения общеизвестных научных истин искусство

будет, конечно, впредь избегать, но наукой оно никогда не сделается.

 

Наслаждение, которое искусство доставляет человеку, вызывается тремя

различными органическими склонностями или стремлениями. Человек нуждается

в разнообразии, ему приятно узнавать в подражании первичный образ, он любит

живо себе представлять чувства других людей, сочувствовать им. Разнообразие

находит он в произведениях, которые переносят его в условия, ему малоизвестные

и привычные. Воспроизведение хорошо знакомой ему действительности доставляет

ему удовольствие узнавать в нем оригинал. Симпатия заставляет его сочувствовать

всякому метко и ясно выраженному впечатлению художника. В будущем, как

и теперь, найдутся охотники до внушенных фантазией произведений, переносящих

читателя в отдаленные времена и страны или повествующих о чрезвычайных

произведениях; не будет недостатка и в читателях для произведений, в которых

преобладает верное наблюдение над действительностью; люди, наиболее развитые

в умственном и эстетическом отношении, будут наслаждаться только такими

произведениями, в которых читателю раскрывается душа человека с самыми

сокровенными ее чувствами и помыслами. Искусство будущего не будет исключительно

романтично, реалистично или индивидуально: оно по-прежнему будет

возбуждать любопытство фабулой, доставлять удовольствие распознаванием

оригинала в подражании и привлекать симпатии проявлением личности художника.

 

Два стремления, давно уже соперничающие друг с другом, по всей вероятности,

обозначатся впредь еще резче, именно желание дать перевес наблюдению

(реализм) или воображению (романтизм). Хорошие художники, без сомнения,

будут, благодаря своему высшему развитию, все более склонны и способны

правильно относиться к внешнему миру и точно его воспроизводить. Но толпа, по

всей вероятности, будет требовать от художника чего-то иного, чем простой

картины действительности, взятой в среднем выводе. Художники будут попрежнему

стремиться к реальной правде, читатели будут дорожить игрой фантазии.

Ибо — и мне кажется, что это весьма существенный пункт,— в следующем

столетии на искусстве будет лежать задача доставлять человеку то разнообразие,

в котором природа будет ему отказывать, но от которого человеческая душа

отказаться не может. То, что называют «жизненным», неизбежно все более

исчезает с лица земли. Цивилизация становится все более однообразной. Всякие

отличия между людьми становятся неудобными и устраняются. Развалины

представляют прелесть для туриста, но местного жителя они стесняют, и он их

убирает. Турист возмущается тем, что воды Венеции оскверняются пароходами,

но для жителя этого города — благодеяние, что он может за десять центезимо

быстро проехать значительное расстояние. Скоро уже последний краснокожий

будет носить сюртук и цилиндр, станционные здания узаконенного образца будут

заслонять от проезжего Великую китайскую стену и красоваться в Сахаре,

а знаменитый маори Маколея не будет уже стоять перед развалинами Вестминстера,

но скверное подражение вестминстерскому дворцу будет служить ему парламентским

зданием. Какой-нибудь Иосемитский парк, который северные американцы

предусмотрительно стараются сохранять во всей девственной дикости, не будет

уже удовлетворять склонности человека к разнообразному, новому, живописному,

романтическому, и он будет требовать от искусства того, чего уже окажется не

в состоянии дать ему умытая, причесанная и разряженная цивилизация.

 

Макс Нордау

 


 

Вырождение

 

Я могу резюмировать мой прогноз в нескольких словах. Нынешняя истерия

продержится недолго. Народы оправятся от нее. Слабые, выродившиеся субъекты

погибнут, сильные приспособятся к успехам цивилизации или подчинят их

Своим органическим силам. Извращенные формы искусства не имеют будущности.

Они исчезнут, когда цивилизованному человечеству удастся преодолеть

теперешнее свое состояние истощения. Искусство XX столетия будет во всех

отношениях связано с прошлым, но у него явится новая задача: оно будет

вносить в разнообразие культурной жизни разнообразие, т. е. добиваться с успехом

результата, которого наука достигнет для громадного большинства людей

своими единичными силами лишь многими веками позже.

 

Терапия

 

Можно ли соответственным лечением ускорить процесс выздоровления современной

интеллигенции от постигшей ее нервной болезни?

 

Я уверен в этом и только потому предпринял настоящий мой труд.

 

Слишком было бы наивно думать, что можно урезонить психопатов, доказав

им, как дважды два четыре, что они душевнобольные. Тот, кому приходилось

по роду своих занятий иметь дело с сумасшедшими, хорошо знает, что

совершенно бесполезно убеждать их доводами в болезненном характере и вздорности

их навязчивых представлений. Вы добьетесь только того, что они будут

смотреть на вас, как на своего врага, и жестоко вас возненавидят или же сочтут

вас за дурака и поднимут на смех.

 

Фанатическим последователям психопатически модных течений в искусстве

и литературе, которые, не будучи сами психически больны, тем не менее близки

к сумасшествию, точно так же было бы бесполезно доказывать, что они увлекаются

ерундой. Они этому не поверят, да и не могут поверить, потому что

произведения, в которых психопатизм бросается в глаза всякому нормальному

человеку, им доставляют удовольствие. Это выражение их собственной умственной

исковерканности и развращенности их инстинктов. Подобного рода произведения

приводят межеумков в восторг, который они принимают за эстетическое

наслаждение, между тем как на самом деле он проявление сладострастия, и их

восторг настолько неподделен и непосредствен, что всякая попытка доказать им,

что их излюбленные произведения не только не доставляют удовольствия, а,

напротив, возбуждают отвращение, вызывает с их стороны только раздражение

или сострадание. Можно доказать пьянице, что водка вредна, но его едва ли

можно убедить, что она невкусна. Для него она имеет очень приятный вкус.

Пусть критик-психиатр попробует сказать человеку умственно расстроенному:

«Эта книга — отвратительный бред». Больной совершенно искренно ответит:

«Бред? Это возможно. Но что этот бред отвратителен, я этому не поверю. Я об

этом лучше могу судить. Она меня глубоко волнует, и все, что вы говорите, не

изменит моего впечатления». Люди с более расшатанной нервной системой не

останавливаются на этом, а говорят попросту: «Мы ощущаем всеми нервами

прелесть этого произведения; вы этого не испытываете; тем хуже для вас. Вместо

того чтобы понять, что вы лишенный всякого эстетического чутья вандал

и тупоумный буржуа, вы хотите нас уверить, что мы не понимаем собственных

наших чувств. Если кто из нас бредит, то это вы».

 

История культуры слишком ясно доказывает, что иные сумасшествия вызывают

пламенное воодушевление и имеют в течение столетия и даже тысячелетия

преобладающее влияние на мышление и чувства миллионов людей, потому что

они потворствуют данному инстинкту. Доводы разума бессильны перед тем, что

человеку доставляет удовольствие.

 

 


 

V. Двадцатый век

Безнадежных психопатов следует предоставить их собственной участи. Излечить

или спасти их нельзя. Они будут некоторое время безумствовать, затем

погибнут. Не для них, очевидно, написана эта книга. Но можно по крайней мере

локализовать болезнь, и к этой цели должны быть направлены все усилия,

потому что психопатическими течениями увлекаются, кроме лиц, обреченных на

это состоянием своего организма, многие жертвы моды и хитрого обмана,

и этих-то людей можно направить на истинную дорогу. Если же мы их безучастно

предоставим влиянию шутов-графоманов и их слабоумных или злонамеренных

сателлитов-критиков, то неминуемым последствием такого уклонения от

прямой своей обязанности будет более быстрое и сильное распространение

умственной заразы и более медленное исцеление цивилизованного человечества

от болезни века.

 

Людям полубольным или здоровым, попадающимся на удочку ловко задуманных

лозунгов или по безрассудному обезьянству бросающимся туда, куда

спешит толпа, надо было прежде всего доказать, что модные эстетические

течения порождены умственной болезнью. Некоторые критики хотели зажать

мне рот аргументом, что «если приведенные симптомы служат доказательством

вырождения и умственной болезни, то вообще приходится признать всю поэзию

и искусство, даже лучшие их произведения, плодом творчества сумасшедших

и психопатов, потому что и в них встречаются те же симптомы вырождения». На

это я возражу следующее: если бы научная критика, исследующая художественные

произведения на основании данных психологии и психиатрии, пришла

к выводу, что вся художественная деятельность имеет болезненный характер, то

это еще вовсе не служило бы доказательством неправильности моего критического

метода. Получился бы только новый вывод в области человеческого знания.

Правда, мой метод рассеял бы приятное заблуждение и вызвал бы у многих

горькое чувство, но наука не должна смущаться соображением, что добытые ею

результаты рассеивают приятные иллюзии и заставляют людей, живущих традициями,

отказаться от привычных воззрений. Вера, конечно, пользуется несравненно

большим авторитетом, чем искусство; она оказала человечеству на известных

ступенях его развития поважнее услуги, утешала и возвышала его, способствовала

его нравственному развитию больше, чем даже величайшие

художественные гении, и тем не менее наука, не колеблясь, объявила многие

вероучения субъективным заблуждением человека; она, следовательно, еще менее

будет колебаться признать искусство болезненным, если факты убедят ее в этом.

К тому же болезненное не должно быть непременно безобразным и вредным.

Мокрота чахоточного и жемчуг, оба — болезненные выделения, но разве жемчуг

безобразнее, а мокрота привлекательнее вследствие того, что оба они однородного

происхождения? Колбасный яд — выделение бактерий, этиловый спирт —

выделение дрожжевого грибка. Но разве однородным происхождением обусловливаются

одинаковое вкусовое ощущение зараженной ядом колбасы и стакана

старого рейнвейна? Если будет доказано, что «Вертер» Гёте страдает безрассудным

эротизмом и что «Божественная комедия» или «Фауст» — символические

произведения, то это еще не будет говорить в пользу «Крейцеровой сонаты»

Толстого и «Росмерсхольма» Ибсена. Все это возражение объясняется, в сущности,

пониманием простейших биологических явлений. Между болезнью и здоровьем

существует различие не качественное, а количественное. Жизненная деятельность

клеточек и клеточной ткани или органов бывает только одна. Она

одинакова у больного и здорового человека; только иногда она повышена,

иногда понижена, и, когда уклонение от нормы вредит всему организму, мы

называем ее болезнью. А так как речь идет о степени уклонения, то провести

резкую границу невозможно. Крайние случаи, разумеется, узнаются легко.

 

 


 

Вырождение

 

Но кто возьмется с точностью определить, на каком именно пункте начинается

уклонение от нормы, т. е. от здоровья? Больной мозг работает по тем же законам,

как и здоровый, но он не вполне или преувеличенно повинуется этим законам. Так,

например, в каждом человеке есть склонность ложно истолковывать чувственные

впечатления. Но болезнью эта склонность становится только тогда, когда она

выступает очень резко. Человеку, едущему по железной дороге, кажется, что

ландшафты проходят мимо него, а что сам он сидит неподвижно; страдающий

манией преследования воображает, что в него направляют зловоние или электрические

токи. То и другое представление обусловливается обманом чувств. Но

следует ли отсюда, что оба они служат признаками сумасшествия? Едущий по

железной дороге и параноик впадают в одну и ту же ошибку, и тем не менее первый

совершенно нормальный человек, а второй — психически больной. Следовательно,

можно вполне допустить, что некоторые особенности, каковы сильная возбуждаемость,

склонность к символизму, преобладание воображения, характеризуют

всех истинных художников, но далеко не все из них — психопаты. Больными их

можно признать, только если эти особенности достигают ненормальных размеров.

Если бы они постоянно встречались у художников, то можно было бы сделать

только тот вывод, что искусство, не будучи в полном смысле болезнью человеческого

духа, составляет, однако, легкое, начинающееся уклонение от безусловного

здоровья, и против такого вывода я не стану протестовать тем более, что он

нисколько не говорил бы в пользу настоящих психопатов и их произведений.

 

Нельзя, однако, довольствоваться выяснением факта, что мистицизм, эготизм

и реалистический пессимизм — формы умственного расстройства. Надо

еще сорвать с них привлекательные маски, которыми они прикрываются, и показать

их во всей их безобразной наготе.

 

Сторонники этих направлений признают нормальное искусство чем-то затхлым,

отжившим, а собственное творчество — «молодым». Неразумная критика

попалась на эту удочку и всегда язвительно подчеркивает их молодость. Что

за неловкость! Как будто можно дискредитировать и опошлить молодость —

этот чарующий синоним всего цветущего и свежего, этот отзвук утренней зари

и весны! Дело-то в том, что психопаты не только не молоды, а зловеще стары.

Старчески звучит их желчная клевета на мир и жизнь, их беззубое шамканье, их

вялая мысль и бессвязная речь; старость напоминают их бессильные похотливость

и алчность к недоступным уже наслаждениям. Быть молодым — значит

надеяться, значит любить просто и естественно, наслаждаться своими собственными

силами и здоровьем и силами и здоровьем природы и всего живущего на

земле, а всего этого вы у развинченных психопатов не найдете и следа.

 

Они постоянно толкуют о свободе, когда возвеличивают свое тупоумное

«я», и называют это прогрессом, когда восхваляют преступление, отрицают

нравственность, преклоняются перед инстинктом, глумятся над наукой и занимаются

исключительно эстетическим воровством. Но этот лозунг свободы и прогресса

в их устах — дерзкое кощунство. Можно ли говорить о свободе при

безусловном властвовании инстинктов? Вспомним графа Мюфа («Нана»). По

временам он должен был изображать собаку. Она бросала ему свой раздушенный

носовой платок в угол, и он приносил его в зубах на четвереньках. «Подай,

Цезарь! Постой ты у меня, лентяй! Хорошо, Цезарь, хорошо! Служи». И он

любил, когда она его унижала; ему доставляло удовольствие превращаться

в животное, ему хотелось пасть еще ниже, он кричал: «Бей же меня!» Вот какова


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.062 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>