Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Носорог для Папы Римского 57 страница



Не поставив прежде всего вопроса о том, какое судно высадило Зверя на берег, никто до сих пор не исследовал ни характера его высадки, ни печального обстоятельства, вполне вероятно, связанного с этим незаданным вопросом. А заключается оно в том, что животное мертво.

С тех пор как они покинули Специю, оно тревожным образом разбухало. Уже дважды он втыкал ему в брюхо нож, чтобы выпустить наружу струю зловонного газа.

— А я знаю, куда мы идем, — говорит Амалия, когда все — бык, повозка, она сама, навоз и Зверь — сворачивают в промозглую улочку неподалеку от арки Септимия Севера.

Колеса повозки скатываются с камня на утоптанную землю, и наступает неожиданная тишина. С обеих сторон на них давят высокие и темные многоэтажные дома.

— Он, Сальвестро, не очень-то обрадуется, когда увидит тебя, — говорит Амалия, мотая головой.

Сальвестро ухмыляется.

— Никто никогда и не радовался.

— А Бернардо? — возражает она с упреком.

Но Бернардо мертв, думает он, сокрушен обрушивающими стенами воды, утянут в глубь того самого моря, которое швыряло его в разные стороны и выплюнуло наружу. Все мертвы или пропали без вести, кроме его самого. Были минуты или секунды, когда вода утаскивала его вниз, но затем отпускала, позволяя ему снова выскочить на поверхность, подобно пробке. Вода бросила его на скалы, а затем пронесла вокруг них. Он тонул и всплывал, дыша то водой, то воздухом. Кожа его собиралась в складки и отслаивалась, отделяясь и распускаясь, словно бы он был одет в нее, как в комбинезон. Он сбросил ее и нырнул в спокойную тьму, где все было тихо и безмятежно. Всего лишь в фатоме над его головой неистовствовал и ярился безобидный шторм, а руки изо всех сил тянули вперед его желтовато-белое подводное тело. Он был там гостем без права выбора. Да, размышляет он, Бернардо всегда бывал рад его возвращениям. Кто еще? Он поворачивался и устремлялся глубже, вертя в разные стороны головой и уже все понимая. Водяной находился на самом краю его поля зрения, маша ему рукой и отступая: белый, затем черный, сланцево-серый и бутылочно-зеленый, растворявшийся в струях и появлявшийся снова. Какого же он цвета? — недоумевал Сальвестро. И какого цвета он сам, если вода принимает любой цвет, предложенный ей? Плоские серые пятна воды, почти не знающей приливов и отливов, почти несоленой, с тусклой примесью желтизны. Теперь он ко всему этому не стремится, хотя «истинных красок» вокруг нет и здесь они не появятся — не могут появиться. Сегодня он невидим, цвета Ри-има, который забудет о нем в тот же миг, как он исчезнет.



Бык останавливается.

Эскорт тоже останавливается, но постепенно и вразнобой. Те, что позади, напирают на передних, которые поворачиваются и отталкивают их назад: образуются небольшие человеческие комья и гроздья, которые затем понемногу рассасываются, — распадающийся авангард. Люди усаживаются на землю. Позже появится армия из руин — с дровами. Зажгутся небольшие костры. Сальвестро кажется, что море кое-как собранных воедино голов обрывается лишь на пологом берегу. Подсчеты Амалии безнадежно устарели. Здесь, должно быть, две сотни человек, и подтягиваются новые. Он задумывается, не надо ли как-то их поприветствовать: может быть, обратиться с речью? Им, похоже, ничего не требуется — только быть здесь, и все. Ради Зверя? Амалии? Он спускается с повозки. Ради быка?

— Он что, в навозе?

— Ну конечно, разве нет?

— Почему бы ему не быть в навозе?

Их голоса заставляют его вздрогнуть. Сальвестро не видел, как они подошли. Вульф, Вольф и Вильф выжидательно смотрят на него сквозь толстые маски из засохшего ила. Позади них стоит их защитник, которого проще узнать. Да, ведь некогда этот человек был и его защитником… Некоторым образом. На голове у человека, кажется, имеется иловая нашлепка.

— Кто? — спрашивает он невинным голосом.

— Россерус, — ворчит Домми. — Ты собираешься стучать в эту дверь или нам придется стоять здесь всю ночь?

Требуется немалое время, чтобы Гроот отозвался.

Пила, думает Сальвестро. И дерево. Нож, шило, прочная нить. Игла толщиной с кочергу.

— Говорила я тебе! — поет Амалия, увидев, что на лице, выглядывающем в скаредную дверную щель, появляется тревога.

Тревога сменяется ужасом, когда Домми ударом ноги сшибает хилую дверь с петель, а ужас — недоумением: шестеро или семеро наиболее энергичных нищих впрыгивают на повозку и принимаются голыми руками рыться в навозе. Они что-то оттуда вытягивают, нашаривая то, за что можно уцепиться, и вместе откидываясь назад. Постепенно предмет их усилий выскальзывает наружу и отчасти падает, отчасти проливается наземь, глухо ударяясь об утоптанную почву, — что-то огромное и слегка измазанное навозной жижей.

— Нет, — протестует Гроот, когда нищие начинают протаскивать это в его дверь.

Сальвестро зажигает все свечи, которые удается найти. По краю пола проходит желоб водостока. Это хорошо. Имеется печь, несколько больших тазов в углу, мешки из-под муки, чересчур большие лопатки… Что-нибудь еще?

Хлеб. Целые горы хлеба. Он наблюдает, как один из нищих берет каравай, нюхает его и снова кладет обратно. Он гадает, осознает ли уже Гроот, что именно он, Сальвестро, намерен здесь учинить. Скорее всего, нет. В конце концов, он и сам до сей поры едва ли все понимал. Хлеб — вот что положило конец его сомнениям. И еще — обилие хлеба.

— Убирайтесь! — пронзительно вопит Гроот с порога, кажется, выйдя из себя.

Следующий вопль Гроота звучит, однако, сдавленно, потому что Домми поднял его в воздух и терпеливо объясняет, что поскольку пекари — одна из самых нелюбимых им разновидностей живых существ, а шумные пекари — в особенности, то обычно он затыкает им глотку так: берет несколько их собственных караваев и засовывает в глотку.

— Иногда нужно всего три или четыре, чтобы они пришли в чувство, — продолжает Домми, спокойно протягивая руку к первому караваю. — А порой целых восемь.

Амалия наблюдает за этой процедурой со смесью судейской беспристрастности и ликования.

— Правильно, — говорит Вольф.

— Мы готовы, — говорит Вульф.

— За работу, — говорит Вильф.

До рассвета меньше четырех часов. Идет вторая неделя марта. Гроот уже на третьем каравае, и темп нисколько не замедляется.

— Первый надрез ведите от хвоста, — распоряжается Сальвестро. — И до самого горла.

 

Fummo gi

 

Voi sarete come noi

 

Morti siam come vedete

 

Cosi morti vedrem voi…[73]

 

 

Просто песенка, чтобы скоротать время.

 

Открыто, точно в срок, в совершенной тишине и с невообразимой высоты, начинаясь незадолго до перезвона с колокольни близ двора Сан-Дамазо и продолжаясь далее без пауз и передышек, довольно вкрадчиво по краям, но в остальном совершенно беззастенчиво, не зная ни страхов, ни предпочтений, жарко, окончательно и неизбежно: так совершается восход солнца над Полем Чести. Отбрасывающие резкие тени углы ступеней на севере и скамей на востоке затушевываются мягкими бежевыми и кремовыми оттенками. К тройным аркам лоджии на западе добавляются стройные арки солнечного света, скошенные так, что на черных стенах образуются занимательные стрельчатые пересечения. Дворец излучает теплые оттенки желтого и белого. С востока доносится пахнущий известью ветерок, раскачивая вымпелы, свисающие с нижней стороны маленькой крытой площадки, откуда Папа станет наблюдать за сражением, — площадки, кое-как подвешенной к модульонам карнизов верхнего этажа дворца. Ветерок улетучивается. Все вокруг в пастельных тонах. Все неподвижно, и озеро Марса настолько гладко, что в мельчайших подробностях отражает все вокруг, вплоть до грубо подстриженных ив и лишайников, паразитирующих на пиниях в запущенных садах за мешками с песком, которые не дают воде хлынуть потоком грязи и мелкоукореняющихся растений в сторону ворот Пертуза. Скамьи служат еще и подводной рамой сооружения. Они удерживают на месте мешки с песком, а те подпирают скамьи: надежное и простое устройство, элегантный образчик несущей нагрузку конструкции. Поверхность воды кажется молочно-коричневой, или серебристой, или лоснящейся и зеленой, как папоротник. А сейчас она подернута рябью. Что-то произойдет?

Из нижнего этажа дворца Сан-Никколо высовывается нос небольшой гребной лодки. Она крайне мала для троих человек, но сейчас в ней именно трое. Ее толкают веслами к самому центру, к фонтану или же к тому, что было фонтаном, прежде чем его обнесли высоким коробчатым цоколем, к одной из сторон которого прислонена стремянка, а на верхушку рискованно водружен один из лучших стульев его святейшества (обитый зеленым шелком, с серебряными шишечками на подлокотниках). Лодчонка вихляется, подбираясь к стремянке, — неопытный кормчий посылает ее то влево, то вправо, меж тем как его компаньон занят грузом, состоящим по большей части из старых занавесей и скатертей, а также флагдуков, молотка, гвоздей с широкими шляпками, двух вымпелов, представляющих мир, разделенный линией, которая проходит в сотне миль к западу от островов Зеленого Мыса, митры из папье-маше, деревянного посоха и отца Йорга. Нерони приказал им «украсить подиум». Одетый приблизительно как Папа, отец Йорг является частью украшения.

— Как мы его туда поднимем? — спрашивает Ответственный за Груз, разглядывая узкую стремянку.

Внутри цоколя бьет фонтан, журчание его отдается эхом.

— Не знаю, — отвечает Капитан, прикидывая, сколько Йорг может весить. Не так уж много, решает он. — Бедный старикан.

Молчание.

— Потащим на себе?

Это оказывается наилучшим вариантом. На полпути у их цветисто разодетого пленника случается приступ изнурительного кашля, продолжающийся до тех пор, пока его не усаживают на «трон». Они толкуют ему об опасностях падения и о том, как холодна вода, затем принимаются за украшения, приколачивая и развешивая, прикалывая и подтягивая, пока импровизированный подиум не облачается в веселую пестроту тканей, розовато-лиловых и салатно-зеленых. Они прикалывают к материи герб Медичи — шесть шаров — и аккуратно прячут края под круговой полосой алого бархата, бахрома которого свисает над самой водой… А поверхность воды внезапно прогибается. Словно мелкая тарелка.

Потом снова разравнивается — шлеп! — привлекая внимание Ответственного за Груз.

— Что это с ней такое?

— С чем?

— Да с водой. Она вроде как это… прогнулась.

Капитан свешивается со стремянки.

— Сейчас все выглядит нормально.

— Она прогнулась. Сам видел.

— Может, рыба?

Лицо Ответственного за Груз выражает сомнение.

— Занятная рыба.

Они спускаются в лодку, и Капитан начинает отталкиваться от дна, двигаясь обратно к дворцу. Прежде чем исчезнуть внутри, он выкрикивает последнее предостережение одинокой фигуре, восседающей на подиуме. Отец Йорг слышит негромкий плеск удаляющейся лодки, затем: «Ни в коем случае не вставай!», затем — ничего. Он один, и ничто не отвлекает его. Он, кажется, на открытом воздухе и, в некотором смысле, «на плаву». Колокола Сан-Дамазо молчат. Мычит корова, но очень далеко. И еще какой-то шум. Голоса?

Это, возможно, томные стоны пробуждающихся завсегдатаев обеденного зала, а может, более жалобное бормотание тех, чьи биваки разбиты в коридорах ниже. Возможно, это поэты, шлифующие перед завтраком пару-другую макаронических строк, или урчащие животы «Царя Каспара и мавританцев», прибывших накануне вечером, но опоздавших на ужин, или же пронзительные взвизгивания и вскрикивания его святейшества, который поужинал еще позже и теперь ведет трудные переговоры со своим отороченным горностаевым мехом ночным горшком (подношением анонимного дарителя, хотя сильное подозрение падает на Биббьену). Собственно, это может быть и храпом последнего, потому что он сладко проспал час подъема и теперь опоздает на представление, едва удержавшись по сю сторону правил приличия. Или это бормотание Гидоля? Его перекатывающиеся «р» и удлиненные дифтонги обладают необыкновенными проникающими свойствами. Он уже поднялся и приступил к работе на кухне, выдувая на corquignolles замысловатые завитушки устричного крема и в то же время зорко приглядывая за пузырящимся горшком густого оранжевого мармелада, в который он скоро опустит шесть связок ощипанных голубей, лежащих в корзине рядом. До слуха его доносится то ли вой, то ли визг, протяжное улюлюканье. Музыканты, озлобленно думает Гидоль. Накануне он поймал их на месте преступления, с окровавленными, в буквальном смысле слова, руками — запущенными в чан с кровяной колбасой, — и, будучи не в состоянии вынести их скулеж (последний раз ели в Монтепульчано, три дня назад, шатаются от голода, обычная чепуха), погнал их прочь, размахивая мясницким ножом и крича вслед, что от Монтепульчано меньше двух дней ходьбы даже для тех, кто обременен виолами. Главный повар, помимо всего прочего, должен уметь внушить страх. У него есть тревожная склонность к робости, но он изгоняет ее из себя благодаря регулярным стычкам с поэтами, которые даже хуже музыкантов: являются к нему по утрам с сияющими лицами и читают оды, посвященные его «праведным трудам». Еще глупее. Кулинария — это искусство обмана, а все остальное — грязь по локти и перегрев у печей. Этим утром никто из них пока не появлялся. Что бы его святейшество ни сказал им накануне, это, кажется, заставило их задуматься. Гидоль заканчивает возиться с устричным кремом и протягивает руку к ведерку с щучьими селезенками. Corquignolles — сложное блюдо, требовательное. Достойное его талантов. Итак, сколько нужно селезенок?

Он смотрит вниз и, когда его взгляд проходит над ободком ведра, замечает что-то маленькое и волокнистое, белое и извилистое, — возможно, сухожилие, вырезанное из свиного филе, или лоскут бланшированной спаржи. Важно, однако, не то, что это такое, но где оно находится, потому что оно лежит на полу. Гидоль хмурится. Берет на пробу одного из голубей и швыряет его в угол. Потом ждет. Наблюдает. Затем, обводя кухню взглядом, он замечает на плитах пола всевозможные отходы, которые обычно не лежат там дольше секунды: капустные кочерыжки, куски хрящей, обрезки внутренностей… Ему надо бы радоваться, ведь ни один повар, достойный зваться таковым, не пожелает чумы у себя на кухне, но вместо этого непрекращающееся присутствие голубя заставляет его встревожиться. Он чувствует странную обеспокоенность. Куда подевались все крысы?

Хлоп!

Вода прогибается снова.

Это не голоса, во всяком случае, не человеческие. Что-то там внизу перемещается. И это не рыба, потому что здесь нет рыбы. Это слышит только отец Йорг, и никто иной. Он приставляет к уху ладонь. Морщит лоб. Что это такое?

Что ж, трудно поверить без рыданий, хотя бы и с сухими глазами, по это на самом деле кот Здоровяк.

Эгей! Э-ге-гей! Сюда, Здоровяк! Здоровяк, давай! Здоровяк! ЗДОРОВЯК!..

Брык… И он взмывал на разделочные столы, лез лапами в корзину с рыбой, оставлял отпечатки на тесте: Здоровяк, длинношерстый рыжий котяра. В кухнях Ватикана никто не обладал более горделивой походкой, чем Здоровяк. Как он прыгал! А как шипел! Оскалив клыки и выпустив когти, Здоровяк крадучись обследовал все углы, на всех наводя ужас. Здоровяк мог скакнуть во всю длину варочной, единым прыжком пересечь судомойню, пролететь сквозь пламя и взять немыслимую высоту. В день его рождения поварята имели обыкновение сплетать гирлянду из крысьих хвостов, с которой Здоровяк разделывался меньше чем за секунду. Одного запаха крысы было достаточно, чтобы он пришел в смертельное бешенство. Тогда он исходил слюной и пускал пену, иногда его даже рвало от ярости, а когда у него под лапами оказывалась убитая крыса, он не довольствовался тем, чтобы просто откусить ей голову, — он сдирал шкуру и потрошил ее, а потом, под громкие, долгие, одобрительные крики, таскал ее внутренности по полу, прежде чем надежно спрятать их в чьих-нибудь башмаках. Все поголовно, от самых пожилых взбивальщиков кремов до самых юных чистильщиков моркови, соглашались: Здоровяк был величайшим крысоловом. Об этом знали и повара, и их подручные. Поварята, истопники, потрошители рыбы, резчики мяса и варщики бульонов не питали на этот счет никаких сомнений. От Нерони и вплоть до удивительно дряхлого старца, который выносил экскременты, выдавленные из кишок только что забитых коров, — любой из обитателей кухонь в ответ на вопрос о самом неутомимом, одаренном, трудолюбивом и популярном работнике кухни указал бы на одного и того же пушистого кандидата: кота Здоровяка, Верховного Крысолова.

Увы, за исключением крыс.

Наблюдение. Доклад. Отзыв. Передаваемый по командным цепям и релейным системам ультразвуковой клаксон писков разносил обычное предостережение из-под кухонных полов по подземным трубам, траншеям и геометрически спланированной системе туннелей колонии к выступающим наружу бастионам и аванпостам вплоть до гарнизонов у реки. Угроза: кот. Местонахождение: кухня. Обозначение: Здоровяк. Решение: определить степень риска.

В соответствии с этим ночью в кухню запустили нескольких мышей, чтобы оценить убойную силу Здоровяка. Потом — нескольких землероек. Потом — тараканов и, наконец, мокриц и червей. Первая стадия оценки завершена, и по ее результатам крысы Ватикана могут предсказать, что произойдет дальше. Ловчий рейтинг Здоровяка равнялся нулю, и для второй стадии требовалась крыса. Не самая большая и не самая маленькая, но, возможно, самая бесстрашная, потому что миссия этой крысы состояла в том, чтобы пройтись перед Здоровяком как можно ближе и как можно медленнее, затем еще приблизиться (Здоровяк наблюдает), и еще (Здоровяк поднимается), и еще (Здоровяк напрягается), и еще…

Здоровяк бросается наутек.

Крысы прозвали Здоровяка Палачом. (Даже у ватиканских крыс имеется чувство юмора.) Здоровяк на самом деле не поймал ни одной крысы. Вместо этого крысы скармливали ему своих старых и немощных, своих рецидивистов и дегенератов, тех, кто был смертельно ранен в стычках с римскими крысами, охранявшими реку, и тех, кто стал жертвой неудач в их селективных программах родственного спаривания, лишенных конечностей двухголовых монстров и тому подобных. Сначала они их убивали, затем швыряли ему. Когда-нибудь, рассудили они, им удастся найти применение Здоровяку. Со стратегической точки зрения дальновиднее всего было оставить Здоровяка на его месте. Ватиканские крысы могут позволить себе ждать, что кота, что царства. Привычка укореняется в них как противовес крысиной нетерпеливости, склонности бросаться и нестись вперед, позывам подчиняться импульсам, в то время как наилучшая политика состоит в том, чтобы наступать неспешно и методично, дисциплинировать свои крысиные сердца, приучая их к более медленным ритмам, наблюдать и выжидать. Иногда, очень редко, в предрассветные часы одна или две из них взбираются на восточную стену Бельведера и окидывают взглядом город своих соперников. Более слабые колонии, чем их собственная, ждут их там, за темным потоком реки. Они смотрят, принюхиваются и подергиваются, когда в их артериях начинают бушевать странные смеси адреналина и глюкокортикоидов. Им хочется мчаться вперед, вспарывать, кусать и убивать, но они этого не делают. Они наблюдают. Завоевание осуществится при наличии дисциплины и выдержки. Они ждут, точно так же, как ждут Здоровяка и дня, когда найдут ему применение, потому что он настанет столь неизбежно, как и день, когда они вырвутся из Борго и понесутся через город, чтобы дать волю своей сдерживаемой ярости и жажде крови, убивая на своем пути всех крыс-чужаков. И вот вместе с капелькой, потом каплей, потом струйкой воды, льющейся в одно из самых высоких и сухих колонии, в той самой точке, которую выбрал бы тот, кто располагал бы схемой всех ее туннелей и соединений и кто желал бы смыть подчистую всех крыс Борго в Тибр, — вместе с ней настал день Здоровяка.

Хлоп!

Сюда, малыш, сюда. Сюда, Здоровяк. СЮДА! Тогда вон туда, да, туда… Ох, да брось ты, Здоровяк, куда бы ты ни забрался… Кто-нибудь видел Здоровяка? ЗДОРОВЯК!

Бедный глупый Здоровяк, заманенный в туннель гирляндой коровьих кишок! Располосовав коту горло и укоротив на хвост, его поволокли на север, в сторону Бельведера. Самое искусно задуманное из искусственных озер христианского мира дало течь. Для расположенной под Ватиканом колонии эта течь представляет собой потенциальную катастрофу. Для Здоровяка — последнюю роковую ошибку. Ватиканские крысы используют его как затычку.

Хлоп! Хлоп! Хлоп!

Стоп.

Проходит то ли час, то ли несколько часов — время, когда секунды идут то согласно, то врозь с подергиваниями жилистого сердца Йорга, ускоряясь, обгоняя, возвращаясь и совпадая. Он тоже ждет, и его вера подобна куску угля, терпеливому черному кристаллу, хранимому в изношенном теле. Накануне ночью появилось немного света, вскоре после того, как трое насмехающихся самозванцев оставили его наедине с его размышлениями о зиме и воспоминаниями о камнях, далеко и давно падавших в безмятежные черные воды. Ни одна церковь не защищала его от влаги и холода ни тогда, ни теперь. Ни одна опора не поддерживала его, ни одно ярко раскрашенное окно не освещало ему путь. Его кусок угля, однажды зажженный, будет гореть недолго и ярко, и этого вполне достаточно, это отвечает потребностям исполненного веры глупца. Его внутреннее паломничество почти завершено. Почти все его последователи от него отступились. Остается Ханс-Юрген, но кто еще? Он улыбается про себя, наслаждаясь тонкой иронией своего вознесения после длительного заключения в дароносице дворца Папы. Легкие ветерки играют вокруг его ступней. Негромкие звуки играют у него в ушах. Кто-то бренчит на цитре — а может, это цимбалы. Серебряный набалдашник, которым оканчивается подлокотник, теплеет под его нагретой солнцем ладонью. Он прислушается к тишине воды, затем к тому, что эту тишину нарушает. Опять начинают каркать вороны, потом доносятся человеческие голоса, что-то тащат, роняют, кого-то улещивают и бранят. Разнообразные всплески и всхлипы.

Хлоп!

Это нечто такое, чего он не слышит. Источник очень далек, заключен в заболоченную оболочку.

Волнения становятся более сложными, из общего гама вырываются новые звуки, прерывистые постукивания, хлопки и скрипы. И гиканья! Справа от него кто-то кричит: «Поэты, сюда!» — и он слышит странное ритмическое бормотание со стороны дворца. Он понимает, что окружен со всех сторон. Звучит и резко обрывается фанфара. Апельсины с грохотом выкатываются из ведер и с глухим стуком падают в бочки. «Половина поэтов, пожалуйста, пройдите на другую сторону! Быстрее!» Шаги и множественное бормотание. Крики торговцев памятными брошами. Колоссальный всплеск, за которым следует множество всплесков поменьше. Его собственная обутая в домашнюю туфлю нога легонько постукивает по подиуму. Йорг, сжимая в руке свой посох, поправляет митру. Он слышит шум города, приученного к зрелищам и помпе, — приглушенный и разбавленный вой, перекрываемый ворчанием, шарканьем ног и звуками толчков во всех направлениях. До него доносятся голоса тысяч людей с их лопотанием, остроумием, удачно ввернутыми красными словцами и подтруниванием. Шум города заполняет все регистры, затопляет все, кроме самого себя, и засоряет Йоргу уши, пока он не различает пения, поднимающегося откуда-то извне или из прежних времен, из какой-то первозданности, где нет ни завитушек, ни орнаментов. Пение грубое и монотонное, но также и мощное: гортанное ворчание, следующее простому ритму (раз-два), оно подобно звуковому стенобитному тарану, который словно набирает скорость, становясь громче и ближе, и наконец, вырываясь на арену по спиральной лестнице, высоко возносит своего победителя, а того, кто этого победителя доставил, водружает на самую верхнюю ступеньку, меж тем как их распевающие последователи все идут и идут: неумолимое наступление грязи, лохмотьев, веревок, палок, энергии, раздражения и грубости.

— Росс'рус. Росс'рус! РОСС'РУС! РОСС'РУС! РОСС'РУС!..

— Стало быть, вот он, Россерус, — бормочет под этот гвалт Папа, восседающий на троне в окружении своих любимых кардиналов.

Послам тоже достались места на этом участке с лучшим обзором, наряду с теми, что оказались здесь благодаря своему положению: старшими членами курии, влиятельнейшими городскими чиновниками, престарелыми баронами и самыми терпеливыми и великодушными из банкиров Папы.

— А этот, на котором он сидит, — продолжает Лев. — Это, я полагаю, и есть Зверь?

Какое-то время Гиберти не отвечает. Подобно глазам облаченных в сутаны сановников вокруг него, увенчанных шапочками куриалов, украшенных драгоценностями банкиров, одетых в черное поэтов, ждущих внизу в своих подскакивающих гондолах, среди которых маячит Ганнон, — он тщетно пытается скоординировать четыре плавучие гребные лодки, замаскированные под миниатюрные галеоны, которые прикреплены к его ступням, — простолюдинов и малозначительных родственников его святейшества, вжатых на скамьи и втиснутых на лоджию, глазам каждого — глазам Ри-има, — его глаза не отрываются от животного, которое стоит посреди толпы распевающих и покрытых коркой грязи нищих, словно серая скала, отполированная ударами замусоренного моря. План, понимает Гиберти, уже пошел наперекосяк. Навмахии полагалось быть спокойным, балетным мероприятием, в котором поэты по двое и по трое гребут, чтобы сойтись лицом к лицу у воображаемой черты, намекающей на обозначенную в булле демаркационную линию, чтобы затем у этой черты как можно громче читать стихи и, вероятно, швырять друг в друга всякой всячиной, если поэзия окажется чересчур скучной. На воду были спущены маленькие плавучие арсеналы с запасами декоративных снарядов: апельсинов, грейпфрутов, немногочисленных дынь, запертых в клетки голубей. Пародийному Папе предписывалось судить со своего подиума (в значительной мере следуя руководящим указаниям Папы настоящего), меж тем как двое животных должны были маневрировать, пока одно или другое не решится атаковать, и тогда… Что ж, дальше этого План не простирался, но он предусматривал победителей и побежденных, честь и позор, разнообразные потешные призы. Могли быть отчеканены памятные медали. Сейчас, однако, разглядывая Зверя — его бугры и выпуклости, грубые швы, крест-накрест проходящие по брюху, дурацкий рог и крысиный хвост, а более всего его неподвижность, — Гиберти осознает тот факт, которому следовало бы сделаться очевидным гораздо раньше, тот факт, который уже уничтожил План, а теперь обращает день триумфа папской фантазии в день, который почти все имеющие к нему касательство, скорее всего, предпочли бы забыть. Поэтому какое-то время Гиберти не отвечает.

— Дорогой Гиберти, пожалуйста, поправьте меня, если я заблуждаюсь. — В голосе Папы звучит чуть ли не подлинная озадаченность. — Зрение мое ослабело, разумение пошло на убыль, но ошибусь ли я, если сочту, что этот столь превозносимый Зверь — простите, но более деликатного способа выразить это не существует — мертв?

Вич и Фария смотрят прямо перед собой, лица у обоих неподвижны. Всадница почесывает свой огромный гульфик и шипит на ухо мужу, что, как она и подозревала, рог у Зверя в два или в три раза больше ее собственного.

— Ты посмотри на другой, — шепчет в ответ Вителли. — На тот, что на загривке. Это им он вспарывает брюхо слонам. Он острее и жесточе, в точности как твой…

Она видит, кивает и шепчет:

— Затяни меня туже. Еще на одну дырочку…

Опоздавший кардинал Биббьена хлопает ее по заду, проходя мимо.

— Мертв? — осведомляется он у Папы.

Довицио прижимает палец к губам, но Лев, чье настроение кристаллизуется вокруг этого факта, медленно кивает. Вскоре он с трудом поднимается на ноги.

— Мне все равно! — вызывающе восклицает он. — На самом деле я даже рад, что он мертв. Так или иначе, пусть начнется Навмахия! Эй вы! — Он обращается к многочисленным поэтам. — Вперед, атакуйте его!

— Флоренция — род… ой! — говорит маленький Пьерино, и отец отпускает ему затрещину.

РОСС'РУС! РОСС'РУС!

— Точно! — перекрывая гвалт, кричит Домми Сальвестро, восседающему на Звере. — Там, на площадке, Жирный Ублюдок. А подонки, вьющиеся вокруг, — этого Жирного Ублюдка приятели. Внизу слон. Та стая в лодках, выряженная как вороны, — поэты, они заявлялись сюда на протяжении нескольких недель. Не знаю, что за псих сидит там на деревянной башне, но одет он в точности как Жирный Ублюдок. Что ты теперь собираешься делать?

Сальвестро ерзает: ему неудобно. Они работали всю ночь, вскрывая тушу, на которой он сейчас сидит верхом, разбивая повозку и сооружая из ее досок каркас. Домми случайно отбил меньший из двух рогов, и пришлось приколотить его гвоздями к крестовине, проходящей через загривок, чтобы использовать в качестве луки. Гроот немо наблюдал, испытав на себе насильственное кормление. К рассвету он начал корчиться. Потом потеть. Когда его оставили, он был на ногах и танцевал, возможно, радуясь тому, что хлеб нашел наконец истинное применение, хотя его оскал больше свидетельствовал о малодушном ужасе, а голубоватый оттенок кожи — о некрозе тканей. Зверь не просто мертв. Из него сделано чучело — жесткая продукция Гроота оказалась идеальной для того, чтобы набивать ею сложные ниши и углы, которыми изобиловала нелепая внутренняя полость выпотрошенного Зверя. Сальвестро провел в нем несколько часов. Один особенно твердый каравай сейчас впивается ему в левую ягодицу. Он смотрит на другую сторону озера, туда, где отряд швейцарцев кончиками пик — хоп! хоп! хоп! — подталкивает вперед ворон в лодках, потом снова оглядывает покрытые грязевыми масками лица нищих, которые сейчас импровизируют плохо согласованный военный танец в ритме своего распева, обращенного к Россерусу, лица, глазеющие на них с лоджии, злосчастного трубящего слона, скользящего сразу в четырех разных направлениях, и — не Лукулло ли это там, наверху? Отца Йорга, сидящего на башне посреди воды и одетого так, чтобы изображать Папу, Сальвестро узнал сразу же, как увидел. Он не удивлен. Ничто теперь не может удивить Сальвестро. Если бы Зверь вдруг ожил и начал двигаться под ним, он только крепче ухватился бы за импровизированную луку и стал бы подп произойдет дальше, не сомневаясь лишь в том, что, чем бы оно ни было, когда бы и как ни закончилось, это будет огромным, хаотичным и шумным, сопровождаемым опрокинувшимися лодками, разбитыми бочками, запущенными в воздух людьми, — подвигами, достойными великана.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>