Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Носорог для Папы Римского 56 страница



Эти и другие размышления, столь же безумные, еретические и непостижимые, всплывали у него в памяти, когда однажды ночью он шагал к постоялому двору, гадая, застанет ли он приора кашляющим, сгорбленным над полной мокроты миской или же скорчившимся в уголке, неподвижным и холодным. Он пересчитывал в уме сольдо — тогда столько-то, а потом столько-то. Вчера — тридцать одно. Сегодня — семнадцать. Как всегда, мало. Никогда их не бывало достаточно. А потом возникла грязная мысль. Или еще хуже: надежда. Она настигла его здесь, всего в нескольких ярдах от дверного проема. Немного выше по улице несколько малышей играли в игру, что была в ходу этой зимой, — беспорядочно бегали и застывали по команде «Замри!». Вокруг них, обнюхивая им ноги, расхаживала собака. Позади ребятишек стояла повозка с разваленными колесами и высокими бортами, которые были скреплены досками, — какое бы животное ее сюда ни доставило, теперь его с ней разлучили. Несколько человек, вертевшихся поодаль, были, должно быть, наняты для разгрузки. Возница, похоже, спал. В разгар зимы Хансу-Юргену приходилось видеть, как такая повозка громыхала, очень медленно продвигаясь по улицам и постепенно тяжелея, по мере того как те, кто ею правил, останавливались и вели поиски в переулках и проходах, за низкими стенами или на порогах дверей в заброшенные здания. Эти места были излюбленными обиталищами для тех, у кого не было лучшего выбора. Тела, которые обнаруживались там, обычно были совершенно окоченевшими, и возчики перекатывали их, словно бревна. Его молитвы не приносили никакого утешения. Рим, вот эта конкретная часть Рима, именно эта улица и этот камень, на который он сейчас наступал и о который царапал свою деревянную сандалию, — вот где он остановился и подумал: если бы Йорг умер, то он, Ханс-Юрген, смог бы уехать. Быстрый скрипучий звук. Плывущий в воздухе запах навоза. Йорг был жив. Их существование продолжилось, как прежде. Сегодня он выручил сорок сольдо. Удачный день.

Вдова Лаппи ничего не сказала, когда он бросил в щель ее ящика четыре сольдо. Он добавил пятую монету, и женщина удовлетворенно кивнула. Из темноты возник коридор, в свете лампы обнаружилась растрескавшаяся и осыпающаяся штукатурка на стенах. С потолков каждый день тоже валились небольшие островки штукатурки, разбиваясь о пол. Здесь, в глубине здания, запах сырости был более заметным. Он слышал, как в задней комнате Йорг роется в своих бумагах. Вот так обычно приор и проводил вечера: царапал пером при погашенной лампе, смешивал чернила, строчил и скреб, вновь и вновь используя одни и те же листы пергамента, на замену которых не было денег, исписывая их слева направо своим мелким почерком, затем переворачивая и опять их исписывая, а иногда и в третий раз, по диагонали, пока вся страница не покрывалась почти не поддающимися расшифровке письменами. В чернила поочередно добавлялись их составные части — вода и сажа.



Но рылся в бумагах не Йорг. Ханс-Юрген бросился вперед, и пять или шесть жирных черных тел застыли на секунду, а затем ринулись наутек — то ли от него, то ли от незнакомого света, — разбежались по комнате и исчезли во мраке. Изжеванные листы манускрипта были разбросаны вокруг открытого сундука. Открытого, как понял Ханс-Юрген, крысами. Он нахмурился, затем наклонился, чтобы собрать листки. Крысы становились все более наглыми и сообразительными. Ханс-Юрген знал, что они по-прежнему в комнате. Это было той же игрой, в которую играли дети, — Крысиной игрой, которая основывалась на такой именно тактике. Вместо того чтобы исчезнуть в норах, крысы прятались в каком-нибудь темном или недоступном углу, сидя тихо и неподвижно, пока не заключали, что опасность миновала, и не выдвигались вперед снова. В комнату они попадали через трещину в стене, которую каким-то образом расширили, — они предпочли вгрызаться в твердый камень, а не атаковать дверь. Загадочное решение. Ханс-Юрген надежно закрыл сундук и вышел в задний дворик за комом земли, чтобы заткнуть крысам проход, а на обратном пути в уме у него стал смутно вырисовываться план охоты прямо в комнате. Ему понадобится палка или что-нибудь еще. Когда он забивал землю в трещину, вдова Лаппи начала орать. Обычное дело. Йорг вернулся. Ханс-Юрген вдавливал землю большим пальцем, но она высыпалась, не желая удерживаться в щели. Может, плеснуть воды? Женщина все орала. Ему придется выйти, если она не перестанет. Иногда его присутствие словно смущало ее. А порой оно же поднимало ее гнев на совершенно новую высоту. Крики не утихали, и примерно через минуту он неохотно отправился разузнать, в чем дело.

Опять он ошибся. Когда он появился, вдова замахивалась своей метлой. Перед ней стоял не Йорг, а какой-то смуглый мужчина, очень старый, с морщинистым лицом, смутно знакомый. Старик с легкостью увертывался от ударов метлы и поднял взгляд, когда Ханс-Юрген возник из тьмы постоялого двора.

— Убийца! — выкрикнула старуха.

— Сама ты убийца, — ответил ей пришелец, по-видимому, ничуть не обеспокоенный этим обвинением. — Помните меня? — обратился он к Хансу-Юргену. — Меня зовут Батиста. — Он указал куда-то в сторону папского дворца. — Я вас помню. По прошлому лету.

Ханс-Юрген кивнул.

— Вы изменились, если не возражаете против упоминания об этом. Или даже если возражаете. Может, заткнешься? — Последние слова были адресованы вдове Лаппи, и та, как ни странно, так и сделала. — Так или иначе, я зашел попрощаться. Меня зовут Батиста. Не забывайте. Мы неплохо поболтали, я и старина Йорг. Ни единого злого слова. С другой стороны, я ни слова не понимал из всего того, что он говорил.

Батиста слегка приподнял руку в знак приветствия и повернулся к выходу.

— Погодите, — сказал Ханс-Юрген. — Куда вы отправились, если что?

— Отправился? Я? — Батиста снова обернулся, но не остановился, пятясь вниз по улице. — Я никуда не собираюсь. Это вы двое уедете, разве не так? Я имею в виду, теперь, когда его святейшество получил ваше прошение. Построить город под морем, об этом, что ли? Что-то вроде того…

— Церковь! — крикнул Ханс-Юрген в удаляющуюся спину. — Но что это значит — Папа получил прошение?

Батиста, не оборачиваясь, махнул рукой. Ханс-Юрген смотрел, как он уклоняется от детей, играющих в Крысиную игру, и обходит повозку, все еще стоявшую на улице. Возница проснулся, когда Батиста быстро прошел мимо. Один из детей побежал за ним.

Ханс-Юрген вернулся внутрь и продолжил затыкать щель. Они, конечно, снова прогрызут. Лучше было бы взять глину. Или гипс. Или, лучше всего, цемент. Батиста нес какую-то чепуху. Было совершенно ясно, что отца Йорга сегодня вечером что-то задержало. Он знал, что просители проделывали друг с другом разные номера. В первые месяцы Йорг несколько раз возвращался, будучи с ног до головы покрытым меловой пылью или весь мокрый от воды, — Ханс-Юрген полагал, что все-таки от воды. По этим меркам выходка Батисты была весьма замысловатой. Ханс-Юрген стал разглаживать земляной выступ, приводя его вровень с поверхностью стены. Раз-другой они направляли Йорга к воротам Пертуза или же в море грязи позади дворца, где над четырьмя каменными контрфорсами и несколькими сотнями заболоченных траншей должна была, если верить слухам, подняться новая базилика. Чтобы выбраться оттуда, приору могло потребоваться несколько часов, и ему, Хансу-Юргену, вскоре, вероятно, придется отправиться на его поиски. Да, глупая шутка. Никаких сомнений. Или почти никаких. Хотя, чисто предположительно…

— Грязный убийца!

Нет. Ничего подобного, потому что это, разумеется, Йорг. Вдова, по всей видимости, уже истратила сегодняшний заряд ненависти и после единственного слабого восклицания она умолкла. Ханс-Юрген снова приступил к своим трудам, под разными углами посветил масляной лампой на поверхность заплаты. Совершенно гладкая. Вот-вот раздадутся шаркающие шаги. Потом последует вопрос: «Брат, вы здесь?» Он ответит, что да. Приор направится к своему сундуку и достанет бумаги. Позже он отцепит соломенные тюфяки, которые они теперь подвешивали на веревке, прикрепленной к стене. Сундук тоже придется подвешивать — или же придумать какой-нибудь более прочный запор. Они помолятся. Потом лягут спать. Он разглаживал землю, забитую в крысиный лаз. Может, он попробует убить крыс. Совершенно гладкая. Не было никакого прошения. Никакого прошения никто не получал. Ровная, совершенно ровная. Он отодвинул лампу от заплаты и поставил немного позади себя. Потом у него подпрыгнуло сердце.

Пара башмаков.

Он снова отвернулся к стене. Кто-то стоял у него за спиной, на самом краю его поля зрения. Он ощущал странную невесомость. Может, это тоже было частью розыгрыша, задуманного Батистой? Он провел рукой по стене в тридцатый, должно быть, раз, чувствуя, как колотится у него в груди сердце.

— Вы не можете вечно делать вид, что меня здесь нет, брат Ханс-Юрген.

Он неловко повернулся на каблуках, готовый встать и… И что? Защищаться? Такое намерение было едва ли не комичным, но, кажется, он все-таки вставал. Прежде чем он успел это сделать, новоприбывший опустил ему на плечо твердую руку и присел на корточки рядом с ним. Лицо его наклонилось, оказавшись в круге света от лампы.

Позже Ханс-Юрген осознает, что, скорее всего, вопрос, который он выпалил в тогдашнем смятении, следовало задать его собеседнику, а еще позже до него дошло, что улыбка, промелькнувшая на лице этого собеседника, была следствием не того, что он знал ответ, но лишь странного удовольствия, которое ему доставила мимолетная перемена ролей. Хансу-Юргену следовало бы знать, что приор никогда вот так к нему не подойдет. Вопрос этот должны были задать ему, и ответить так должен был он, да и улыбнуться тоже, потому что всего несколько минут назад тот ответ, что он получил, был именно тем, который он отверг из боязни, что его надежды, поднятые на такую высоту, не переживут падения. Когда он лежал в черной грязи у реки, то ничего не чувствовал, совершенно ничего. Даже отчаяния.

— Где отец Йорг? — спросил он более резко, чем хотел.

— У Папы, — ответил Сальвестро.

 

Два или три раза в день приходили женщины с тазами и тряпками, чтобы промыть его язвы теплой соленой водой и пропихнуть ему в глотку отвратительную на вкус жидкую кашицу. Они поворачивали его то так, то этак, протирая тампонами самые кровоточащие участки тела. Потом одна держала его голову, а другая орудовала ложкой. Он кашлял и что-то лопотал, но больше никак не помогал и не препятствовал их уходу за собой. Женщины всегда выглядели одинаково, хотя он знал, что их несколько и они сменяют друг друга. Ставни они держали открытыми, чтобы морской воздух подсушил самые запущенные из язв, те, что выделяли бесцветную жидкость и не желали покрываться струпьями.енное до резкой синевы дувшими высоко в небе морозными ветрами. Небо, в котором были натянуты белые волокна, словно пряди шерсти на ткацком станке. Небо темное, беременное дождем, бесшумно крадущееся вперед с провисшим до земли животом. Штормовое небо.

 

 

— Они вытащили нас из каноэ и бросили в клетку вместе с ним.

Ему вспомнились выражения лиц у портингальцев, когда те подняли их на палубу.

— Думали, что он нас раздавит. Или сожрет.

Грубоватый рот зверя изгибался и собирался в складки во время еды, ненадолго оживляя его непроницаемую морду, что низко склонялась над досками в поисках самых крохотных клочков пищи, которые зверь ловко подбирал, а затем пережевывал, безмятежно вращая челюстью. Эти движения казались чересчур уж деликатными для такого огромного животного. Смуглолицые матросы называли его Гомда.

— Но зверь ел одно только сено, — сказал он.

Амалия вежливо выжидала, пока не убедилась, что эти воспоминания, самые последние и обрывочные, исчерпаны.

— Ты умеешь играть в чехарду? — весело спросила она.

Ночью море плескалось мягко и бесконечно терпеливо. Тишь, тушь, тишь, тушь… Он оставался на берегу, белый, как рыба, и увешанный гирляндами из темно-зеленых водорослей. Бернардо заходил в море с прочным и толстым канатом, по диагонали обвязанным через его плечо так, чтобы образовать петлю вокруг пояса. Он был довольно далеко и плыл очень мощно — этой мощи хватило бы, чтобы взять на буксир целый флот. Канат, натягиваясь, медленно поднимался на поверхность. Руки Бернардо вращались, как крылья ветряной мельницы. Сальвестро видел, как швартов выскочил из гладкого влажного песка и пробежал мимо него, чтобы изо всех сил дернуть заточённую тушу, поднявшуюся, словно огромный пень, корни которого разорвались от натяжения огромных лебедочных механизмов. Потом животное высвободилось, и его потянуло вниз, в воду, где оно переворачивалось и бултыхалось, ненадолго показав над поверхностью смешные ноги-обрубки, прежде чем перевернуться на бок. Бернардо плыл по огромной дуге, поднимая перед собой водяной вал и оставляя глубокий и бурный след. Зверь же едва ли вообще тревожил поверхность. Он смотрел, как они уменьшаются и исчезают из виду: великан, буксирующий маленький серый островок в море, по сравнению с которым они казались совсем крошечными.

 

 

Амалия с трудом вошла в дверь и бросила на пол перед ним груду одежды, которую держала в руках. Несколько рубашек, плотные брюки, что-то вроде куртки, сделанной из коровьей шкуры. Он пристально разглядывал все эти вещи, вертя в руках и бросая обратно в кучу. Пара башмаков.

— Поторопись, Сальвестро, — сказала она, когда стало казаться, что этот свой обзор он может продолжать бесконечно. — Виолетта сделала кресты для всех твоих друзей, но не знает, что на них написать.

Он посмотрел на нее, нетерпеливо переминавшуюся перед ним с ноги на ногу.

— У тебя на платье пятно, — сказал он.

— Я в него высморкалась, — ответила Амалия, явно польщенная. — Это сопли.

Они разложили тела погибших в конюшне. Двое были портингальцами, остальные — членами команды, числом восемнадцать.

— Один из этих двоих командовал судном, — сказал он Виолетте, стоявшей с ним бок о бок. — Но не знаю, который именно, и как их звали, тоже не знаю.

Виолетта нахмурилась, но воздержалась от дальнейших расспросов. Он пошел дальше вдоль ряда тел.

— Этого я знаю. Туземцы называли его Осем. Он приносил нам еду.

Сальвестро смотрел на тело: в отличие от многих других оно не было обезображено по пути от корабля к берегу. Когда сломалась первая мачта, именно этот человек приказал двоим туземцам вскрыть клетку.

— Других не было? — спросил он.

Виолетта помотала головой. Они молча стояли вдвоем над мертвыми.

— А где зверь? — спросил он.

Женщина, оторвав взгляд от погибших, посмотрела на Сальвестро и повела его к двери в задней стене конюшни. Они вошли внутрь.

— Это Амалия устроила, — сухо сказала она и указала на источник аммиачных испарений, которые теперь заставляли обоих морщить носы. — Точнее, это устроили по ее настоянию.

 

Итак, Рим, покрытый струпьями и разворошенный Рим, над которым опускается вечер и заходящее солнце дает возможность легендарным холмам отбросить тени на своих соперников, лежащих восточнее. Омытые розовым светом гребни Квиринала, Виминала и Эсквилина ненадолго превращаются в лапу с тремя когтями, смыкающимися возле развалин Форума, прежде чем последний из них слизывается Палатином, который сам затмевается холмом Яниколо. Авентин и Целий тоже облачаются в черное, утопая в тени продолговатого горба, которому они отомстят по заслугам утром. По склонам Капитолия торопливо спускаются козы, за которыми быстро следует и сам этот усыхающий холм, погребая зазубренные углы своих заброшенных развалин в хаотической мозаике массивных зданий и приземистых башен города. Поросшие травой груды разбитой керамики выгибаются и разглаживаются в прочерченном горизонталями подъеме от образующей петлю реки к Порта дель Пополо. Рим на мгновение становится тем городом, где олени пощипывают деревья в банях Диоклетиана, а коровы пасутся на Форуме, где погребальная урна Агриппины служит мерой для зерна, а барельефное изображение рыбы на палаццо деи Консерватори является предлогом для установления пошлины на осетра. Вокруг развалин Фламиниева цирка нынешней ночью, как всегда по ночам, раскалываются куски парийского и поринийского мрамора, из которых затем выжигается известь, так что печи Калькарарии покалывают ночь слабыми иголками света. В подземном Риме тоже горит огонь и та же известь выедается из трупных полостей, из мягких вкраплений в почве, имеющих форму человеческого тела, из обветшалых галерей пустых молелен и ниш, вырезанных в соответствии с точными размерами отсутствующих речных богов и императоров. Много чего опускается в эти ждущие пространства, в эти статуи наоборот, — изваяния строителей, правителей и разрушителей Рима. Фундаменты неожиданно проседают и сбрасывают дома в эту городскую мешалку. Благополучные Римы рушатся под собственными накопившимися обломками и поднимаются из них снова и снова, посвящая себя вящей славе Ри-има, каннибала со вкусом гурмана. Отсутствующая голова Пасквино, руки Марфорио, нижние половины бесчисленных Тритонов… Взгляды статуй почти всегда устремлены вниз, и на это есть веские причины. За стенами монастыря Святой Девы, на месте некогда стоявшего там храма Минервы, в землю погружена огромная мраморная нога. За последние пятнадцать столетий она не сделала ни шагу.

И в этот город, точнее, в это нечто, глотающее и отрыгивающее города, тяжелой поступью входит Зверь. Из разнообразных полуофициальных «комитетов по приему», расставленных, соответственно, возле обелиска (портингальцы), типографии Чинквини (испанцы) и у самих ворот дель Пополо (делегация от Папского престола) хотя бы одному, вероятно, следовало бы знать, что в Риме вряд ли можно раздобыть что-либо ценное без помощи лопаты или боясь испачкать руки. Подразумевается, что все они пребывают там инкогнито, и потому им приходится занимать себя обычной, не привлекающей внимания деятельностью, как то: выковыривать грязь из-под ногтей, окликать воображаемых друзей, пытаться прочесть надпись, выгравированную на обелиске, перешнуровывать рукава, стоять в очередях, чтобы купить козий сыр или репродукцию «Тернового венца» с одного из прилавков, установленных в северной части пьяццы, одиноко расхаживать вокруг со скрещенными на груди руками, словно погрузившись в глубокие раздумья, или же стоять на одной ноге, пытаясь найти неуловимый камешек, попавший в башмак. Все эти предосторожности сводятся на нет примерно каждые пять минут, когда гости, приглашенные на завтрашний морской бой, зная, что одному из его участников еще только предстоит прибыть, и беспокоясь, стоит ли им присутствовать на таком одностороннем мероприятии, появляются на своих лошадях и обращаются к виртуозам конспирации с неосторожными вопросами, например: «Ну что, он уже здесь?» или «Дождались наконец?». Больше всего удручает, пожалуй, ежедневное трехразовое появление секретаря кардинала Армеллини, который — несомненно, из-за какой-то оплошности канцеляристов — вообще не получил приглашения. Секретарь гордится своим могучим баритоном. Он встает в стременах на другой стороне пьяццы, устремляет блуждающий взгляд на несчастных агентов, уже спешащих скрыться, наполняет легкие воздухом и просто ревет: «НУ?!»

Они ждут здесь уже целую неделю. Козий сыр отбеливает им внутренности. У большинства из них имеются две или три копии «Тернового венца». На обелиске не выгравировано никакой надписи. Даже коровьи пастухи знают, кто они такие и зачем они здесь. Слово прозвучало даже раньше, чем они там появились, так как то же самое слово привело их сюда: «Россерус».

Итак, все три лагеря упускают из виду Сальвестро с его быком и повозкой. Один или двое берут на заметку маленькую девочку, скачущую вокруг в ослепительно-белом платье, вспоминая данные им инструкции: «Все из ряда вон выходящее. Что бы то ни было…» Но затем, сверив ее радостные прыжки и бросающийся в глаза наряд с полученным ими описанием — «Большое, серое, с рогом на конце носа», — они вычеркивают ее из памяти. Повозка громыхает дальше, выезжает с пьяццы и катится на юг по виа дель Пополо. Как же они ее пропустили? Несколькими часами позже тот же вопрос зададут швейцарцы с пиками, которые двойной колонной пройдут по той же самой дороге, пустив коней рысью, и станут делать сложные воинские упражнения перед городскими воротами, пока их командир будет допрашивать злосчастных шпионов. Припозднившиеся пастухи восхищаются быстрым переходом от Оборонительного Каре к Двойному Полумесяцу с целью Охватного Маневра, и лишь одинокому подмастерью в типографии (работающему допоздна, чтобы переплести в тома in quarto четвертый и последний тираж «Обезьяны» Брандолини) приходится рассказывать раздраженному офицеру, что Зверь, да, прошел в город этим вечером и что он, нет, самолично его не видел, да и никто другой. Так откуда же он знает? Ну, как же. Да примерно как с этими якобы анонимными делегациями. Все знают. Зверь? Он просто прошел…

И — идет дальше. К этому времени, прокатившись мимо шумных причалов у Рипетты, — меж тем как свет гаснет, бросая на далекие, крытые жестью башни Сената молочно-побежалое сияние и делая еще темнее уже и без того паточный поток, который отклоняется в сторону лишь для того, чтобы снова возникнуть в конце виа дель Панико, — Зверь находится в Борго, в сотне шагов к западу от ныне преставившегося «Посоха паломника», полевой стороне виа деи Синибальди, если быть точным. Вскоре там начинают толочься другие швейцарцы вкупе с небольшим штатом папских дворцовых секретарей, выглядящих так, словно на них охотятся, хотя охотиться должны они сами. «Убийцы!» — кричит сумасшедшая старуха из какого-то дома. Зверя нигде не видно. Куда он делся? Ремесленники, допоздна работающие на виа делле Боттеге-Оскуре, отрывают взгляды от куч брошей, изображающих Зверя, которые они выстругивают из дерева, чтобы продавать их на завтрашнем представлении в Бельведере, и их охватывает сильнейшее ощущение того, что стоило им выглянуть из дверей около часа назад — и они увидели бы изображаемый ими предмет в его ленивом продвижении по улице. Как странно! Они все равно выглядывают. Соседи смотрят на них. Всем в голову одновременно приходит одна и та же мысль, все ее упускают, вздыхая, досадливо маша руками и тряся головами, затем возвращаются, чтобы приклеивать булавки к обратным сторонам брошей, начав внезапно беспокоиться о разных деталях: например, непарнопалые ли у него копыта или просто расщепленные и где располагается второй рог? Совершенно неожиданно их поделки кажутся им какими-то неправильными. (Второй рог?) Нелепые сомнения, потому что на самом деле никто его по-настоящему не видел и теперь он, вероятно, смешивается со скотом на Коровьем поле или с буйволами, живущими на острове Тиберина, которые вскоре, без сомнения, сердито замычат, разбуженные швейцарцами с факелами, действуют те по информации от бригады каменщиков, которые обследовали крошащийся замковый камень моста Кватро-Капи из люльки, подвешенной к нижней стороне арки. Каменщиков никто не разубедит в том, что он, да, был здесь около часа тому назад. Нет, нельзя сказать, чтобы кто-нибудь на самом деле его видел, но…

Но — ничего. Его нигде нет, и Боккамацца с помощью двух дюжин корсиканцев роет яму в Трастевере. «Сверху натянем сеть, — объясняет им он. — Набросаем листьев и всякого такого». Узнав о назначении ямы, корсиканцы выказывают удивление, поскольку маловероятно, чтобы Зверь вернулся на то же самое место, и, хоть Боккамацца — главный охотник его святейшества и славится умением ставить хитроумные ловушки, считают это детской ошибкой. Следует ли им высказать Боккамацце это свое мнение, прежде чем рыть яму? «Как? Здесь? Час назад?..» Что подтверждается самым молодым из троих священников, сидящих за поздним рыбным ужином в таверне у самой воды на противоположном берегу, втиснутой между Далматским приютом и церковью Санта-Лючия-Инфекундита, где они только что закончили служить необычайно бурную мессу. «Сам я его не видел, — неожиданно вставая из-за стола, срывающимся от страстности голосом говорит брат Фульвио, — но верю, что он там был. И это ласковый Зверь!» Остальные двое делят великолепного линя, от которого валит пар. «Тогда, может, разыщешь его и усядешься на рог? — предлагает отец Томмазо. — Где, по-твоему, он сейчас, Бруно? На Цестиевой пирамиде?» Брат Бруно кивает.

Само собой, его там нет, хотя — опять же, само собой — он там был, так же как его проглядели в Аренуле, не обратили на него внимания в Треви, упустили в Монти, прозевали в Рипе, прошляпили в Пинье и проворонили как в Кампителли, так и на Марсовом поле. Зверь не столько входит в Рим, сколько материализуется из него, отбрасывая тени своих отшелушенных сущностей на оштукатуренные стены и обитые железом двери, на заросшие ракитником портики, в заваленные мусором подвалы. Он стирает себя с травертина и туфа приречного Рима, оставляя не свои последовательные образы, но удивление, вызванное их исчезновением, d

— Двадцать девять, — говорит Амалия.

— Туже, — приказывает Кровавая Всадница.

— Тогда покажите его, — велит Вич.

— Ох! — задыхается Колонна.

— Чересчур большой, — замечает Папа.

— Но почему рыба? — недоумевает Грооти-пекарь.

— Просто. Затянуть. Еще. На. Одну. Дырочку.

Вителли послушно наклоняется, чтобы перестегнуть пряжку. Намеренно огрубленная кожа ремня приятно натирает ей промежность.

— Хорошо, — решает Всадница.

Вителли откидывается назад, чтобы восхититься ею, восхищающейся собой в трюмо. На Всаднице вульгарные лисьи меха, сапоги до бедер и — фаллос. Она поворачивается то так, то этак. Вид в четверть профиля просто великолепен. Эта поднимающаяся кривая. Заостренный кончик. И канавки для отвода крови.

— Туже.

— Тридцать.

— Тише, — успокаивает Виттория своего отца.

Она ерошит его седые волосы (подстриженные по-военному коротко) там, где они отросли вокруг обломка стрелы. Острие, думает она, сделанное из железа и застрявшее у него в мозгу. Боль, возникающая после того, как она делает вот так. (У Колонны вырывается еще один вопль.) Сколько дочерей могут похвастаться таким доступом к содержимому головы своего отца? Ее большой палец массирует ему макушку, по спирали подбираясь к маленькой деревянной выпуклости. Ее отец не любит Бога, поэтому Зверь боднул его у Равенны. Все ясно, особенно теперь, когда Зверь здесь. Или был здесь: сама она его не видела. Разочарованная, она снова тычет пальцем в выпирающий обломок.

— А-а-а!

— Тридцать один.

— Дорогой мой Фария! — восклицает Вич и, голый как сатир, выбирается из свинства, именуемого постелью Фьяметты. Широким взмахом он обводит облезлые бархатные занавеси, засаленные простыни, винные кувшины, кубки, склянку ослепительного cr[71] с углублением, проделанным пальцем. — Акт совокупления у этого Зверя длится до шести часов. — Его поворачивающаяся словно на шарнире рука останавливается над содрогающимся задом любовницы. — Попробуем?

Маленькая Виолетта с вымазанным сажей лицом скрывается за дверью. Лицо ей каждое утро чернит хозяйка, глаза у которой на мокром месте, — «в память о…». Она оттирает и отдраивает его в судомойне, меж тем как содрогается от криков похотливых послов, что дергаются на обоих концах своих потных мясистых качелей. Эта не-столь-тайная встреча — их последняя — уже окрашена в прощальные тона, которые они прогоняют дикими победными криками.

Африка!

Индия!

— Тридцать два.

— Понимаете, он не сможет в них ходить. Понимаете? — серьезно объясняет Лев троим обычным плотникам и одному корабельному.

Ганнон, слоняющийся позади них в своем загоне, громко чихает. Absit omen[72], думает его святейшество, разглядывая четыре миниатюрных галеона, килеванных у его ног. Ему хотелось чего-то более похожего на гондолы, но теперь уже слишком поздно. Он обещал обратиться и к поэтам. Придется объяснить им в точности, что это за «поэтический конкурс», в котором они собираются участвовать завтра. Однако удивительно, размышляет Папа, что никто до сих пор не сообразил: разве не в этом, как полагают, поэты превосходят обычных смертных?

— Понадобятся ремни, — говорит он все еще безмолвным мастеровым. — И гораздо больше набивки. У слонов, как известно, очень нежные ступни. Кто-нибудь из вас читал Плиния?

— Апчхи!

— Тридцать три.

В нос ему попадает мука. И дрожжи. Гроот пропускает остатки последней партии муки сквозь пальцы, потом осторожно обнюхивает их кончики. Рыба? И этот странный багровый оттенок… Плоды трехдневных трудов более или менее заполняют пекарню. Он терпеть не может замешивать тесто. Раньше это делал мальчишка, который теперь исчез, а найти другого все не удается. Он знает почему. Они шепчутся о нем. Им здесь все о Грооте известно. Каким-то образом они его вычислили. Идолопоклонники и христопродавцы, большинство из них. Когда такое случалось, он обычно во всем обвинял Бернардо. В Марне, в Процторфе. И в Прато. Там добавились еще двое. Это было одной из проблем с Гроотом, одной из причин избавиться от него. «Гроот» в прошлом, теперь он — Грооти-пекарь, хлеб у которого получается плоским, твердым и несъедобным. Вчера он отщипнул несколько крошек от булки последнего замеса. Они непривычно пахли, имели необычную окраску, и у него от них странно зазвенело в голове. Проблема с Грооти-пекарем, думает Гроот, состоит в том, что Грооти-пекарь не умеет печь хлеб. С другой стороны, «Гроот» время от времени убивал детей. Такова была проблема с «Гроотом».

— Тридцать, — повторяет Амалия, — три.

— Тридцать три чего? — спрашивает наконец Сальвестро.

— За нами идут тридцать три человека, — отвечает она. — Уже тридцать четыре.

Сальвестро оглядывается поверх повозки. К ним словно прицепили ободранный хвост. Небольшая, идущая без определенной цели толпа пересекает маленькую площадь на западной оконечности виа Пеламантелли; люди шагают по одному, по двое и по трое. Самые ближние идут в добрых тридцати шагах сзади, вряд ли они чем-нибудь угрожают, думает Сальвестро. На самом деле представляется, что толпа отнюдь не пытается догнать запряженную быком повозку — большинству из них с трудом удается идти достаточно медленно, чтобы с ней не поравняться. Им приходится часто останавливаться, делать небольшие крюки, подтягивать свое тряпье, обследовать подошвы ног и преувеличенно хромать. Кроме того, Сальвестро не может не заметить, что все они невообразимо грязны. Он снова начинает смотреть вперед, когда бык сворачивает на главную улицу еврейского квартала. Сальвестро прищуривается: что-то движется в их сторону. Собственно, это маршируют, причем очень быстро, высоко задирая пики, солдаты в знакомой форме, да-да, еще один отряд швейцарцев. Гр-рум, гр-рум, гр-рум… Повозка, запряженная быком (гр-рум). Большим? Да. Серым? Да. С рогом на носу? Нет. Сальвестро наблюдает, как швейцарцы разделяются в нескольких шагах от носа быка, затем обтекают повозку, оглядываясь назад, перестраиваются в две идеально выстроенные колонны, которые выгибаются дугой, поворачивая направо, гр-рум, гр-рум, гр-рум, в сторону часовни Сан-Амброзио, и пропадая из виду. Очень впечатляюще, но, пока он за ними наблюдал, разрозненный эскорт их повозки, кажется, исчез… Нет. Вот они появляются из дверей, и делая вид, будто непринужденно болтают, перестроенные столь же впечатляюще, хотя во что-то более свободное и трудноопределимое, более россерусоподобное. Швейцарцы их так и не заметили. Не заметили они и Зверя, однако этот грех упущения может быть объяснен фатальным упущением в их инструкциях. Нечто большое, серое, с рогом на носу. До этой точки все излагается великолепно и без лишних слов. К чему можно бы добавить полезную коду: «и искусно замаскированное под кучу навоза». И облегчающий понимание кодицилл: «посредством погребения в ней».


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>