Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аннотация издательства: В годы Отечественной войны писатель Павел Лукницкий был специальным военным корреспондентом ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам. В течение всех девятисот дней 56 страница



 

О будущем Ленинграда Тихонов говорил мало, ибо напряженность положения не дает почвы для суждений, кроме одного суждения о том, что Ленинград сдан не будет.

 

Тихонов признает, что он и члены группы Политуправления находятся в наилучшем положении среди ленинградских писателей-фронтовиков и потому могут теперь работать вполне продуктивно.

 

И все-таки настроение Тихонова показалось мне оптимистическим, бодрым только по внешности.

Встречи

10 июля.

 

Канал Грибоедова

 

С утра — я в издательстве «Советский писатель», в Радиоцентре, в Доме имени Маяковского. Потом пять часов, занимаясь корреспонденциями, провел в ленинградском отделении ТАСС.По моему убеждению, основанному на множестве примеров и доказательств, это отделение работает из рук вон плохо.

 

Вчера, поздним вечером, зашел по соседству к Николаю Брауну. Он трезв в мыслях, одинок, весь в песнях. Сказал мне, что ему очень бы хотелось повидаться с женой и ребенком, съездить на Урал, где они плохо живут, и помочь, устроить дела их, но что в такой момент он считает просто неудобным даже поднимать разговор об этом, надо, мол, быть здесь. Поэтому не высказал он своего желания и А. Фадееву — тот, безусловно, не отказался бы устроить ему эту поездку.

 

Браун доволен: вся Балтика поет его песни.

 

Недавно на одном из кораблей был проведен его вечер. Браун не произносит никаких громких фраз ни о защите города, ни о своем долге, не строит никаких предположений, но чувствуется, что он готов разделить судьбу города до конца, что хочет работать самозабвенно, что привык ко всему и ничто уже его не страшит.

 

В квартире Брауна ничто не тронуто, все — как было до войны. На его письменном столе я увидел пять изданных за время войны сборников его балтийских песен (шестой выходит). Стол стоит в угловой комнате между двумя раскрытыми настежь окнами. В одно, выходящее на улицу Софьи Перовской, видна пробоина: снарядом разбита квартира поэтессы Наташи Бутовой — в противоположном доме. Перед другим окном — превращенная в госпиталь больница, объект вожделений немецких артиллеристов.Во время одного из недавних обстрелов снаряды свистели вокруг, и Браун, ничего приятного не испытывая, решил сойти вниз, вышел на лестницу, спустился до третьего этажа и дальше не пошел, потому что весь дом содрогался от разрывов, а это место на лестнице показалось ему более защищенным... Говорил он об этом просто, констатируя факты, стремясь только быть точным. Мне понравился Браун в этот приезд мой, как понравился и тогда, когда я беседовал с ним в начале войны. Это было на следующий день после его возвращения в Ленинград из Таллина: при переходе флота в Кронштадт Браун, дважды тонув на торпедированных один за другим кораблях, спасся только по удивительной случайности...



11 июля

 

Опять издательства, редакции, встречи с писателями, а потом был в госпитале — навестил разведчика младшего лейтенанта Георгия Иониди, с которым подружился осенью в батальоне морской пехоты. Вчера, случайно узнав о моем приезде в Ленинград и застав меня телефонным звонком в ТАСС, он сообщил, что лежит раненый в госпитале, поправляется, через день выписывается, снова уходит на фронт.

 

Батальон морской пехоты, хорошо знакомый мне по осенним моим посещениям, пополняется ленинградскою молодежью, а балтийцев в нем почти не осталось, большинства в живых уже нет, а иные перед открытием навигации возвращены в Кронштадт и на корабли. Жива и работает теперь в Кронштадте санинструктор батальона Валя Потапова — жена Иониди.

12 июля

 

Полдня — приведение в порядок квартиры отца, разборка вещей, фотографий, моих рукописей...Вечером — на канале Грибоедова, у соседей, — собрались писатели...

 

В Доме имени Маяковского я встретил писателя Александра Зонина. Он, старший морской командир, сегодня к ночи отправится в Лисий Нос, а оттуда — в Кронштадт, чтоб принять участие в опаснейшем походе одного из наших боевых кораблей, уходящего в долгое автономное плавание. Зонин не слишком рассчитывает вернуться живым, по из высокого чувства долга готов ко всему. Человек он нервный, впечатлительный, а храбрость его доказана им еще во времена гражданской войны, в которой он был награжден орденом Красного Знамени. Перед расставанием он дружески со мною беседовал {80}.

13 июля

 

С утра сегодня все то же: пилил, колол на дрова расщепленные снарядом доски в моей квартире, варил пищу. Потом провел день в хлопотах о питании по аттестату: где прикрепить его? В Доме Красной Армии — отказ, в Комендантском управлении — отказ, в Интендантском управлении — отказ, на курсах резерва Политуправления, благодаря знающему меня лично батальонному комиссару Воробьеву, — зачислили.

 

Встречи с людьми и их разговоры.Пока пишу это, расположившись на садовой скамье на улице Софьи Перовской, проходит тощая «старая» (в действительности — молодая) женщина, несет на ремне красный патефон, черный зонтик, а за спиной — сумку. Тихо мне: «Вам патефон не нужен?» — «Нет». Ей хочется разговаривать: муж на фронте, писем нет. «Из Московско-Нарвского района я сюда эвакуировалась, а теперь отсюда уезжать надо. Если б не ребенок, могла бы я взять что-либо, а с ним что возьмешь? Приходится бросать... Ужасно тяжелое положение. Все уезжают, у всех своего барахла много. Разве продашь?»...

 

Управдом, увидев, что я сижу на скамье:

 

— Что, хозяйки нет?

 

— Нет.

 

— Прошу милости, — квартира двадцать два, переночевать можно... И кипяток есть!..

 

— Спасибо, посижу здесь!..

 

А «хозяйки» у меня в Ленинграде нет вообще!

Дом имени Маяковского

13 июля. Вечер

 

О, этот дом уже ничуть не похож на зимнюю клоаку. Он чист, приведен в порядок, функционирует, почти все кабинеты и комнаты заняты. Из писателей никто в доме теперь не живет, кроме Карасева, занимающего здесь должность директора. Две-три комнаты внизу превращены в «творческие кабинеты». В них — ковры, мебель, отличная обстановка, в них всегда увидишь работающих писателей.

 

Правление союза занимает те же, что и в мирное время, помещения, за столом управляющего делами — та же Розалия Аркадьевна, похудевшая, постаревшая, но бодрая, не желающая уезжать никуда, привыкшая к своему положению и к своей работе; та же Евгения Григорьевна, принимающая теперь от воинских частей, госпиталей, заводских клубов заказы на выступление писателей и названивающая им все дни; в горкоме писателей та же Анна Николаевна; в Литфонде — также прежний персонал, в том числе Наташа Бутова, уже давно не пишущая стихов, но самоотверженно заботящаяся о писателях.

 

Словом — давно знакомые люди из резко и явно поредевших рядов. В столовой — официант при буфете, выдающий «додаточные» продукты (при мне он выдавал писателям по пучку репы); кухарка, контролерша талонов, — зимняя истощенность изменила только цвет их лиц.

 

 

Всем не хочется уезжать из Ленинграда, но от некоторых этого требует постановление об эвакуации определенных категорий граждан. Не хочется, да, впрочем, и хочется, — все в колебаниях и сомнениях, все спрашивают моего мнения: одни — ехать им или не ехать; другие (чей отъезд неизбежен) — куда?

 

Люди гордятся тем, что до сих пор прожили в городе. Патриотическая гордость зовет их дожить в Ленинграде до конца блокады. Вместе с тем люди не хотят терять свои квартиры и вещи, опасаются лишиться в будущем возможности вернуться в Ленинград; понимают также, что питание в тылу сейчас не лучше, а кое-где хуже, чем в Ленинграде, так как Ленинграду дают и будут давать такие пищевые продукты, каких в тылу не дают никому: и сливочное масло, и мясо, и витамины... Знают, что здесь, «за писательской организацией», они не пропадут, а ехать — это значит оторваться от города, может быть навсегда, кануть в неизвестность: где окажешься да как устроишься, — не повезет, так будешь и без работы, и пропадать с голоду, и жить в конуре...

 

В столовой Союза писателей — чисто, на столах скатерти, девушки-официантки чисто одеты, никаких очередей нет. Обед — с трех до пяти дня. Все члены союза получают «бесталонный обед», то есть без вырезки талонов из продовольственной карточки. Все имеют прод-карточку первой категории, это значит — получают двойную обеденную норму.

 

Литфонд за городом имеет огороды, свое хозяйство. Овощи обеспечены. Писатели неоднократно получали подарки.

 

Я несколько раз обедал здесь. Это всегда: полная тарелка вкусного и хорошего супа-овсянки, щей; большая порция каши; на третье либо кусок глюкозы, либо шоколадная конфета, раз дали три квадратика шоколадной плитки.

 

Считаю, что по нынешним временам это вполне достаточное питание.

 

Илья Авраменко и оставшиеся члены Правления заняты сейчас эвакуацией писателей. Решено эвакуировать всех, кто не нужен здесь для военной работы. Составлены списки.

 

В дни пребывания моего в Ленинграде уехало несколько групп писателей: например, один хороший прозаик, честнейший человек, обессиленный и обезволенный до такой степени, что стал истерически нервным, готовым в любую минуту заплакать. Требовалась огромная выдержка, чтобы спокойно выслушивать его нескончаемые жалобы на судьбу.

 

По спискам Союза писателей (я подсчитывал вместе с Аврамеико) сто семь человек находятся в армии (в Ленинграде, на Ленинградском фронте и на других фронтах).

 

Тридцать три человека умерли от голода.

 

Одиннадцать человек погибло на фронтах.

 

Пятьдесят три человека подлежат эвакуации. В городе в гражданском состоянии останется — не помню точно — человек тридцать.

 

Остальные эвакуированы раньше. Общий состав членов и кандидатов Ленинградского отделения Союза советских писателей перед войной был 300 человек с небольшим.

Настроения

 

Ради служения истине я должен, однако, сказать, что в городе, среди обывателей, появились и пораженческие настроения. Несколько такого рода высказываний мне довелось выслушать — впервые за всю войну. Люди эти говорили мне, что, по их суждению, война проиграна, что их страшит возможность взятия города немцами. И, мол, до падения Севастополя и начала немецкого наступления на юге они в это не верили, а теперь думают, что и Ленинграду, пожалуй, не выстоять. И — гадают, гадают, сомневаются, колеблются, рассуждают: как же им «в этом случае» поступить? Что будет с ними?

 

Несколько раз и среди других представителей городской интеллигенции, даже безусловно храбрых и полных патриотических чувств, но обладающих обостренным восприятием людей, я наблюдал признаки потери уверенности в благополучном исходе войны: дескать, на фронте совершены какие-то, быть может решающие судьбу страны, стратегические ошибки!

 

Мало кто решается высказывать вслух такие свои затаенные мысли, но и без прямых высказываний чувствуется, что настроение у этих людей подавленное.Один из них, включенный в списки эвакуируемых, недавно спросил меня:

 

— Как вы думаете, что будет дальше? Ну, вы же с фронта, вы знаете больше меня, вы, может быть, что-нибудь знаете?

 

— Все, — отвечаю, — на нашем, Ленинградском, отлично!

 

— Ну, раз отлично, то и скажите только одно слово: ехать мне или не ехать?

 

И — многозначительный взгляд! Делаю вид, что не понимаю этого взгляда. Раз уж, вижу, человек слаб здоровьем или духом, говорю:

 

— Конечно, вам ехать — зачем обременять город заботами о своем пропитании, вы же знаете, с какими трудностями связана доставка сюда продуктов. Потому и эвакуируют. Уедете — будете сытее и здоровее, ведь здесь, в таком состоянии вашем, польза городу от вас небольшая.

 

А вот тем, кто духом силен и кто без колебаний действительно хочет остаться в Ленинграде, таких советов я не даю. Такова, например, служащая в Литфонде поэтесса Наташа Бутова, спокойная, чувствующая себя уверенно, не сомневающаяся ни в чем:

 

«- Я никуда не поеду. Настроение у меня хорошее!

 

— А с питанием как?

 

— Сказать, что я не пообедала бы второй раз сразу же после обеда, я не могу. Но у кого есть работа и кто занят ею и не распускает себя, не думает о еде, тому этого питания хватает. Я всегда мало ела, теперь поэтому хорошо себя чувствую. Я не истощаюсь, и голодного психоза у меня нет.

 

Вот такова истинная ленинградка! И ведь немало же писателей, хотя бы живущих в одном доме — на канале — Грибоедова, — повидал я за эти дни. В этом доме живут и Браун, и Саянов, и Илья Авраменко, исполняющий сейчас обязанности ответственного секретаря Союза писателей (Борис Лихарев улетел в партизанский край), и Груздев, и многие, многие другие. Встречал в городе журналистов, художников, инженеров, ученых... Все они уверены в нашем будущем!

 

Это я говорю об интеллигентах, живущих в самом Ленинграде. А уж о тех, кто находится в лесах и болотах действующей армии, и говорить нечего. Какой силой духа обладают они, какой безграничной, непоколебимой верой в победу! Среди работников политотдела 8-й армии и в частях есть крупные ученые. Я хорошо знаю профессора Каргера, читавшего в Ленинграде курс истории искусств. Мы много беседуем с ним. Как он светел и чист душой! А завкафедрой ЛГУ профессор Б. А. Чагин, ныне полковой комиссар, работающий на курсах по подготовке политруков, — разве можно хоть чем-нибудь сломить его великолепный оптимизм!

 

Такие люди, если нужно, идут в бои с беззаветной храбростью и, отдавая свою жизнь, не сомневаются ни в чем. Так в 8-й армии впереди бойцов шел отражать атаку (когда немцы брали Таллин) профессор Орест Цехновицер. Так погиб в 265-й стрелковой дивизии единственный специалист по палеазиатским языкам профессор С. Н. Стебницкий; так погиб командир орудия — философ, математик профессор Поляк...

 

Да разве не готов пойти в бой, если жизнь потребует этого от него, и тот же, высокоинтеллигентный человек, майор Г. Я. Данилевский — альпинист и научный работник, о котором я писал в моем дневнике.Кстати, все альпинисты, — их немало было и есть в 1-й горнострелковой бригаде, — доктор наук Великанов, Буданов, Калинкин, Лендстрем и другие — исследователи Памира и многих горных районов — прекрасно сражались и сражаются в рядах 8-й армии. Разве можно уловить в настроении этих людей хоть нотку сомнений?

 

Нет! Вера их — беспредельна в самой тяжелой, в самой опаснейшей обстановке!

Еще страницы о «пятачке»

14 июля

 

Я уже записывал с горестью о том, что в конце апреля нами выше Ленинграда по Неве был сдан «пятачок» Московской Дубровки.

 

О падении этого «пятачка», где на каждый метр земли приходится по двенадцать — пятнадцать убитых, ради взятия которого положено несколько наших дивизий, мне было известно уже давно — в начале мая. А сегодня мне рассказали, что на «пятачке» погибла группа его защитников, сражавшаяся в безнадежном положении до конца, чуть ли не двое суток державшая большой, обращенный к правому берегу реки плакат: «Держимся. Спасите нас!» — но спасти их не удалось.

 

Только через четыре года после этой записи мне довелось узнать о том, что именно происходило на Невском «пятачке» после его падения. Посещая после войны места памятных мне боев, я 12 июля 1946 года приехал на 8-ю ГЭС, чтобы познакомиться с работами по восстановлению этой электростанции, превращенной немцами в мощный узел сопротивления и взятой нашими войсками только в 1943 году, после прорыва блокады.

 

Вот, дословно, записанный мною в 1946 году при посещении 8-й ГЭС рассказ Петрова — в ту «ору начальника группы кочегаров котельного цеха.

 

—...В октябре тысяча девятьсот сорок первого года на Неве было восемь переправ, на пространстве от Восьмой ГЭС до Арбузова. Мы — Сто семьдесят седьмая стрелковая дивизия — находились тогда в совхозе Малое Манушкино. Девятого ноября тысяча девятьсот сорок первого года в составе Пятьсот тридцать второго полка этой дивизии мы приняли участие в очередном форсировании Невы. После полуторачасовой артиллерийской подготовки, между двенадцатью и часом ночи, мы двинулись на лодках. Я был бойцом. Моя лодка переправилась удачно. Окопались на берегу, утром стали отбивать немца от берега. Расширили «пятачок» по фронту до Арбузова (где был немец) и до ГЭС (где тоже был немец) и продвинулись в глубину на два — два с половиной километра, заняв четыре линии вражеских траншей. Дивизия была потрепана. Нас, остатки дивизии, собрали и отправили на три дня обратно на правый берег, а на смену нам встала Одиннадцатая стрелковая бригада. А мы влились в Восемьдесят шестую дивизию полковника Андреева, и спустя четыре дня нас бросили опять на «пятачок», — переправлялись уже по тонкому льду, с шестами. И было еще одно безрезультатное наступление. Танки наши дошли до Шестого поселка, пехота туда дойти не могла. Заняли оборону, передний край был в сорока метрах от немцев — гранатами доставали. Меня назначили в полковую разведку, ходил к ГЭС. Здесь у него был наблюдательный пункт, были и склады боеприпасов. Артиллерия била из-за шлакобетонного городка. Мы били по ГЭС минометами (артиллерии у нас не было) — три секунды от выстрела до разрыва — прямой наводкой. Наши обстреливали ГЭС с другого берега и бомбили силами авиации.

 

Держались мы здесь, у Арбузова, до второго мая, когда «пятачок» был уже отрезан. Это был Триста тридцатый полк Восемьдесят шестой дивизии. Двадцать седьмого апреля в два часа дня немец опять полез в наступление. Невский лед прошел, пошел ладожский. Осталась одна переправа: двенадцать тросов и настил. Лед у переправы останавливался, натягивал тросы два дня, наконец переправа не выдержала, сорвало ее. Мы остались на «пятачке» — всего один полк, точнее, человек пятьсот. Немец эти дни непрерывно бил по переправе, сунуться к ней было нельзя. Второй батальон полка, находившийся у лесозавода, был отрезан от нас — двух других батальонов; мы пытались соединиться, но напрасно. Утром двадцать восьмого апреля эти батальоны остались без питания. Нам все же удалось с ними соединиться, но их уже оставалось мало, командир обгорел, но еще был жив. Двадцать восьмого апреля в четыре часа дня немец снова повел наступление и, выбив нас из траншей, прижал к берегу. Двадцать девятого нам на помощь хотели перебросить с другого берега Двести восемьдесят четвертый полк, он вышел на лодках, но ни одна лодка не дошла, все были побиты.

 

Боеприпасы за три дня у нас иссякли. Переправить нам уже ничего не могли. Мы отбивались, собирая из-под снега вытаивавшие гранаты. Немец прижал нас к самому берегу, — находился наверху, на бровке, а мы у воды, в бункере. Ни один наш человек не переправился на правый берег. Здесь, у воды, в дзоте мы, четыре — шесть бойцов, находились с нашим лейтенантом у станкового пулемета. Немецкий гранатометчик заметил нас. Мы выползли, швырнули две гранаты, забрали гранатометчика, потащили к штабу батальона, но уже штаб оказался взорванным. Мы — опять в дзот, но нет патронов. У меня и у лейтенанта было по пистолету ТТ. Решили отбиваться до конца. Днем наши снайперы бьют с того берега по немцам, ночью немец ходит по землянкам и бросает гранаты в их трубы.

 

Первого мая в семь часов вечера близко рвутся гранаты, слышен — все ближе — разговор, человек пять. Нам кричат по-русски: «Выходите!» Молчим. Опять кричат. Молчим опять. Двери открыты. Летит граната, взорвалась. Шесть штук «лимонок» в нас бросили. Мы — по углам. У меня осколки — в руках, в ногах. Чувствую: потекло. В землянку влетела толовая шашка, блеснула, шипит провод. Я потушил сапогом. Немецкий офицер вбегает в дверь, — она низкая, нагнулся, ему Ванька Зубков две пули в живот. Немцы офицера уволокли, побежали. Через три минуты — стук на крыше. Тол закладывают и — взрыв. У нас — восемь накатов. Дзот осел, все рассыпалось. Слышу голос лейтенанта: «Откопайте, я живой!» Меня завалило тоже, но руки свободны. Раскопались. Лейтенант без очков не видит. Немец на крыше ракеты пускает, сидит.

 

До двух часов ночи второго мая просидели мы, выползли все, стремились проползти к ГЭС — к первому батальону. Ползем по берегу, по убитым, прижимались к ним, бегут встречные немцы. Над нами вдруг — с автоматами — четыре немца. И взяли нас. Не обыскивали, повели на их передовую. Наша авиация била, и мины рвались. Привели нас к командиру их батальона. Тот не допрашивал, только спросил: «Восемьдесят шесть? Триста тридцать? Да?..» Да! — все и так ему было известно.

 

Нас собрали человек шестьдесят, доставили в Саблино. Там — три дня. Затем — в Гатчину. И — пошло!.. После окружения Второй Ударной армии — нас на лесосплав, на кладбище. Грузили шпалы, пилили, таскали лес по реке Тигоде. Я заболел тифом. Но истощённые тиф переносили легко. Направили меня в Любань, в лазарет. Поправился. А «доходяг» — в Дивенскую, в лагерь. Затем — город Валги, полулатвийский-полуэстонский, — это уже конец тысяча девятьсот сорок четвертого года. Из Валгов я убежал и попал в Первую Латвийскую партизанскую бригаду, где и пробыл до прихода Красной Армии...

 

Вот и весь короткий рассказ рядового бойца Петрова, Нужно ли пером писателя подчеркивать тот удивительный героизм последних защитников «пятачка», который, как незримыми водяными знаками, вписан между строк этого солдатского скупого рассказа?

На ленинградских улицах

15 июля

 

Всюду вижу людей, читающих книги. Сидят на скамьях в скверах, садах, парках и на бульварах. На стульях и даже в креслах, вынесенных на панель, у своих покалеченных артиллерийскими обстрелами домов; на гранитных парапетах набережных Невы; на грядках своих огородов... На улицах и проспектах — особенно

 

вдоль Невского и Литейного — множество книжных ларьков. То ли это большой, грубо сколоченный ящик, или вынесенный из чьей-то квартиры уцелевший стол, то ли ручная тележка, чаще просто тряпки, разложенные на панели... А на них — книги, книги, бесчисленное множество книг.

 

В книжных магазинах, вокруг книжных ларьков и киосков всегда толпятся покупатели. Книги стали очень нужны ленинградцу: они чуть ли не единственный богато представленный в магазинах товар. Продавщица киоска сидит под дождем или на солнцепеке весь день и меньше всего, вероятно, думает, что в любую минуту, неожиданно, именно сюда может упасть снаряд. Покупатели — прохожие, чаще всего военные или женщины. Выбирают долго, перелистывают книгу за книгой... Это те, кто никуда из города не собираются уезжать.Те же, кто вольно или невольно готовится к эвакуации, делятся на две категории. Одни, уезжая из Ленинграда, в надежде «когда-нибудь после блокады» вернуться, оставляют свою квартиру со всем своим имуществом неприкосновенной — всё на местах, как всегда; запирают дверь на ключ, ключ в карман, и с этим ключом в кармане — куда придется: в Уфу, на Алтай, в Сибирь... Другие — с чувством «навсегда!» — распродают всё до последней нитки, хотя бы за жалкий грош. Такие продают и все свои книги, даже целые библиотеки...

 

Но иные из эвакуирующихся не хотят заниматься никакой распродажей: такой, уезжая, распахивает настежь двери своей полной. имущества квартиры: «Не хочу даже думать о барахле, черт с ним! Заходи кто хочет, забирай что хочешь, все равно пропадет, — не безразлично ли, кому достанется, зачем же запирать дверь?»

 

И вот повсюду на улицах — на ступеньках парадных входов, на выступах фундаментов, в подворотнях — сидят: девочка, возле которой разложены олеография в деревянной рамке, стеклянная вазочка, две-три тарелки; женщина из домохозяек, перед ней кастрюля, в прошлом электрическая, а ныне с оторванной нижней электропроводящей частью, половичок, сотейник, сломанные стенные часы, несколько патефонных пластинок (кажется, единственное, что покупается быстро — заезжими командирами)... Везде, всюду, на любой улице видишь таких продавцов жалкого своего скарба. Сколько часов они сидят и удается ли им продать хоть что-либо — никому не известно.

 

Но те, у кого много имущества, и чаще всего — интеллигенция, уезжая, не продают ничего, в расчете — либо, если повезет, вернутся в хорошие времена и найдут всё в целости, либо уж, коль не повезет, пусть пропадает все!

 

В жизнь культурного, цивилизованного города, в силу необходимости, часто вмешиваются сценки совсем деревенские. Вода в городе есть теперь почти всюду — водоснабжение действует. Но выше первых этажей вода, как правило, не поднимается. Воду берут из кранов во дворах или просто на улицах. Носят ведрами, бидонами, чайниками. Но таскать на верхние этажи тяжело. Ту, что принес, надобно экономить. Поэтому каждое утро у кранов на дворах и на улицах — мужчины с засученными рукавами рубашек или даже с оголенными торсами, полотенцами через плечо: моются, даже бреются. И женщины (а порой и мужчины, живущие одиноко) моют посуду. На Кирочной, на Разъезжей, на Социалистической, да и где только я не видел: группы женщин с корытами и тазами у колонок — на панели, на мостовой стирают белье. Пусть проезжающие автомобили огибают их, пусть прохожие обходят их стороной, они заняты своим будничным делом, ни на кого не обращают внимания. Среди них и домработница, и артистка, и жена командира — представительницы любых слоев населения. Каждая одета так, как одевается обычно, и если ей свойственно хорошо причесываться и подводить губы кармином, то и до этого никому не может быть дела: белье-то ведь надо стирать, не зима!

 

На Литейном, взгромоздясь на аккуратно сложенные кирпичи, между обвалившимися, осыпавшими кокс щитами, укрывавшими окна магазина, горбатый старик промышляет взвешиванием прохожих. Его весы работают целый день. Желающих узнать, сколько граммов он прибавил в весе за лето, после того как за зиму потерял 24 килограмма, много!

 

Кое-где на углах возле Невского попадаются даже чистильщики обуви. Старая-старая, чудом выжившая айсорка на углу Садовой и улицы Ракова, начистив сапоги командиру, прежде чем взяться за мои сапоги, говорит: «Устала, дай отдохну!» И дышит тяжело-тяжело, и щупает свои, как сухой жгут, тощие руки, и я жду. Потом чистит — дистрофически медленно. И мне стыдно, что такая тень человека через силу трудится над моими сапогами, и больше после этого сапог на улицах я уже не чищу...»Сколько?» — «Пять рублей!..» Баночка гуталина стоит также пять рублей. А на следующий день, когда я прохожу мимо, здесь же вместо старухи я вижу другую айсорку — крошечную худую девочку. Работают, значит, они посменно. Старуха сказала мне, что ее муж умер от голода, а она вот живет, знает, зачем живет!...

 

«Товарищ военный! Папирос не нужно?» — разворачивая тряпицу, показывает две пачки папирос встречная женщина на Невском. «Не нужно!» И тряпица вновь укрывает пачки. В городе существует разветвленная такса черного рынка: литр водки — полторы тысячи рублей, сто граммов хлеба — сорок рублей, пачка папирос — сто пятьдесят рублей, крошечная лепешка из лебеды — «три рубля... Я не заходил на толкучки — их несколько в городе, — видел одну на улице Нахимсона издали: народу толчется множество.Разбомбленных домов с зимы, точнее — с осени, не прибавилось. За исключением нескольких известных — апрельских — налетов, бомбардировок города с воздуха не было. Несколько попыток немецких самолетов прорваться к городу были отбиты. Зенитная оборона города великолепна. Авиация наша также патрулирует постоянно, и в дни моего пребывания в городе я часто видел пять-шесть хлопотливо патрулирующих в небе наших самолетов.

 

Но погоревших за зиму домов, мимо которых тогда попросту не довелось проходить, я теперь видел много. Некоторые поразили меня масштабом разрушений: на углу Разъезжей и Лиговки гигантский махина дом, разбомбленный со стороны Разъезжей, превратился в колоссальный скелет, занимающий весь квартал. Ни одного перекрытия между этажами, ни одного кусочка дерева! То, что не сгорело, видимо, тщательно, дочиста 'разобрано на дрова, ни одного хотя бы обугленного косяка, ни вообще следов пожарища, кроме темных пятен над нишами. На Невском гигантские разрушения в двух-трех домах стыдливо прикрываются фальшивой, фанерной, стеной. Она тщательно разрисована, нарисованы окна и подоконники — работают там какие-то художники. Вот где пригодилась работа художников! Лазают по лесам, квадрат за квадратом пристраивают фанерные листы. И мне не совсем понятно, эстетическими ли только соображениями вызывается этот камуфляж, — большая по нынешним временам работа! Сколько одной только зеленой краски! Сколько фанеры!.. Даже занавесочки, даже тени на призрачных стеклах нарисованы!..

 

Но артиллерийские обстрелы — часты, постоянны, привычны... Впрочем, я ожидал большего, судя по рассказам других. За все дни, проведенные здесь, я только раз попал в зону артиллерийского налета — на Кировском проспекте, когда ехал в трамвае. Снаряды легли впереди, пассажиры торопливо, но довольно спокойно и безразлично вышли. Через несколько минут трамвай отправился дальше. Говорят, в эти дни «фашистский бронепоезд нами разбит» {81}, потому методических обстрелов в эти дни не было, были отдельные — минут по пятнадцать — огневые налеты, а их можно слышать, только находясь неподалеку. Впрочем, орудийную стрельбу я слышал несколько раз — и днем и по ночам.Днем заметно: движение пешеходов гуще по южной стороне улиц. Это люди «ученые», рассчитывают: обстрелы-то почти всегда с юга, и если начнут падать снаряды, то будешь защищен домами, под которыми идешь. Впрочем, об этом никто не говорит, это как-то само собой у известного числа людей получается — как выработанная привычка.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>