|
То, что писали сами современники движения и его участники, скорее было интуитивной эссеистикой, нежели теорией, что, кстати, делает эти тексты более непосредственными и ценными, нежели, как правило, наивные декларации художников, стремящихся создать интеллектуальные системы. Здесь, разумеется,
г
первое место принадлежит Гийому Аполлинеру, обладавшему тончайшим пониманием искусства в его самых рискованных устремлениях и умевшему уточнять и даже направлять искания художников. Именно он понял и определил блеск и нищету новейших исканий, заявив об искусстве «писать новые целостности с помощью элементов, заимствованных не у реальности видения, а у реальности концепции»26. Это понятие — «реальность концепции» — может служить своего рода нитью Ариадны для входа в лабиринт и высокого модернизма, и позднее постмодернистского лукавого мира. Концепция становится понятием материальным, а видение — зависимым от него процессом.
Так сказать, концепция пишется с натуры.
Вот известное суждение виднейшего исследователя кубизма, цитировавшееся уже не раз: «Чувствуя исчерпанность традиционной живописи, они взялись за каждый из элементов, образующий словарь этого искусства,— форму, пространство, цвет, технику — и заменили обычное применение всех этих элементов собственной новой интерпретацией. То есть кубизм стал вполне новым живописным языком, новым способом видения окружающего мира, конкретной эстетической системой. Именно в этом
качестве он определил динамику почти всей живописи XX века. <...> Системе перспективы, которая царствовала в европейской живописи с эпохи Возрождения, кубисты противопоставили право художника двигаться вокруг объекта, добавляя к его видимому облику информацию, взятую из прежнего опыта или знаний»27.
Концентрируя (не столь блистательно-артистично, как Сезанн, но с настойчивой последовательностью реализуя свой метод) ведомый и видимый мир в единую субстанцию, кубисты не делали разницы между предметом и атмосферой, все состояло из общей живописной плазмы, подобно тому как в нашем воображении нет места для пустоты, сознание плотно и напряженно, а лакуна воспринимается как патология. Все составные части реальности кубисты изображают (и преображают) с равной драматической значительностью, даже величием.
«...Кубизм создал художественный язык намеренной двусмысленности... предложил визуальный эквивалент фундаментально
го аспекта двадцатого века>
Шумная известность кубизма насторожила консервативно настроенных зрителей. В 1912 году депутат-социалист Жюль-Луи Бретон потребовал запрещения очередной выставки кубистов, получив, впрочем, немедленный и резкий отпор. Это не помешало, скорее помогло тому, что стал появляться и массовый вариант кубизма: чисто внешние признаки и приемы кубистов было не так уж трудно имитировать, и интерес серьезных зрителей к кубизму сопровождался модой на него. Любопытно в этой связи, что из всех направлений раннего модернизма кубизм стал первым, размененным на салонные варианты.
Скульптура. Кубизм, имевший, в отличие от фовизма, признаки не только художественного течения, но, если угодно, пластического мировоззрения, даже своего рода философии, естественно, затронул не только живопись, но и скульптуру. В ней он мог быть реализован гораздо более мощно, даже агрессивно, а главное — с той активной прямотой, которую диктовала пластике сама природа кубизма. Здесь, однако, есть некоторое спрямление: устремляясь к геометрической простоте, сама суть скульптуры восставала против распада формы. Во многих близких кубизму скульптурах отсутствует важнейшая его составляющая: деструкция с последующим воссозданием иной, вполне художественной, независимой от реальности пластической структуры. В этом смысле даже из скульптурных опытов Пикассо 1906—1909 годов (женские головы, скорее всего портреты Фернанды) лишь некоторые отвечают принципам кубистского разъя- тия формы, а ранние вполне сопоставимы своею цельностью с древней пластикой.
«...В 1912 году еще не было кубистической скульптуры. Однако к 1911 году несколько скульпторов развивали стиль, который соответствовал новой живописи»29. Это не совсем так. Одной из первых скульптур в «стиле, соответствующем новой живописи» — и по времени, и по значению — стала группа Бранкузи «Поцелуй» (1907—1908, первый вариант, второй — 1910 — на кладбище Монпарнас).
Замкнутая в простом угловатом объеме, скульптура потрясает сухой горечью, нежностью и вместе с тем ощущением масштаба, даже некой циклопичности. Зритель, впервые видящий оригинал, бывает непременно поражен сравнительной его малостью, настолько мощна драматическая наполненность, так величавы пластические ритмы, так поразительна суровая монументальность. А это последнее качество, как известно, зависит не от размера, а от пропорций, содержательной значительности.
В силу своего декоративного изящества группа сохраняет особую «вещную» эстетику. Это принципиально именно для кубизма: изображение ста
новится неким предметом, имеющим самостоятельную, чаще всего сведенную к пластической формуле ценность. Более того, скульптура Бранкузи, в отличие от скульптуры прежних времен, вовсе не претендует обратить камень в плоть (недаром композицию эту постоянно рассматривают как антипод «Поцелуя» Родена), напротив, исконная простота формы и фактуры всячески акцентируется, обращая статую словно бы в часть природы, вечной и органичной. Лишь напоминающая резной орнамент обработка граней навсегда отделяет группу от творений природы. Совершенно очевидно, что, как и Пикассо и Матисс, Бранкузи находился под сильнейшим воздействием доисторической и примитивной скульптуры. Сравнение его работ с принадлежавшей Дерену ритуальной маской из Габона, равно как и с древнейшими перуанскими скульптурами, которых Бранкузи не знал, но с которыми просматривается странное «генетическое» сходство, стало едва ли не общим местом. Это говорит не столько о прямых влияниях или заимствованиях, сколько о естественном прорастании архетипических пластических мотивов в Новейшее искусство по мере возникновения интереса к «первичным» скульптурным знакам.
Поразительна цельность выбранной для реализации этого мотива — абсолютно доверчивого любовного слияния (фигуры наделены даже «общим» глазом) — нетрадиционной формы: кубическая скульптура защищена от внешнего мира суровой угловатостью и устремлена «внутрь» своего интимного пространства. Известно суждение Бранкузи касательно того, что не внешняя форма, а внутренняя суть реальна и нет смысла имитировать поверхность вещей.
Это еще раз подтверждает мысль о том, что любое направление имеет свои оптимальные достижения, которыми оно обозначает свою историческую предопределенность и важность для общей динамики культуры. И вместе с тем, как тоже говорилось выше, художник чаще создает свой шедевр, выходя за пределы доктрины и даже направления. Свобода от тенденции при умении пользоваться ее находками — разве не это отличает Марке, Шагала, Мура и многих других — лучших!
Порой кубизм в скульптуре ощущается явлением более органичным и уж во всяком случае менее «внутрихудожественным», нежели в живописи.
Даже несомненное воздействие архаических скульптурных форм в «Поцелуе» выглядит более ясным, «бесхитростным», нежели в живописных кубистических структурах. «Кубизм считает картину совершенно независимой от природы, и он пользуется формами и красками не ради их подражательной способности, а ради их пластической ценности»30,— сказано на закате кубизма его пылкими сторонниками и аналитиками. К скульптуре это суждение вряд ли применимо. Ни у Бранкузи, ни у Цадкина или Архипенко нет столь напряженной устремленности внутрь предмета или явления, к усложненным ассоциативным рядам. В «Поцелуе» вообще явлена минимализированная образная система, в которой можно угадать тенденцию, устремленную к супрематическим поискам. Впрочем, для Бранкузи кубизм скорее всего (как и для Пикассо) был шагом к концентрации, простоте, взрывной, перенасыщенной сдержанности («Начало мира», 1924, МКМ, Отерлоо).
К. Бранкузи. Поцелуй. Ок. 1912 |
Кубизм, в согласии с общими тенденциями времени, словно бы освобождает скульптуру от салонных наслоений, обнажая конструкцию, ритмику и динамику, обостряя качества, вообще присущие пластике начала века, и в первую очередь Бурделю.
Достаточно вспомнить бронзового «Геракла» 1909 года, чтобы понять, как при всей несхожести пульсирующих взрывчатых объемов Бурделя срезкой ограненностью Бранкузи устремление к мощной «иероглифичной» конструктивности сближает столь разных мастеров. Классическое «убрать лишнее» — в природе скульптуры,
и сам процесс работы над статуей с ее непременным каркасом, наполнением формы изнутри к поверхности близок художественной идеологии кубизма.*
Вообще кубизм в скульптуре, в силу специфики этого вида искусства, сохранив предметность и объем, остался с большей органичностью в пространстве если нетрадиционного, то, скажем так, материального художества. Естественным образом трансформируясь из пластического изображения человеческой фигуры в некий объемный знак, лишь отчасти сохраняющий антропоморфность, скульптурное произведение оставалось объемным памятником, торжественным и монументальным.
Именно через скульптуру соприкасается с кубизмом Модильяни, ближайший друг Бранкузи, деливший с ним одно время мастерскую. Живописная (1911—
1912) и скульптурная (1912—
1913) «Кариатиды» (обе — ХССВ), равно как и многочисленные портреты Макса Жакоба, свидетельствуют о пылком увлечении Модильяни не деструкциями кубистов, а их устремленностью к восходящей к древним образцам суровой лапидарности.
Прошедшие через кубизм или вышедшие из него скульпторы
обрели особую свободу и чувство архитектоники. Это А. Архипенко (Модильяни вместе с ним учился скульптуре), 0. Цадкин, Ж. Липшиц.
«Архипенко работал на периферии кубизма...»31 Подобное утверждение справедливо, если воспринимать его (опять-таки, как выше, на примере Бранкузи) как определение степени свободы. Итальянский футуризм своей дерзостью и мощной энергией тоже влиял на него, но формообразующие тенденции все же оставались в идеях кубизма. Его бронзовая фигура
«Гондольер» (1914, Музей К. Э. Остхау- за, Хаген) — вероятно, одна из самых «кубистских» в силу именно «изысканной отъединенности» объемов, связанных друг с другом энергичной и умозрительной силовой линией. Впрочем, в том же году Архипенко делает аскетически жесткую, словно одним движением стеки изваянную скульптуру «Торс» (1914, МКМ), сохраняющую, однако, классическую связь с жизненной реальностью. Позднее скульптура Жака Липшица «Сидящая фигура с гитарой» (1921, МКМ) уже демонстрирует вполне кубистское разделение энергичных, проникающих друг в друга объемов, близкое к абстракции (в том относительном значении, какое этот термин может иметь к скульптуре). Парадоксально, что в дальнейшем «кубистская» пластика приближается к известной предметности, что перекликается с кол
лажами поздней кубистской живописи (Анри Лоран, «Клоун», 1915, Музей современного искусства, Стокгольм).
Конец 1900-х годов, отмеченный «Авиньонскими девицами» Пикассо и «Поцелуем» Бранкузи,— «звездное время» истории искусства. И тогда же происходит новый крутой поворот, где теряются очертания направлений, коды синтезируются, намечается путь от предмета к знаку.
Кандинский начинает работать в Мурнау.
Кандинский: чудо Мурнау - путь к освобождению. Интеллектуализм Кандинского и его искусства не слишком типичен для времени: молодые паладины авангарда привлекали своих адептов не столько знанием и логикой, сколько радикализмом и темпераментностью суждений, а чаще — многозначительной невнятицей с вкраплениями гениальных откровений.
Судьба мастера, связавшего свое искусство с Россией, Германией и Францией, преподавательская деятельность в прославленном Баухаузе, его проза и стихи, теоретические труды, непреклонный и сосредоточенный путь к собственной индивидуальности — все это позволило ему занять исключительное место в культуре XX столетия.
Созидание нового занимало Василия Кандинского полностью. Он не стремился ни к иконоборчеству, ник эпатажу. И хотя в его творчестве были отвага и дерзость, но они были насыщены мыслью, корректны, аргументированны. Человек европейски образованный, литератор, профессиональный музыкант, художник, склонный к рефлексии и строгой, хотя и не лишенной романтики логике куда больше, чем к громким декларациям, он сохранил достоинство мыслителя, не разменивая его на мелочные межху- дожественные споры.
Корни не только искусства, но и вообще мироощущения Кандинского— Россия (более всего Москва) и Германия. Интеллектуальные ориентации — прежде всего философические, немецкие32. Однако при всем его интересе к прошлому он не стал его заложником, видя в мудрости минувшего основы постижения и построения будущего. Несомненно, этот строгий и сильный ум существовал и в эмоциональном бытии. В своих знаменитых «К1апёе» («Маленькое синее зеленое озеро кололо глаза» (УШеп $1ас!т с!ег к1ете Ыаие §гипе 5ее сЛе Аи§еп)33 Кандинский близок визионерским откровениям в духе наивных ассоциаций юного Шагала.
Уже ранняя картина «Одесский порт» (конец 1890-х, ГТГ) таит в себе некое колдовство. Слишком независимы от предметного мира пружинисто очерченные темные и сияющие пятна, слишком много в них вовсе не связанного с реальным мотивом потаенного напряжения, слишком мощен рисунок чисто декоративный рядом с достаточно наивным и традиционным пониманием предметной формы.
Он был прав, когда ощущал непонимание и русской, и немецкой критики: первая видела губительное «мюнхенское воздействие», вторая —
«византийские влияния»34. Всем был он чужим, сам же способен был все услышать. Кандинский мог бы сказать о себе строками Брюсова, написанными в 1899 году:
И странно полюбил я мглу противоречий,
И жадно стал искать сплетений роковых,
Мне сладки все мечты, мне дороги все речи,
И всем богам я посвящаю стих...
Суждение о «полистилизме» начинающего Кандинского вполне справедливо35. И черты салонного импрессионизма, и налет суховатых ритмов модерна (югендстиль в немецком варианте), и тяжелый «демиургический мазок», заставляющий вспомнить о Сезанне (весьма, правда, отдаленно), и порой многозначительные отзвуки символизма — все это, да и иное, в ранних картинах художника есть. Уже тогда, в начале века, в художественном сознании Кандинского копится некая критическая масса активной информации, визуальной и философской. Он увлекался далеко не всем, но ему в самом деле были «ведомы все речи».
В своем развитии он словно бы прошел историю культуры в целом, вместив ее в одну судьбу. Его искусство знает и наивную сказку, и высшие взлеты абстракции, и декоративные изыски.
К первым своим значительным картинам он действительно приходит с перенасыщенным, готовым к взрыву сознанием. Новая русская философия, икона,-историческая картина, модерн, светлая сила импрессионизма, понимание мощи цвета Матисса и формы Пикассо, но более всего собственные настойчивые и напряженные размышления — во всем этом была поразительная готовность к самореализации.
Важнейшим в определении места Кандинского в современном ему художественном процессе стало участие в выставке дрезденской группы «Мост» (0»е Вгиске) — первом объединении экспрессионистов.
Но «моментом истины» стали картины Кандинского, написанные в Мурнау в конце 1900-х годов.
Мало в истории искусства столь драматических и великолепных моментов, как становление Кандинского в Мурнау. Обычно к созданию собственного стиля или новой тенденции художник подходит через несколько этапов, даже Пикассо была свойственна относительная постепенность. Была она, конечно, и у Кандинского, но вряд ли с каким-либо иным художником случался подобный светлый взрыв, подобное освобождение энергии после лет мучительного пластического косноязычия. Он мог бы сказать о себе тогда словами героя Гессе художника Клингзора: «По-настоящему я начал писать, мне кажется, только в этом году. Но то, что со мной сейчас происходит, похоже не столько на весну, сколько на взрыв».
Предметный мир был для Кандинского и источником пластических идей, и веригами, он не стремился к созданию нового языка ради него самого. Подобно Сезанну или Хемингуэю (учившемуся перед сезанновскими картинами ясности самовыражения), он хотел лишь стать самим собой, не зная еще, чем именно стать он хочет. Очевидным было лишь стремление к абсолютной, всепобеждающей индивидуальности, к синтезу, быть может, даже синкретичности искусства. О музыке и поэзии рассуждает он не менее, чем о живописи. Но прорыв произошел именно в изображении.
Многократно цитированные слова Кандинского о пейзажах, волновавших его «как неприятель перед сражением» и побеждавших его36, действительно весьма красноречивы. Пока натура господствовала, она привлекала художника нераскрытой тайной своих закамуфлированных реальностью гармонических драм. Прелесть природы восхищала Кандинского, мешая пройти «сквозь'нее». Подобно тому как, глядя в лицо человека, мы ищем его искреннего взгляда, чтобы увидеть нечто вполне сокровенное, увидеть волнующую индивидуальную, вовсе не телесную истину, страшную и великолепную своей абсолютностью, обращенной к нам, и только к нам, подобно этому взрослый художник, уже гений, но далеко еще не мастер, искал обращенный к нему «взгляд реальности».
Для художника XX века реальность оборачивается и тем лукавым зеркалом, амальгама которого не позволяет проникнуть именно в зазерка- лье, которого одного он взыскует. Иные прямо и вдруг сотворяли новую реальность: меж «розовыми» картинами Пикассо и «Авиньонскими девицами» нет заметной эволюции.
Кандинский стремился сквозь видимую реальность пробиться к тому, что Рильке называл «йЬеггаЖ^ез Оазет» — «сверхсчетное бытие». Свидетельство тому — стремительный переход от мурнауских открытий к чистой беспредметности, совершившийся не более чем за два года. Даже не переход, но выход, прорыв, так давно жданный и желанный.
Кандинский начал работать в Мурнау с августа 1908 года. Интенсивность его деятельности той поры ошеломительна. Он делает театральные эскизы для спектаклей, которые предполагал осуществить с Фомой Гартманом и Александром Сахаровым, размышляет о музыкальном «Альбоме», где его гравюры должны были соседствовать с нотами Гартмана37, занимается теоретическими изысканиями, готовится к организации еще одной
I художественной группировки — «Новое общество художников — Мюнхен» (№ие Кйп5{1еп/еге1п1§ип§ — МйпсМеп), президентом которой станет в следующем году.
Но главное — происходит тот переворот в собственном искусстве и мировой живописи, которому мало равных и который по поразительной своей красноречивости может быть сочтен своего рода историческим «мастер- классом»,.уроком отважного самопознания. Через пятнадцать лет Герман Гессе начнет работу над бессмертным «Степным волком», и поиски внутреннего мира обретут пронзительно адекватное литературное выражение.
Как известно, за вход в театр «Только для сумасшедших» (Гессе) была одна плата — разум. Но Кандинский не был героем послевоенного
потерянного поколения. Ему не нужны были, как позднее Гессе, советы психоаналитика для построения своего художественного мира. «Картинный зал души» был не таинственной целью, а естественным, хотя и труднодостижимым способом самореализации.
Но как много в нем глубинной архетипической связи с самыми мощными узлами немецкой культуры и ее интерпретаций! Как известно, Кандинский был близок с композитором Шёнбергом, состоял с ним в дружеской переписке, переводил его теоретические работы, заинтересовал его живописью и сам позднее интересовался его живописными опытами. А Томас Манн в «Докторе Фаустусе», несомненно, наделил своего героя если не судьбой, то суждениями и музыкальной стилистикой Шёнберга38. Но главное, разумеется, в ином — в глубинной связи, уходящей корнями едва ли не в мир прапамяти немецкого менталитета. Ведь «маленькое синее зеленое'озеро кололо глаза», как сказано в цитированном стихотворении Кандинского, персонажу, носящему то же имя, что и мальчик из романа «Доктор Фаустус»,— Непомук. И основа искусства, так поразительно описанная Манном, эта словесная иллюзия музыки, этот сотворенный в стеклянном сосуде «гротескный маленький пейзаж», который отличала не «причудливая странность», а «глубокая грусть»!
«Природой, которая дерзко искушает человека», говоря словами того же Манна, стала в итоге для Кандинского природа Мурнау. Но не она открыла некие запоздалые истины Василию Кандинскому.
Просто настало Время, и Местом стало Мурнау.
Здесь, в гористых окрестностях Мюнхена, труды и дни, уже пережитые, дали пышные, почти избыточные, стремительные всходы. Взгляд художника прорвался сквозь амальгаму реальности, посылавшую его взору стабильные картины предметного мира, увидел сокровенные ритмы цвета, линии, формы, для которых вещи, природа — не более чем одна ими обозначаемая функция. Переход Кандинского от предметного мира к миру чистых форм был предрешен предыдущими его поисками и вряд ли может быть трактован как потеря или обретение: это данность, без которой он не стал бы самим собой.
В первых мурнауских пейзажах нетрудно узнать фовистское кипение цвета и резкость красочных плоскостей, драматическое напряжение набирающего силу экспрессионизма, настойчивую фактурность Сезанна. Но удивительно: это узнавание чисто рациональное, своего рода «интеллектуальная корректность» искушенного зрительского глаза. Совершенно очевидно, что Кандинский не строит свое видение на открытиях старших современников, их искусство для него — часть познаваемого мира, и «фовистское пятнообразование», сквозь которое он устремляется в свой, пока еще лишь приоткрывающийся мир, принадлежит реальности.
Участник парижских Салонов независимых, Кандинский, разумеется, до тонкости знал искусство фовистов, был прямым участником становления экспрессионизма. Пылкие композиции фовистов имели, однако, иную природу, чем строгие и страстные устремления Кандинского. Для него прорыв сквозь видимость пейзажей Мурнау был вхождением в мир эмо-
В. Кандинский. Мурнау. 1908 |
циональной, духовной сути мироздания. Для фовистов их живопись — свободное самовыражение, парад вольности колорита, для экспрессионистов — прямая, пластическая и цветовая реализация страдания и мысли.
Для Кандинского Мурнау стало прустовской «чашкой чая»: «...все цветы в нашем саду и в парке Свана, кувшинки Вивоны, почтенные жители города, их домики, церковь — весь Комбре и окрестности, все, что имеет форму и обладает плотностью (1ои1 се1а дш ргепс! 1Ъгте е1 зоПсМё) — город и сады,— выплыло из чашки чаю»39. Но не для потока предметных ассоциаций'воспоминаний о пронзительно любимом детстве, а в полном смысле слова — для воспоминаний о будущем. Художник сквозь эти деревья, горные склоны и дороги, сквозь вовсе незнакомые пейзажи увидел и тягостные поиски прошлого, и выход в будущее, в свой высший мир, так долго таившийся за слишком материальной амальгамой зримой действительности, в мир, никогда прежде не виденный им, но угадываемый и ведомый как высшая и главная реальность.
Впаянные в холст и одновременно вырывающиеся из его материальной субстанции (и здесь — вольное или невольное наследие Сезанна) пятна цвета мерцают, как живая, дышащая материя. Они вскользь напоминают о предметах, ими обозначенных, но буквально на наших глазах обретают «йЬегсаМ^ез Разет», убеждая наш взгляд и сознание, что желтый с рваными очертаниями и черными провалами треугольник — несравненно более высокая и значительная ценность, нежели обозначенный им торец здания, что тревожно-алая трапеция на первом плане хоть и обозначает крышу дома, но несет в себе особый, отдельный, сакральный и бесконечно прекрасный смысл («Мурнау», 1908, ГТГ). Здесь, в этих пейзажах Мурнау, зритель словно присутствует при акте творения — рождения
В. Кандинский. Поезд в Мурнау. 1909 |
новой живописи, еще обозначающей мир, но уже отделяющейся от него. Происходит своего рода торжественное прощание с материальным миром и вхождение в другой, духовный, освобожденный мир («Летний пейзаж», 1909, ГРМ).
Импрессионисты сделали независимой ценностью живописную поверхность картины, но она, как оперная ария, несла в себе равно музыку и вербальную информацию. Кандинский, если угодно, вышел в мир чисто инструментальной музыки, и наблюдение за этим процессом освобождения по сию пору завораживает сознание.
У предшественников и современников Кандинского сохранялся своего рода диалог — «реальность—искусство», внутри поля напряжения которого и совершалось своего рода «художественное таинство». Классический пример такого диалога — отмеченная Гербертом Ридом способность Сезанна найти отделенную от предметов их структурную конфигурацию40. Кубизм Пикассо тех лет, когда Кандинский работал в Мурнау, еще стремился сохранить предметный мир, но в невиданных умозрительных аспектах. Делоне размышлял о переходе от импрессионизма к кубизму и полагал, что поэзия его работ 1911 года не абстрактна41. Малевич еще ищет себя в пространственном мире.
Кандинский же совершает своего рода выход из поля земного предметного тяготения в невесомость беспредметного мира, где утрачиваются основные координаты бытия — низ, верх, пространство, вес. «Чтобы
были упадок или подъем, надо, чтобы были низ и верх. Но низа и верха нет, это живет лишь в мозгу человека, в отечестве иллюзий»,— скажет персонаж Гессе («Последнее лето Кпингзора») десять лет спустя. Да, Кандинский, уходя от реальности, согласно мифам (или откровениям) XX века, отказывается от иллюзий и, стало быть, приближается вновь к высшей реальности. Не в этом ли один из главнейших, во многом и Кандинским сотворенных парадоксов конца тысячелетия?
Во всяком случае, история искусства признала именно работы Кандинского 1910 года первыми вполне нефигуративными работами.
Потом — он между Востоком и Западом.
«Я вступил в такой период моей работы, для которого просто необходимо прожить несколько месяцев в Москве... Москва — это та почва, откуда я черпаю свою силу и где я могу жить духовной жизнью, столь необходимой для моей работы» (из частного письма)42. Кандинский дважды приезжал в Россию. Первый, сравнительно недолгий визит в Москву43 — октябрь—декабрь 1912 года. Второй и длительный приезд — с декабря 1914-го до декабря 1921 года.
Он уже знаменит на Западе. Год назад организована группа «Синий всадник» (йег В1аие РеНег) и одноименный.альманах («йег В1аие РеЯег А1тапасП»). На первой выставке в галерее Танхаузера Кандинский вы-' ставил более сорока работ, помимо участников объединения там были показаны и картины Р. Делоне, А. Руссо, живописные опыты композитора А. Шёнберга. Кандинский — в центре экспрессионистического движения в Германии. Рядом с ним таланты мирового масштаба: давний единомышленник, с которым они вместе писали в Мурнау, А. Явленский, А. Макке,
В. Кандинский. Серый овал. 1917 |
П. Клее, Ф. Марк... В начале 1912 года — вторая выставка, где участвовали Н. Гончарова, М. Ларионов, К. Малевич.
Он знаменит и в России. Текст «О духовном в искусстве» известен в докладах44 и изложениях (книга публикуется как раз в декабре 1912 года). Его статьи выходят и в отечественной периодике. Работы его видят в разных городах России, включая Петербург. Картины, побывавшие на так называемой Интернациональной выставке45 (1910—1911) — «Рок» (1909, Картинная галерея им. Б. М. Кустодиева, Астрахань), «Дамы в кринолинах» (1909, ПТ) — сложное и мощное сочетание живого пейзажа, пассеисти- ческих русских мотивов, символистских миражей и побеждающей беспредметности.
И там же — уже — и почти свободные от материальности «Импровизации» («Импровизация 4», 1909, Государственный художественный музей, Нижний Новгород; «Импровизация 7», 1909, ПТ). Кандинский — участник первой выставки «Бубнового валета» 1910 года, где показаны аналогичные работы. Вероятно, он явил собою один из первых устойчивых образов транснационального художника.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |