|
Май Рэй. Гертруда Стайн. 1926 В 1901 ГОДУ у ПОДНОЖИЯ Монмартра НвДЭ-
леко от лавки знаменитого Папаши Танги на улице Кпозель близ площади Сен-Жорж открыла небольшую галерею на улице Виктор-Массе (неподалеку от галерей бывшего клоуна Саго, Дюран- Рюэля и Воллара, размещавшихся ниже на улице Лафит) Берта Вейль. Она первой, еще в 1900 году, рискнула купить картины юного Пикассо. У Воллара, как известно, состоялась первая выставка никому не ведомого испанца (1901). В конце 1900-х годов в Париж приехал из Англии коммерсант Даниэль Генри (Анри) Канвейлер (немец по происхождению, что стало причиной его многочисленных неприятностей после войны), открывший «небольшую аккуратную галерею» (Г. Стайн) в весьма фешенебельном ме-
сте — на улице Виньон за церковью Мадлен — и ставший первым сторонником и покупателем кубистов: он и познакомил Пикассо с Браком, чья персональная выставка в его галерее считается началом эры кубизма.
Именно в Париже и именно в те годы происходит и принципиальный социальный сдвиг в художественной жизни. Прежде если художник и не принадлежал к буржуазии, то в какой-то мере был ориентирован на ее вкусы, если не эстетические, то жизненные. Искусство импрессионистов, пуантилистов, набидов было настояно на тонкой профессиональной культуре и рассчитано на искушенного зрителя (разумеется, речь не идет об экстремально сложившихся судьбах Гогена или тем паче Ван Гога).
Но в новом веке отрицание, категоричное неприятие предшествующего опыта, максимализм превалировали в художественной среде. Утонченные интеллектуалы вроде Мане или Дега, аристократы, как Тулуз-Лотрек, уже не были фигурами наиболее заметными.
Нищета, ставшая образом жизни, фанатизм в отрицании мещанских ценностей отлично сочетались с настроением «веселого подполья», идеями разрушения, приходившими вместе с идеями итальянских футуристов. Олимпийство Матисса или Марке (которое они сохраняли и в юные голодные годы) казалось скорее чужеродным, анархическое низвержение кумиров и эпатаж — естественными. Типологической фигурой становится художник-маргинал, персонаж чудаковатый и по сути своей трагический, как рано сгинувший К. Дуниковский. Дыхание. 1903-1916 Модильяни или готовый в молодости
на все за стакан вина Утрилло. Дух печали и душевной смуты, усиливаемый тягостными предчувствиями надвигающейся социальной и военной катастрофы, витает в веселом воздухе Парижа, люди беззаботны, а самоубийства — часты (подруга Модильяни Жанна, Касагемас, Паскин)...
Все же привычные представления о Париже как о единствен- ном центре искусства западной Европы несколько инерционны. Был еще один город, не пользовавшийся репутацией столь же звонкой, не породивший такое множество мемуаров, великих имен, но обладавший особой и тонкой культурой, философичес- [ ким спиритуализмом совершенно особого толка,— Мюнхен, столица Баварии (см. главу III).
Необычайная интенсивность выставочной деятельности в Рос-
I сии (включая систематические выставки иностранных художни-
I ков) не сделала Петербург и Москву интернациональными худо-
I жественными центрами, но решительно изменила культурный
климат обеих столиц. Уже в самом начале 1901 года в Петербурге открыта французская художественная выставка, где экспозиция представляет вещи, показанные на Всемирной выставке прошлого года, однако более всего общественное внимание привлекает к себе только что скончавшийся Бёклин, тогда весьма модный, чей салонный символизм и мрачная многозначительность нашли множество поклонников (памяти Бёклина были посвящены не только статьи, но даже стихотворения).
Выставочная активность российских столиц стала питательным раствором для зарождения Новейшего экспериментального искусства. Движение молодых символистов, «Демон поверженный» Врубеля (1902), этюды Репина к картине «Государственный совет» (1904), колоссальная ретроспектива русских портретов в Таврическом дворце, немало способствовавшая осознанию русской культурой собственных корней (1905), наконец, значительные вещи Ларионова, Гончаровой, Малевича (XIV выставка Московского товарищества художников, март 1907) — несомненные свидетельства готовящихся резких перемен, которые, как и на Западе, станут вполне отчетливыми около 1907 года.
И все же традиция и наша историческая память (которые, как был уже случай упомянуть, есть немаловажная составляющая самой истории искусства) сохраняют за Парижем несомненное первенство. В самом деле, многие и многое было к Франции устремлено. Достаточно напомнить, что первые свои сочинения основоположник итальянского футуризма Т. Маринетти писал по-французски, читал в Париже лекции. Несомненно, на многое в новом искусстве Париж ставил своего рода пробу, что, впрочем, вызывало и некоторую оппозицию к нему.
* * *
Несмотря на то что значительная часть публики и коллекционеров сохраняли интерес к консервативному салонному искусству (приверженность к которому остается естественной составляющей общественного вкуса), становилось очевидным: Новое искусство не просто занимает самые активные позиции внутри художественного процесса, но перемещается в центр общественного внимания и даже просто входит в моду.
Но с какой бы отвагой и настойчивостью ни заявляла о себе эстетика новейших течений, процесс смещения зрительского внимания, равно как и внимания большей части художественных критиков, происходил медленно.
Ведь кроме салона существовало еще недавно дерзкое и непривычное, но ныне уже воспринятое, пережитое и вошедшее в обиход искусство. На авансцене — поздние работы Родена, великолепные живописцы группы «Наби». вовсе не стремивши-
еся к сокрушению основ, изысканные мастера пассеистическо- го толка (Моро, Пюви де Шаванн, в Англии — Бёрдсли, в России- «Мир искусства»), сохраняющие, однако, не только фигу- ративность, но и изощренный культ рисунка; стоящий на грани салонности, но тонко одаренный, нервический и своеобразный Климт, соединявший реминисценции прерафаэлитов, пряный эротизм со своего рода величавой манерностью; символистские, хотя не лишенные претенциозной банальности и сомнительного вкуса картины фон Штука (равно как и символистские не только сутью, но и самим «веществом живописи» картины Врубеля); многозначительные, пользующиеся небывалым успехом картины Бёклина, одна из которых — «Остров мертвых» — стала своего рода иконой и знаком времени; Таможенник Руссо увлекает зрителей путешествием в ясную и наивную сказку, открывая дорогу бурному взлету примитивизма XX века — Пиросмани, Бабушка Мозес, Генералич. (Что же касается русского искусства, то о нем Франция начала узнавать лишь в 1906 году, когда Дягилев устроил в двенадцати залах Большого дворца, декорированных Бакстом, гигантскую экспозицию от икон до Серова, Врубеля, Рериха и бретонских этюдов Явленского. Представители же первой волны русского авангарда — совсем; еще молодые Н. Гончарова, М. Ларионов и др.— только еще заявляют о себе на Западе.)
Усредненный вкус метался между испугом перед тлетворным
I «декадансом» и восхищением его изысканными и прельстительными достижениями. Все же (не в России) время называли и мЬаЪеИе ёроцие», черты которой проникали повсюду — от вы-
I ставочных залов и архитектурных форм до мебели, рекламы,
украшений, мелких аксессуаров жизни, что в сумме своей и формирует всемогущую силу — общественный вкус.
При всей значительности Пюви де Шаванна и огромном зрительском успехе Бёклина, важное место занимали в относительно «нейтральном» культурном пространстве и смело шагнувшие в новый век художники группы «Наби». Эти одаренные и тонкие стилисты, воодушевленные наивными и возвышенными идеями, служившие смутным, но благородным идеям чистого эстетизма, поборники изысканной живописи и текучего и вместе ломкого рисунка немало способствовали укреплению
пластического языка времени ар нуво12.
П. Серюзье, М. Дени, К. Руссель, П. Боннар, Э. Вюйяр, А. Майоль (на какое-то время примкнувший к группе), Ла- комб, Валлоттон, каждый по- своему, отдавая скорее внешнюю дань символизму, созидали искусство, где первенствовало чисто художественное качество, сознательно отделяемое от сюжетики, избыточного сходства с реальностью (каковое они видели в импрессионизме). «Наби» (набиды), разумеется, укоренены и в отрицаемом ими импрессионизме, и в плоскостном декоративизме Гогена, неизменно и успешно сочетавшего отвлеченный и мощный декоративный эффект с философской символикой, да и во всей новейшей художественной культуре, исключая, разумеется, всем надоевший академизм.
Они были частью той транснациональной пассеистической тенденции, которая, меняясь в каждой национальной школе, стала, по сути дела, всеобщей. И английские прерафаэлиты, и русские мирискусники, ранее немецкие назарейцы (да и не они одни) черпали в прошлом пример и мотивы, способные помочь обновлению новейшего искусства. Близость таких тенденций отмечена их существованием в литературном, театральном и публицистическом пространстве (литературные опыты прерафаэлитов, журнал «Мир искусства» и знаменитый парижский «Ревю бланш» (Яеуие ЫапсЬе), вокруг которого группировались набиды, их близость с Антуаном, Полем Фором).
Разумеется, такого рода искусство в начале века уже отмечено некоторой усталостью, той художественной анемией, которая, хоть и добавляет привлекательности картине или скульптуре, обозначает близкий исход.
В отличие от русского «Мира искусства» набиды все же не были полностью пассеистич- ны. Их соприкосновение с Гогеном и Сезанном, собственные формальные искания выводят их за узкие рамки просто стилизации. Мощная и утонченная живопись Боннара, мо- нументализм, соединенный с грациозной поэтичностью картин и панно Вюйяра, пылкий декоративизм Дени — все это явления, которые выходят далеко за пределы собственно на- бистской эстетики и, несомненно, благодаря смелой индивидуализации, масштабу устремлены в будущее.
В этом — особое качество западноевропейского художества рубежа веков. Пассеизм, замкнутость искусства в собственных проблемах, даже та почти уже граничащая с салоном несколько оранжерейная эстетика, что свойственна и «На- би», не исключали отважного движения к эксперименту, к ощущению естественности своего бытования в пространстве символизма и рождающегося авангарда.
В известной мере сказанное относится и к скульптуре начала столетия. Стареющий Роден в 1897 году закончил свое послание наступающему веку — поразительную статую Бальзака, которая ныне воспринимается едва ли не более современной, чем великолепный, но претенциозный, многословный и исполнений суетного желания быть замеченным «Кентавр» (памятник Пикассо) Сезара. До конца жизни (1917) Роден трудится над своим «неведомым шедевром» «Врата ада» — дверями Музея декоративного искусства — тревожным синтезом импрессионистической текучести и подвижности форм с неясной, но титанической силой противоречивых скульптурных приемов, произведением, сама незавершенность которого позволяет угадывать апряженные внутренние конфликты пластики XX века.
При этом многие его скульптуры, исполненные в конце жизни, воспринимаются сейчас как почти салонный мир по-декадентски затейливых форм и пафосно-многозначительных сюжетов, всего того, что способствовало его широкой популярности, за-
г О. Родей. Мыслитель. 1888 |
воеванной вовсе не лучшими его работами. Впрочем, огромная персональная выставка Родена 1900 года позволила настоящим ценителям и профессионалам увидеть и размах искусства мастера, и истинные достоинства его тогда еще не самых признанных произведений, и другие его качества, которые породили многочисленных эпигонов, эксплуатировавших лишь те уступки строгому вкусу, что создавали внешние эффекты, любезные вполне мещанскому вкусу. В начале века Огюста Родена словно бы признали классиком: его бронзовый «Мыслитель» в 1904 году (тогда статуя 1888 года вряд ли уже казалась столь новаторской) был установлен перед Пантеоном по общественной подписке,
и открытие монумента стало национальным праздником; государство предоставило скульптору Отель Бирон, где после смерти Родена открылся его музей. Однако самые его смелые работы поняты не были: статую Бальзака в Париже власти установить отказались, да и «Мыслитель» был вскоре перенесен в сад Отеля Бирон.
Роден уходил в прошлое, но не как остановившийся академист, а как гений, сделавший все, что хотел, и завершивший свое предназначение. Он открыл своим искусством новое ристалище, ожидавшее иных подвигов, что-то исчерпал, что-то лишь наметил.
Усталым многословием своих последних скульптур он интенсифицировал поиск лапидарной строгой формы, как нежная непосредственность Импрессионистов вызвала в свое время сосредоточенные поиски Сезанна.
В 1861 году родились Антуан Бурдель и Аристид Майоль, истые мастера XX века, чьи судьбы развивались в равной степени и под мощным влиянием Родена, и в оппозиции к его искусству (Бурдель недаром назвал себя «антиучеником Родена», хотя преклонялся перед ним, учился и работал в его мастерской).
В западноевропейской и особенно во французской традиции была и осталась могучая тенденция к синтезу традиционного жизнеподобия с жестким лаконизмом, приближающим искусство к почти отвлеченной формуле (здесь, забегая вперед, можно назвать Марке и Дерена). Бурдель и Майоль — из числа таких художников. Их искусство надолго утвердило значение монументальной архитектоники, горделивой строгости, сурового изящества. Бурдель с его суховатой грандиозностью, восходящей к греческой архаике, и Майоль — этот мастер, способный вкладывать несравненное величие в традиционные статуи ню, подняли планку французской фигуративной скульптуры чрезвычайно высоко, резко порвав со всякого рода салонной красивостью. Отважная свобода поиска, заложенная в их искусстве, стала благотворным примером для их молодых собратьев более радикального направления.
Вместе с тем весьма важно, характеризуя «среду обитания» искусства начала века, отметить, что отнюдь не эти художники опре
делили облик столиц той поры. Правда, роде- новский «Мыслитель», хоть и недолго, стоял перед Пантеоном, но его «Бальзак», как уже говорилось, был отвергнут. Лучшие работы Бурделя украсили не Париж, а Монтобан. Скульптура, являющая собою движение в будущее, осталась в музеях и мастерских, поразительный «Поцелуй» Бранкузи увенчал надгробие на кладбище Монпарнас. «Скульптурный облик» Парижа определили памятники, несомненно имеющие и стиль, и своеобразное величие, однако в городском ансамбле они воспринимаются скорее нарядными украшениями, удачными пространственными акцентами, нежели шедеврами пластики Нового времени.
Рим вообще был изуродован циклопическим внемасштабным памятником Виктору-Эммануилу (Дж. Саккони, А. Дзаннели, Э. Кьярадия, 1885—1911) на площади Венеции, замкнувшим Корсо — центральную магистраль итальянской столицы. Испанская монументальная скульптура рубежа веков отмечена все той же безликой эклектичностью (памятники Гойе (1905) и Касте- ларе (1908) в Мадриде работы М. Бенльюре).
Ситуация стала несколько меняться лишь после Первой мировой войны. Был установлен близ Трокадеро в Париже памятник Мицкевичу работы Бурделя. В 1939 году роденовского
«Бальзака» установили наконец на углу бульваров Монпарнас и Распай. Со временем и статуи Майоля оказались в Тюильри. Но тогда, в пору первого прорыва авангарда, новейшая архитектура осталась практически без скульптурной «поддержки». В России же единственный значительный монумент нетрадиционного толка — памятник Александру III работы П. Трубецкого (1900—1906) — продолжал скорее линию импрессионистической пластики и воспринимался новаторским лишь в си-
лу эпатирующего и непривычно смелого взгляда на царствующую особу.
И наконец, следует сказать, что именно в начале века коммерция, которая всегда играла в художественной жизни существенную роль, быть может, впервые заняла столь важные позиции и проявилась столь открыто.
Еще в 1906 году проницательный критик Моклер, в свое время сумевший оценить импрессионистов, писал: «Для того чтобы получить прибыль, торговцу нужна реклама, и он нашел в художественной критике, выступающей на страницах печати, то, что ему было нужно. Немногие честные и знающие критики были обойдены на тысячу ладов... Думают, что это движение в искусстве, на самом же деле происходит движение на бирже картин, где идет успешная спекуляция искусством неведомых гениев... Ценность произведения имеет здесь меньше значения, чем совершенные методы создания моды на художника»13.
Поль Валери: «Забота о долговечности произведений оскудевала, уступая в умах стремлению изумлять; искусство обречено было развиваться лихорадочными скачками. Родился некий автоматизм новаторства. Оно стало властительным, как прежде — традиция. Наконец мода — иными словами, учащенная трансформация вкусов потребителя — заменила своей органической неустойчивостью медленное вызревание стилей, школ, великих имен. Но сказать, что мода берет на себя судьбы изящных искусств, значит сказать, что в эти искусства вторглась коммерция»14.
А. Бурдель. Геракл, стреляющий из лука. 1909 А. Бурдель. Франция. 1925 |
Выставка Пикассо у Воллара (1901) стала поистине первой, хотя и не слишком громкой сенсацией XX века (появление в 1907 году «Авиньонских девиц» имело резонанс куда больший). Ценивший и покупавший Сезанна еще в 1890-е годы, Воллар устроил его первую выставку (150 холстов) в своей галерее на улице Лафит в 1895 году. Сезанн отнюдь не был признан, когда Воллар рискнул показать работы никому еще не ведомого юного испанца. Рекомендацией были лишь письма барселонского маршана Педро Маньяча (определившего Пикассо ежемесячное пособие для работы в Париже) Воллару и влиятельному критику Гюставу Кокио, равно как и покупка трех его картин еще в
1900 году Бертой Вейль. На выставке было 64 картины и графические листы Пикассо (одновременно в галерее экспонировались произведения бакско- го художника Ф. Итуррино). Предисловие к каталогу написал Кокио. Выставка имела несколько скандальный успех, 15 картин было, однако, продано. Судя по всему, художник был еще далек от выраженного индивидуального стиля, но душевная напряженность, парадоксальное сочетание боли, по
эзии и цинизма, синтез средневекового спиритуализма и модной остроты остались в зрительской памяти и подгото- п. Пикассо. Автопортрет. 1907 вили скорый и грандиозный ус
пех художника. Воллар обладал действительно редкой интуицией. После Сезанна Пикассо стал самым его значительным открытием. И вероятно, куда более рискованным: Сезанн выставлялся вместе с импрессионистами, Воллар знал его давно и достаточно близко, прежде чем устроил его выставку. В Пикассо он поверил сразу. И не ошибся.
Выставка Пикассо у Воллара, чье значение в историческом смысле велико и очевидно, по масштабу воздействия на динамику развития Нового искусства в ту пору, разумеется, совершенно несопоставимо с ретроспективами Сезанна, Ван Гога и первым выступлением фовистов в Осеннем салоне 1905 года. Галерея Воллара была невелика, известна сравнительно узкому кругу, к тому же выставка не была персональной. Тем не менее следует иметь в виду, что первое явление Пикассо и само по себе,
и в смысле зрительского восприятия неотрывны от вхождения Сезанна в зрительское сознание.
Правда, отзывы о Пикассо свидетельствовали о значительности его появления и о понимании его роли, но серьезное признание не стало еще широким.
И дело не только в том, что при всем внешнем несходстве значение Сезанна для Пикассо (видевшего много работ Сезанна у Воллара), для фовистов (особенно для Матисса и Марке) было огромным. Именно Сезанн, надо полагать, становился для общественного вкуса тем мучительно трудным, раздражающим, но, несомненно, значительным явлением, которое медленно разворачивало зрительское сознание XX века лицом к новому живописному языку. «Понадобилось по меньшей мере тридцать лет, чтобы способ чувствования (1а 1а^оп с1е зеппг) Сезанна стал бы способом чувствования зрителя»15.
Неслучайно в известной книге Гертруды Стайн16 вхождение в понятийное и эмоциональное пространство Новейшего искусства происходит практически одновременно через Сезанна, Пикассо и Матисса. И кажется еще более неслучайным или, во всяком случае, красноречивым, что в последний год XIX века Морис Дени написал картину «Нотта^е а Сёгаппе», которая была экспонирована в салоне «Общества французских художников» в первый год XX века.
Его живопись заверена у деревенского нотариуса на дубовом столе. Она незыблема, как завещание, сделанное в здравом уме и твердой памяти.
Осип Мандельштам
Пролог от Сезанна. Обычно творчество недостаточно признанного при жизни художника становится реальной частью общекультурного процесса сразу же после его смерти или после большой ретроспективной выставки. Именно так произошло с Сезанном. Он умер в 1906 году, его грандиозная ретроспектива открылась годом позже, причем совпала с началом становления кубизма (в 1907 году Пикассо начал «Авиньонских девиц»). Ретроспектива 1907 года была, однако, подготовлена большой выставкой в Осеннем салоне (1904) и представительной экспозицией там же в 1905 году (одновременно с выступлением фовистов). Прежде его знал лишь узкий круг коллег и почитателей да немногие любители, видевшие его холсты еще у папаши Танги, затем неподалеку в галерее на улице Лафит, где в 1895 году и была устроена Волларом первая персональная выставка Сезанна.
Опубликованная осенью того же года статья Гюстава Жеффруа17 свидетельствует все же, что значение Сезанна угадывалось умами наиболее
проницательными и, следовательно, его творчество занимало важное место в сознании и вкусах людей искусства. Автор в растерянности, он наивно просит зрителей простить художнику «ошибки в перспективе» и «незаконченность», догадываясь, видимо, что это и не ошибки вовсе, но не умея их объяснить. Но он заметил и определил мощную структурность, организованность сезанновских холстов («ритмический хаос оргий»), ощущение вечности («титаническая меланхолия»). «Мистический темперамент» Сезанна тонко определил живописец и литератор Эмиль Бернар. Общество не было готово принять отвагу и новое видение Сезанна, но уже угадывало в нем нового пророка.
И хотя до 1907 года пресса оставалась недоумевающей и скорее беспросветно отрицательной, в ней росла заинтересованная озадаченность: что-то менялось в общественном сознании.
Импрессионизм, открытия символистов, циклопические фигуры Ван Гога или Знсора, принципиальные новации в зодчестве, основанные на новых возможностях техники и новых урбанистических идеях,— все это осознается как часть художественной революции, в центре которой и находился, надо полагать, Поль Сезанн. Даже тогда, когда воздействие его было сложно опосредованным, неосознанным.
«Мы приговорены знать о вещах лишь то, что дают нам впечатления о них (раг Птргезвюп чи’еПез Топ1 зиг поив)»18. Это суждение Анатоля Франса, настоянное на импрессионистическом способе видения, для радикальных мастеров искусства 1890-х уже показалось бы устаревшим. Покорный беспощадной логике эволюции, веселый покой импрессионистического видения переместился в историческую память живописи, уступая место беспощадной, нередко и претенциозной логике рациональных построений авангарда. Импрессионизм был одновременно и высшей точкой, и кризисом традиционного жизнеподобия XIX века. Точность изображения сфокусировалась у импрессионистов в некий абсолют, в портрет мгновения, в остановку неостанавливаемого. Этот путь был исчерпан, к тому же пассивное и точное до немыслимой конкретности восприятие краткого состояния природы уже не отвечало страсти к глубинному познанию, к сотворению новой художественной реальности, о которой радел XX век.
Именно отступление импрессионизма и утверждение новых ценностей, утверждение искусства не отражающего, но творящего мир занимало в первые годы XX века передовую художественную критику и публицистику. Эта
тема была одной из основных в знаменитом в ту пору журнале «Ревю бланш» и постоянно муссировалась Феликсом Фенеоном, ощущавшим, как немногие, то, что в 1917 году Аполлинер назовет «новым духом» (ез- рп1 поиуеаи).
Разумеется, импрессионизм помимо своих художественных открытий, принадлежащих в большей мере ушедшему веку, остался своего рода чистилищем, если угодно, «королевским порталом» свободы для входа в Новейшее искусство XX столетия, школой независимости, автономии искусства. Едва ли кто из великих мастеров авангарда миновал его: даже Кандинский, прежде чем пройти сквозь переломные годы Мурнау (конец 1900 — начало 1910-х годов) и стать самим собою, отдал дань его палитре; им увлекался в юности Малевич, даже Марсель Дюшан писал в юности вполне импрессионистические пейзажи.
Эту школу независимости прошел и Сезанн, использовав ее уроки, в частности, и для того, чтобы стать оппозиционером по отношению к самому импрессионизму. И эта оппозиция — тоже одна из составляющих его корневой системы, равно как и знак движения к художественной философии нового века.
Великие современники Сезанна увидели в импрессионизме исчерпанность и пошли далее. Сезанн решился «развернуть» искусство, вернуть ему соразмерность не человеческим судьбам и эмоциям, но самому мирозданию, чье время и пространство людским меркам едва ли соразмерно.
Жизнь и человеческие пристрастия художника, характеры и судьбы людей, мятущаяся эпоха — все это остается за пределами картин Сезанна. В его работах категории пространства и времени обрели замкнутый внутри искусства смысл.
Столетие, почти уже миновавшее после его смерти, свидетельствует: ни один живописец XX века к Сезанну не приблизился. И не только по художественному качеству (Сезанн был едва ли не последним мастером, к которому эта категория приложима в традиционно-чистом своем варианте), но по исторической роли.
Ни одно масштабное явление в живописи XX века не возникло, так сказать, «помимо Сезанна». В его наследии явлена абсолютная величина Нового искусства и Новой живописи, решительный поворот их судьбы, итог минувшего (он писал натуру, и только натуру!) и пролог будущего, реализованные в достаточно трудной для восприятия художественной форме, радость от восприятия которой усложнена множеством загадок не только рационального, но и чувственного свойства.
Интерпретации и объяснения его искусства неминуемо устаревали вместе со сменой вкусов и приоритетов в искусстве. Совершив в живописи, вероятно, самый значительный поворот, который только она знала, Сезанн утвердил новую точку отсчета и самою важностью этого переворота сделал наивными новые попытки. Прямое и косвенное, сложно опосредованное, ассоциативное и иные выражения чувств через живопись существовали издревле и поддавались анализу. Прямая же реализация не впечатления, а стабильного визуального чувственного восприятия — процесс
почти закрытый. По сути дела, Сезанн исключил возможность относиться к интерпретации всерьез, утвердив своего рода тайную магию созидания и чисто индивидуального, интимного процесса его восприятия. «...Как трудно сказать что-нибудь определенное о Сезанне!» (Морис Дени)19.
«Таинственность» Брейгеля, Леонардо, Гойи, Клее, Пикассо или Кандинского прочитывается в изначальной зашифрованности пространственных построений, живописной манеры, мотивов, в угадываемых и поддающихся более или менее объективной интерпретации вторых планах, пластических «подтекстах» и аллюзиях.
Сезанн далек от какой бы то ни было зашифрованности. Все, что он имеет в виду, открыто зрению на холсте. «Здесь вся правда действительности на его стороне: в этой густой, как бы ватной синеве, свойственной лишь ему одному, в этих красных и в этих лишенных оттенков зеленых тонах, и в рыжеватой черноте его винных бутылок. <...> Убедительность, полное овеществление, та действительность, которая благодаря его собственному переживанию предмета обретает нерушимость...»20.
(Оговоримся в скобках: известные нам суждения Сезанна вполне внушают уважение своей га1зоп сГё1ге, но свидетельствуют о совершенной несоразмерности его способности мыслить сверхчеловеческому гению живописи, которому полностью подчинено было его слабое естество. Заложник своей «одинокой свободы»21, догадываясь о своем даре, он думал не о масштабе его, но о своей ответственности перед ним и истово ему служил, не давая себе отдыха и не отвлекаясь практически ни на что.)
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |