|
Lii |
т |
тт. w я j. i щ И § sillI S l i'll pi'ill a - " •- - |
полком на смотрах и парадах. Никакого величия, державности, даже просто аристократического великолепия в памятнике Николаю I не обнаружить. Всякое сравнение с Петром I памятника Фальконе или хотя бы с гораздо более скромного достоинства конной статуей на площади Коннетабля, что у Инженерного замка, все расставляет на свои места, до последней ясности доводя различие между образами великого государя-преобразователя и исправного службиста.
В глазах Николая I лучшими службистами были как раз военные. Отсюда их чрезвычайное изобилие на гражданской службе, среди министров, высшей администрации на местах. Для Николая I чем-то естественным было поставить в губернаторы командира гвардейского полка в полной уверенности, что рвение к службе очень быстро сделает из фрунтовика дельного администратора. Фрунтовики как могли, старались изо всех сил, будучи равно негодными как к настоящей военной службе, так и гражданскому поприщу.
Как правило, наиболее успешные службисты николаевского царствования оказывались посредственными или плохими военачальниками. И не только в силу своей несомненной бездарности, но и потому, что охранительный дух самодержавия был связан со стремлением к тому, чтобы в государстве и обществе не было никаких перемен, чтобы достигнутое величие и могущество России сохранялось в неизменных формах. Эти формы Николаем I и его окружением принимались за самое существо русской жизни. Ничего не менять, непрерывно возобновляя существующее, — такая ориентация государственной власти делала из нее силу, противодействующую развитию русской культуры.
Но, с другой стороны, именно в период царствования Николая I русская культура Петербургского периода вступает в полосу своей наибольшей творческой продуктивности. Она стала возможной только за счет происшедшего размежевания между самодержавным государством и культурой. Это размежевание состояло в том, что в русской культуре этого периода появляется фигура «лишнего человека». Она хорошо известна нам по художественной литературе. Дело, однако, в том, что «лишними людьми» были не только Онегин, но в значительной степени и Пушкин в последний период своего творчества, не только Печорин, но и Лермонтов, одновременно Бельтов и Герцен доэмигрантского периода, Рудин и Тургенев и т. д. В той или иной степени в николаевской России «лишним человеком» становился хотя бы отчасти любой крупный деятель культуры. Понятно, что «лишний» он вовсе не в культуре, отторгает его государство. Причем в условиях, когда государственная служба в соответствии с длительной традицией считалась естественным и необходимым для образованного человека жизненным поприщем. Остаться вне службы и в XVIII веке, и в первую половину XIX века означало не просто лишиться всякого веса и уважения в обществе, но и прозябать на обочине жизни. Для поколения людей чести и индивидуального достоинства служба была внутренне неприемлема, заставляла гнуть шею и отказываться от себя. Когда их представители выходили из игры, отказываясь от службы или воспринимая ее как абсурд, они и попадали в положение «лишних людей». Позиция «лишнего человека», несомненно, давала преимущество «быть с веком наравне», не подчинять себя мертвящему строю государственной жизни. И вместе с тем она была внутренне ущербной и неблагополучной. Культура, создаваемая «лишними людьми», стала отечественной классикой, ее отнесли к «золотому веку». Но она развивалась как бы параллельно политическому и экономическому развитию России. Последнее в николаевское царствование носило кризисный характер. Перед Россией начала вырисовываться перспектива тупика и катастрофы. Позади осталась эпоха победоносных войн и успешных в целом внутренних преобразований. Русский же «золотой век» во всей своей полноте обозначился как раз тогда, когда «золотой век» государственности закончился. Вся русская жизнь стала тревожной и проблематичной. В этом отношении он образует резкий контраст с остальным Западом. Ему в это время была присуща почти безоговорочная вера в прогресс, русская же культура вся полна сомнениями и колебаниями, надежды в ней неразрывно связаны с разочарованиями.
Для.золотого века, в национальной культуре подобные умонастроения необычны. Век на то и.золотой., что ему присущ мощный творческий импульс, что в нем создаются произведения, становящиеся классикой культуры. Но помимо этого «золотой век* отличает- ся еще и известной гармонией, не исключающей противоречий и диссонансов и все же покрывающей их. Таковым стал «золотой век» французской культуры, состоявшийся в царствование Людовика XIV. Он был веком большого стиля, величавым и строгим. Совсем иные характеристики требуются при обращении к «золотому веку* германской культуры. Он состоялся значительно позже французского, только на рубеже XVIII и XIX веков. Такой же цельности и гармонии, как во Франции, в Германии «золотой век* не знал. Конечно, она была присуща творчеству таких его величайших творцов, как Г. В. Ф. Гегель и И. В. Гете. Но на этот же период приходится и такое мятущееся, диссонансное культурное течение, как романтизм. И тем не менее «золотой век* немецкой культуры был несравненно благополучнее нашего русского «золотого века». Он стремился к разрешению всех противоречий и разрешал их, если не в повседневной жизни, то в отвлеченной мысли или художественной фантазии. Русская же культура периода своего расцвета выражала надлом национальной жизни, она вглядывалась в нее с тревогой, негодованием или осуждением, не ощущая в то же время себя самой этой жизнью в ее высшем проявлении. Последнее как раз было очень свойственно немцам. Они смотрели на политическое убожество Германии или захолустность ее образа жизни, утешая себя тем, что в сфере мышления им доступны высоты и глубины, недостижимые никем более, они-то как раз и есть подлинная жизнь. Только нам была свойственна в такой степени созерцательная пассивность культуры, восприимчивость, ничего в мире по существу не меняющие. Конечно, это очень странная классика и странный «золотой век*.
«Золотой век* русской культуры, по существу, и обозначился в своей полноте лишь тогда, когда Россия и русский человек стали проблемой для самих себя. О том, что он наступает, во второй четверти XIX века не подозревал никто. А вот проблематичность России становилась очевидной многим. Сошлемся на одно только достаточно типичное свидетельство сказанному, принадлежащее П. В. Анненкову:
«Образованный русский мир, — пишет Анненков, — как бы впервые очнулся к тридцатым годам, как будто внезапно почувствовал невозможность жить в том растерянном умственном и нравственном положении, в каком оставался дотоле. Общество уже не слушало приглашений отдаться просто течению обстоятельств и молча плыть за ними, не спрашивая, куда несет его ветер. Все люди, мало-мальски пробужденные к мысли, принялись около этого времени искать, с жаром и алчностью голодных умов, основ для сознательного разумного существования на Руси. Само собой разумеется, что с первых шагов они приведены были к необходимости прежде всего добраться до внутреннего смысла русской истории... Только с помощью убеждений, приобретенных таким анализом, и можно было составить 'себе представление о месте, которое мы занимаем в среде европейских народов*. 29
При всей своей привычности для русского уха строки Анненкова были возможны только в нашем отечестве. Ни в какой другой западной стране с такой настоятельностью не стоял вопрос о внутреннем смысле своей истории или о месте, занимаемом в среде европейских народов. Не стоял потому, что Франция, Англия, Германия и т. д. были Западом и никакой дистанции по отношению к остальной Европе у них не было. Иное дело Россия. Пережив век культурного ученичества и вступив в самую середину своего «золотого века*, русские люди со всей остротой ощутили, что они сами и их страна находятся в странном, промежуточном и неопределенном положении. Россия вроде бы вошла в семью западных народов и культур, стала западной страной, но на свой слишком особый и кризисный лад. В этой ситуации русская культура, по сути, впервые заговорила, попыталась прервать свое почти тысячелетнее «великое молчание*. То, что она становится прежде всего культурой
слова, очевидно уже потому, что в центре русской культуры «золотого века* безусловно находится литература, и прежде всего роман. Здесь наша культура достигает своих вершин в Петербургский период, тогда как в Киевском и Московском периодах она выражала себя прежде всего в зодчестве и иконописи. Очевидно, середина XIX века — это не первый и не последний кризис, который переживала Россия. Однако впервые его встретил и пережил человек с оформившимся индивидуально-личностным началом, с потребностью и возможностями проговорить, сделать словом духовную ситуацию времени. Когда-то, в середине XVII века, Московская Русь накануне ее вхождения в западный культурный круг свое неустроение и проблематичность своей жизни выразила в расколе Православной церкви по обрядовым вопросам. Теперь, наконец, наступило время споров, которые предполагали и требовали формулировки позиций и доктрин, а не апелляции к традиции как таковой. Некоторым отдаленным аналогом конфликта никониан и старообрядцев явилось возникновение в русской культуре течений западников и славянофилов. Однако именно с этих течений начинается устойчивая традиция русской мысли. Первые наши западники (П. Я. Чаадаев) и славянофилы (И. В. Киреевский, А. С. Хомяков) стали и зачинателями отечественной философии.
И уж, конечно, разделяло их что угодно, только не обрядовые вопросы.
При характеристике русского «золотого века» как культуры слова очень существенно то, что, несмотря на возникновение в ней общественной мысли и первых ростков философии, она оставалась прежде всего культурой художественного слова. Это слово в ней наиболее впечатляющее, глубокое и, как это ни покажется странным, философичное. Скажем, философская глубина романов Достоевского далеко превосходит все, что при его жизни и позднее сделала русская религиозно-философская мысль. Такая преимущественная воп- лощенность русской культуры в слове имела свои позитивные стороны. И вместе с тем она же свидетельствует о том, что для русского человека сфера чистой мысли не стала до конца своей. Не забудем, что философия на западной почве возникла как раз потому, что в лице Греции Запад оказался наиболее продвинутым в развитии индивидуально-личностного начала в человеке. Философ — это, как никто другой, человек индивидуально ответственного и вменяемого бытия. Для него все сущее должно обрести свой смысл и быть оправданным посредством собственных интеллектуальных усилий философа. Философ не вправе полагаться на распространенное мнение или традицию, еще менее ему пристало уклоняться от самостоятельной работы мысли. Только философу по плечу справиться с той ситуацией, которая сложилась в русской культуре ко второй трети XIX века и достаточно четко обрисована в цитированном фрагменте П. В. Анненкова. Между тем философски ситуация эта не была осмыслена и разрешена, хотя и неустанно осмыслялась. Скорее, говорить здесь можно о том, что перепутье, перелом и растерянность исторического времени середины XIX века были глубоко пережиты и выражены в русской культуре и в первую очередь литературе. Но переживания и выражения не стали в результате преодолением и разрешением ситуации. Наш «золотой век» стал скорее симптомом кризиса русской жизни, чем лекарством от него.
Об этом кризисе свидетельствует не только то, что в центре русской культуры середины XIX века стояла фигура «лишнего человека», но и его позиция в культуре. Никогда нельзя забывать при обращении к «лишнему человеку», что он дворянин, помещик, барин, что в его жизни и творчестве осуществлялась дворянская культура, которая возникла в петровские времена как некоторая противоположность народной, крестьянской культуре. Вплоть до середины XIX века для дворянской культуры не существовало проблемы ее разведенности с крестьянской культурой. Дворянство видело прежде всего явные преимущества своей культурной близости к Западу, чем оторванность от крестьянства и близких к нему купечества и мещан. Положение радикально меняется с появлением «лишнего человека». Будучи дворянином, он вынужден был отказаться (если не всегда буквально, то внутренне) от служения государству. Столетиями государственная и в первую очередь военная служба была не просто обязанностью или преимуществом дворянина. Она формировала
его самоощущение, определяла место дворянства в русской культуре, укореняла в ней. «Лишний человек» в противоположность своим предкам вынужденно становился беспочвенным человеком. Своей естественной, очевидной и признанной роли в обществе у него не было. Европейская «выделка», образованность, культура «лишних людей» являлись как бы избыточными, своего рода необязательными деталями и украшениями русской жизни. Культурные преимущества оборачивались для них ненужностью и неприменимостью на традиционном для дворянства поприще. Последствия этого, видимо, недооцениваются по Настоящее время. Заключаются же они в том, что дворянство не в состоянии оказалось выполнять свою опережающую другие сословия роль в культуре, искупать в интересах всего общества свои социальные преимущества своей культурной миссией. Эта миссия вовсе не обязательно заключается в стремлении приблизить к своей культуре более широкие ' слои населения. Подобного рода вещами дворянство любой западной страны, как правило, было озабочено очень мало. Но и тогда, когда оно оставалось вполне безразличным по поводу культуры других сословий, оно могло благотворно влиять на них в одном, наверное, самом существенном аспекте. Дворянское сословие, как никакие другие сословия и слои общества, выражало собой начало прав и свобод личности. Быть дворянином означало* быть свободным и независимым человеком, противопоставленным несвободным и полусвободным людям других сословий. Дворянство свою свободу воспринимало прежде всего как привилегию, за которую, правда, дворянин был обязан и готов в любой момент заплатить "жизнью на военном поп'рище или в дуэли. На Западе тенденция развития была такова, что дворянские привилегии длительное время оспаривались третьим сословием — буржуазией. Уступки же буржуазии, по существу, означали, что дворянская свобода-привилегия все больше становилась неотъемлемым правом человека как такового. С риском сильного преувеличения можно утверждать, что по критерию свободы на Западе вся основная масса граждан государства становилась дворянами. Дворянство же при всем своем сопротивлении поползновениям на его привилегии, культивируя в себе дух свободы (как чести, достоинства, между прочим, светскости), тем самым сохраняло его для всего Запада. Не сохрани оно в свое время свои привилегии, уступив натиску других сословий и государству, дворянство не выполнило бы своей главной культурной миссии.
Возвращаясь к нашему отечественному дворянину — «лишнему человеку» — приходится констатировать: свое дворянское преимущество — привилегию-свободу — он потерял уже одним тем фактом, что стал «лишним человеком». Его свобода, в отличие от недолгой дворянской свободы поколений «Александрова века», оставалась чисто внутренней, свободой определений и оценок, творческих усилий в сфере мысли и искусства, но уже не свободой образа жизни, подобающего дворянину. «Лишний человек» для мужика, купца или мещанина был 'странкым и чудаковатым существом, а вовсе не тем барином-аристократом, за которым нужно изо всех сил тянуться и кому нужно подражать как настоящему по праву и достоинству хозяину жизни. Более того, сами «лишние люди» не только не удержались на высоте своего дворянства и аристократизма, но и признали преимущество перед собой так называемого •«народа».
Нужно сказать, что «народ» — это своеобразно русское понятие и притом очень характерное для нашей культуры, начиная с «золотого века». Вообще говоря, народом вправе называться все население данной страны, если оно образует национальную общность. У нас между тем под народом с середины XIX века подразумевается прежде всего, если не исключительно, «простонародье», то есть представители низших сословий и главным образом крестьянства. В лице «лишнего человека» дворянство поклонилось в ноги крестьянству и в нем, а не в себе признало русский народ. Этим под сомнение ставились не только петровские реформы, но и вся новоевропейская дворянская культура, которая в творчестве тех же самых «лишних людей» как раз и достигла своего расцвета. Деятели нашего «золотого века» могли усматривать в русском крестьянстве «народ-богоносец» (славянофилы), видеть в крестьянине
«прирожденного социалиста* (А. И. Герцен), восхищаться мудрой простотой его жизни (JI. Н. Толстой), могли, наконец, сострадать русскому крестьянину в его угнетенности, беспросветной нищете и долготерпении (этот мотив получил широчайшее распространение). Но в любом случае идущее от «лишних людей» народничество русской дворянской культуры отдавало капитулянтством «высокой» культуры перед «низкой». До предела эта тенденция была доведена JI. Н. Толстым. В нем совершенно поразительным образом сочеталась принадлежность к «высокой» культуре со стремлением к опрощению и возврату в «низовую» культуру. Толстой — это граф, который попытался стать мужиком, и одновременно самый крупный новоевропейский романист, призывавший учиться писать у крестьянских детей.
В нем же наиболее очевиден и Внутренний надлом русского «золотого века». Надлом, который не помешал необычайной продуктивности русской культуры и в то же время не был ею преодолен.
Царствование Николая I (1825-1855), на которое приходится и появление «лишнего человека», и расцвет русской культуры «золотого века», завершается накануне унизительного военного поражения, которого в России никто не ожидал. С этим поражением остается позади государственное величие империи и вместе с тем начинается оживление общественной жизни, больше не регламентированной мелочной и жесткой опекой Николая I и его чиновников. Казалось бы, в такой ситуации на передний план должны были выйти «лишние люди», многие из них были достаточно молоды, не говоря уже об одаренности. Однако в следующий период «золотого века», который продолжался приблизительно до середины 90-х годов, тон в общественной жизни задают совсем другие силы и деятели. Обыкновенно их именуют революционными демократами и разночинцами. Стоит обратить особое внимание на последнее слово. Буквально быть разночинцами и означало принадлежать к различным сословиям. Точнее же, наверное, было бы сказать, что разночинцы находились вне сословий, за счет того, что в их среде сословия перемешались и потеряли свое значение. Они рекрутировались из того же дворянства, естественно, без- и мелкопоместного, духовенства, мещан, военного сословия, были в них представлены и выходцы из крестьян. Внесослов- ность разночинцев в стране с по-прежнему ярко выраженными сословными различиями, где не принадлежать ни к какому сословию было попросту невозможно, была связана прежде всего с позицией в общественной жизни и культуре. Быть разночинцем в той или иной мере означало неприятие существующего строя и всего уклада русской жизни. Неслучайно разночинцев называли еще и нигилистами. Разночинцы-нигилисты жили устремлением исключительно в будущее, «темной старины заветные преданья» мало что говорили их душе. Старшее поколение разночинцев росло еще в николаевское время. И его ненависть к николаевской России, ее властям и самому императору буквально потрясает. Когда в 1855 году девятнадцати летний студент Н. А. Добролюбов написал по поводу Николая I такие строки: «А между тем сколько мелочного самолюбия, сколько жестокости, невежества, эгоизма показал он в последующее время! Ни лист, ни два, а несколько томов можно наполнить рассказами его ужасных, отвратительных деяний. Каждое имя из приближенных к нему людей давно уже сделалось символом низости, грубости, воровства, невежества... Но довольно. Нам еще будет много случаев возвратиться к этому ужасному тирану...»,[136]в их тоне и пафосе не было ничего исключительного. Всякая связь между самодержавием и теми, кто в царствование Александра II будет определять умонастроение общества, диктовать ему свои мнения и суждения, была разорвана еще в годы правления Николая I. Недовольство, а самое главное, отчуждение и негодующее неприятие власти в 30-40 годы еще таились под спудом. Либеральное правление Александра II вывело их наружу. Теперь речь шла уже не просто о недовольстве действиями государя. Самодержавие, царская власть осуждались прежде потому, что они есть и самим фактом своего существования не дают России свободно дышать.
Разночинцы относились к Александру II также, если не более непримиримо, чем к его отцу. Их отношение к императору ничуть не смягчили действительно серьезные и глубокие реформы: крестьянская, административная, судебная, военная, установление, пускай, и не свободы слова, но все же такой степени гласности, которая даже отдаленно не сопоставима с отношением к печати в предшествовавшее царствование. Все это воспринималось как половинчатые меры, ничего не меняющие в существе российской действительности. Даже злодейское убийство Александра II не вызвало среди разночинцев-нигилистов опамятования. Конечно, не все из них приветствовали гибель государя. Но сочувствие к убийцам было распространено широко. Несравненно шире, чем страх за свою родину, которая действиями террористов подталкивалась в пучину хаоса. В России как-то незаметно выросло поколение, бесконечно требовательное к власти и совсем не отдающее себе отчета в том, как тяжело ей приходиться, с какими неразрешимыми в ближайшей и более отдаленной перспективе противоречиями она сталкивается. В самодержавии видели одно только препятствие на пути прогресса и вовсе не замечали его устроительной деятельности. Непримиримыми разночинцы остались и к императору Александру U, и его правлению, потому что разночинцам-нигилистам нужна была Россия, созданная заново и по их собственному замыслу. Революционные замыслы разночинцев-нигилистов не осуществились, но властителями дум нескольких поколений они были. Их власть имела, однако, очень мало общего с русской культурой того времени. Разночинцы были прежде всего идеологами и пропагандистами. Поневоле их рупором становилась литературная критика. В пределах критических статей текущих журналов они определяли общественное мнение. Этих статей ждала как манны небесной и с восторгом их прочитывала образованная публика. Между тем, настоящая культурная жизнь осуществлялась вовсе не в трудах идеологов-шестидесятников и их наследников. Безнадежно проиграв разночинцам в сфере идей и умонастроений, в культуре по-прежнему определяющую роль играли «лишние люди* и прямые продолжатели дворянской культуры. В 60-70-е годы, скажем, куда громче звучали имена Чернышевского, Добролюбова и Писарева, чем Тургенева, Достоевского и Толстого. Между тем слишком очевидно в данном случае, кто есть кто, за кем не просто приоритет, а единственное право представлять «золотой век» русской культуры.
Если в середине XIX века с появлением «лишнего человека» русская культура, так сказать, «отделяется от государства», отчуждается от государственной жизни самодержавной России, то начиная с 60-х годов стремительно идет процесс разделения идеологии и культуры. Господствующие идеологические течения уже не отчуждены от государства, а непримиримо враждебны ему. Отчужденность свойственна теперь скорее отношениям между идеологией и культурой. Там же, где они встречались и перекрещивались, культура неизменно проигрывала. Удивительно, но почему-то на русской почве революционно-демократическая или разночинно-нигилистическая идеология более всего отразилась на живописи. В результате она приобрела тематическую задонность и поучительность, далеко уводившие ее от собственно живописных задач. В философской мысли господствующие идеологические течения обнаруживали свое влияние не содержательно-тематически, а скорее своими мыслительными навыками и приемами. Идеология стремится прежде всего убедить и привлечь на свою сторону, ей чужд настоящий пафос истины, ее непредвзятые, последовательные и трудные поиски. Такие ее особенности невольно заражали и делавшую свои первые шаги русскую философию. Ее бесспорно крупнейший в XIX веке представитель В. Соловьев, к примеру, рассуждал в своих сочинениях о предметах, достаточно далеких от злобы дня: об отвлеченном и конкретно-целостном знании, о соотношении философии и христианского вероучения, о характере связи между Богом и человеком и т. д. По существу же, он, как правило, оставался оперирующим философским и богословским терминологическим аппаратом идеологом-публицистом.
Наверное, самых впечатляющих успехов идеологизация русского общества достигла с фактом появления у нас интеллигенции. С конца XIX века интеллигенцией в России стали называть представителей ее образованного слоя: ученых, учителей, врачей, литераторов, инженеров и т. д. Очень показательно, что несмотря на свои западные корни, слово «интеллигенция» приобрело на русской почве свое исключительно русское значение. Запад интеллигенции в нашем смысле не знал или почти не знал. Потому именно, что у нас под интеллигентом понимался вовсе не интеллектуал или человек с высшим образованием как таковой. С принадлежностью к интеллигенции связывались еще и так называемая идейность, наличие каких-то возвышенных и при этом не имеющих отношения к религии убеждений. Они обязательно должны были быть прогрессивными, устремленными в светлое будущее и в той или иной степени не приемлющими настоящее. Последнее подлежит преобразованию в соответствии с убеждениями интеллигента. В такого рода преобразовании интеллигент обязательно ощущает себя избранником, солью своей земли. Иногда он готов поклониться и народной правде, и опроститься в ее духе так, как он его понимает. Что напрочь исключено для интеллигента или по крайней мере внутренне ему чуждо, так это поддержка государства и власти. Как минимум, он должен находиться в оппозиции к государству. Самодержавие и государственный аппарат для интеллигента более или менее враждебен. Но он не укоренен и в повседневной общественной и хозяйственной жизни, протекающей вне государства. Интеллигент готов не столько служить, сколько перестраивать, а еще лучше проектировать строительство. Поскольку подобное далеко не всегда удается, то он воспринимает свое текущее существование как лишенную настйящего смысла рутину, непреодолимую косность русской жизни. Вплоть до культурной катастрофы 1917 года интеллигенция оставалась питательной средой и носителем революционной в своих основаниях идеологии, сознавая себя наследницей разночинцев-нигилистов 60-х годов.
Появление интеллигенции в России стало следствием ее сближения с Западом, вестернизации русской культуры и вместе с тем того, что Россия так и не стала западной страной в том смысле, в каком западными странами являются Англия, Франция, Германия или Италия. Нерастворимость России в Западе можно трактовать как ее отсталость, можно в этом видеть некоторую инаковость российской западности по отношению к остальному Западу. В любом случае определенная дистанция между Россией и Западом несомненна. Самое же существенное для появления и существования интеллигенции состоит в том, что несовпадение России и Запада обнаруживается и внутри русской культуры: в ней есть собственно Запад и собственно Россия. Ну, скажем, образование и наука не могли быть ничем иным, как чисто западным явлением. Ни в гуманитарных, ни тем более в точных и естественных науках русская школа и университет ничего не могли предложить учащимся, кроме изучения тех же наук и приобретения тех же знаний, что и на Западе. А вот отношения между людьми, способ ведения хозяйства, государственное устройство и t. д. в России существенно отлНчались от западных. В учебных заведениях у нас образовывали людей, как это только и возможно, на западный лад, жизнь, однако, им приходилось выстраивать в стране, слишком своеобразно западной и в то же время не создавшей образования в соответствии со своим своеобразием. Такой разрыв делает массовым явлением отстраненность от собственной страны, ее восприятие, в котором первенствуют критика и отрицание. У русского дворянства вплоть до появления «лишних людей* получение западного образования уравновешивалось сознанием своей причастности стране в качестве некоторого деятельно образующего и выражающего страну начала. Напомним разобранный в предшествующей главе разговор между княгиней Дашковой и князем Кауницем. В этом разговоре княгиня не просто демонстрирует свою неосведомленность касательно русской истории, для нее в то же время органична аристократическая гордость за свою страну. Как бы Дашкова не заблуждалась в критике или превознесении России, отречение и отстраненность от нее для княгини невозможны. Россия и она сама в сознании Дашковой совпадают. У нее едино именно то, что для русского интеллигента, как он оформился в царствование Александра И, противопоставлено. Не то чтобы он не считал себя русским. Не просто считал, но и относился к себе как к соли русской земли. Но интеллигент воспринимал себя не укорененным в жизни своей страны. Как образованный человек, он родом из Запада, а может быть, и вообще ниоткуда. Главное, что интеллигент держал в уме — это то, что прошлое и настоящее России сами по себе, а он — сам по себе, по отношению к ним обязательна дистанция критически мыслящей личности. Если за что и отвечающей, так это только за неспособность воплотить свои возвышенные идеалы в жизнь. Воплощаемое же интеллигент своим признать не готов. Каждый раз оно подлежит критике и отстранению.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |