Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Курс лекций по теории и истории культуры 70 страница




Lii

т

тт. w

я j. i щ

И § sillI S

l i'll pi'ill a - " •- -

 

 

полком на смотрах и парадах. Никакого величия, державности, даже просто аристократиче­ского великолепия в памятнике Николаю I не обнаружить. Всякое сравнение с Петром I памятника Фальконе или хотя бы с гораздо более скромного достоинства конной статуей на площади Коннетабля, что у Инженерного замка, все расставляет на свои места, до последней ясности доводя различие между образами великого государя-преобразователя и исправного службиста.

В глазах Николая I лучшими службистами были как раз военные. Отсюда их чрезвычай­ное изобилие на гражданской службе, среди министров, высшей администрации на местах. Для Николая I чем-то естественным было поставить в губернаторы командира гвардейского полка в полной уверенности, что рвение к службе очень быстро сделает из фрунтовика дельного администратора. Фрунтовики как могли, старались изо всех сил, будучи равно негодными как к настоящей военной службе, так и гражданскому поприщу.

Как правило, наиболее успешные службисты николаевского царствования оказыва­лись посредственными или плохими военачальниками. И не только в силу своей несомнен­ной бездарности, но и потому, что охранительный дух самодержавия был связан со стремле­нием к тому, чтобы в государстве и обществе не было никаких перемен, чтобы достигнутое величие и могущество России сохранялось в неизменных формах. Эти формы Николаем I и его окружением принимались за самое существо русской жизни. Ничего не менять, непре­рывно возобновляя существующее, — такая ориентация государственной власти делала из нее силу, противодействующую развитию русской культуры.

Но, с другой стороны, именно в период царствования Николая I русская культура Пе­тербургского периода вступает в полосу своей наибольшей творческой продуктивности. Она стала возможной только за счет происшедшего размежевания между самодержавным госу­дарством и культурой. Это размежевание состояло в том, что в русской культуре этого перио­да появляется фигура «лишнего человека». Она хорошо известна нам по художественной литературе. Дело, однако, в том, что «лишними людьми» были не только Онегин, но в зна­чительной степени и Пушкин в последний период своего творчества, не только Печорин, но и Лермонтов, одновременно Бельтов и Герцен доэмигрантского периода, Рудин и Тургенев и т. д. В той или иной степени в николаевской России «лишним человеком» становился хотя бы отчасти любой крупный деятель культуры. Понятно, что «лишний» он вовсе не в культуре, отторгает его государство. Причем в условиях, когда государственная служба в соответствии с длительной традицией считалась естественным и необходимым для образо­ванного человека жизненным поприщем. Остаться вне службы и в XVIII веке, и в первую половину XIX века означало не просто лишиться всякого веса и уважения в обществе, но и прозябать на обочине жизни. Для поколения людей чести и индивидуального достоинства служба была внутренне неприемлема, заставляла гнуть шею и отказываться от себя. Когда их представители выходили из игры, отказываясь от службы или воспринимая ее как аб­сурд, они и попадали в положение «лишних людей». Позиция «лишнего человека», несом­ненно, давала преимущество «быть с веком наравне», не подчинять себя мертвящему строю государственной жизни. И вместе с тем она была внутренне ущербной и неблагополучной. Культура, создаваемая «лишними людьми», стала отечественной классикой, ее отнесли к «зо­лотому веку». Но она развивалась как бы параллельно политическому и экономическому развитию России. Последнее в николаевское царствование носило кризисный характер. Пе­ред Россией начала вырисовываться перспектива тупика и катастрофы. Позади осталась эпоха победоносных войн и успешных в целом внутренних преобразований. Русский же «золотой век» во всей своей полноте обозначился как раз тогда, когда «золотой век» госу­дарственности закончился. Вся русская жизнь стала тревожной и проблематичной. В этом отношении он образует резкий контраст с остальным Западом. Ему в это время была прису­ща почти безоговорочная вера в прогресс, русская же культура вся полна сомнениями и ко­лебаниями, надежды в ней неразрывно связаны с разочарованиями.



Для.золотого века, в национальной культуре подобные умонастроения необычны. Век на то и.золотой., что ему присущ мощный творческий импульс, что в нем создаются произведения, становящиеся классикой культуры. Но помимо этого «золотой век* отличает- ся еще и известной гармонией, не исключающей противоречий и диссонансов и все же покры­вающей их. Таковым стал «золотой век» французской культуры, состоявшийся в царствова­ние Людовика XIV. Он был веком большого стиля, величавым и строгим. Совсем иные характеристики требуются при обращении к «золотому веку* германской культуры. Он со­стоялся значительно позже французского, только на рубеже XVIII и XIX веков. Такой же цельности и гармонии, как во Франции, в Германии «золотой век* не знал. Конечно, она была присуща творчеству таких его величайших творцов, как Г. В. Ф. Гегель и И. В. Гете. Но на этот же период приходится и такое мятущееся, диссонансное культурное течение, как романтизм. И тем не менее «золотой век* немецкой культуры был несравненно благополучнее нашего русского «золотого века». Он стремился к разрешению всех противоречий и разрешал их, если не в повседневной жизни, то в отвлеченной мысли или художественной фантазии. Русская же культура периода своего расцвета выражала надлом национальной жизни, она вглядывалась в нее с тревогой, негодованием или осуждением, не ощущая в то же время себя самой этой жизнью в ее высшем проявлении. Последнее как раз было очень свойственно немцам. Они смотрели на политическое убожество Германии или захолустность ее образа жизни, утешая себя тем, что в сфере мышления им доступны высоты и глубины, недостижи­мые никем более, они-то как раз и есть подлинная жизнь. Только нам была свойственна в такой степени созерцательная пассивность культуры, восприимчивость, ничего в мире по существу не меняющие. Конечно, это очень странная классика и странный «золотой век*.

«Золотой век* русской культуры, по существу, и обозначился в своей полноте лишь тогда, когда Россия и русский человек стали проблемой для самих себя. О том, что он наступает, во второй четверти XIX века не подозревал никто. А вот проблематичность Рос­сии становилась очевидной многим. Сошлемся на одно только достаточно типичное свиде­тельство сказанному, принадлежащее П. В. Анненкову:

«Образованный русский мир, — пишет Анненков, — как бы впервые очнулся к тридца­тым годам, как будто внезапно почувствовал невозможность жить в том растерянном ум­ственном и нравственном положении, в каком оставался дотоле. Общество уже не слушало приглашений отдаться просто течению обстоятельств и молча плыть за ними, не спрашивая, куда несет его ветер. Все люди, мало-мальски пробужденные к мысли, принялись около этого времени искать, с жаром и алчностью голодных умов, основ для сознательного разум­ного существования на Руси. Само собой разумеется, что с первых шагов они приведены были к необходимости прежде всего добраться до внутреннего смысла русской истории... Только с помощью убеждений, приобретенных таким анализом, и можно было составить 'себе представление о месте, которое мы занимаем в среде европейских народов*. 29

При всей своей привычности для русского уха строки Анненкова были возможны толь­ко в нашем отечестве. Ни в какой другой западной стране с такой настоятельностью не стоял вопрос о внутреннем смысле своей истории или о месте, занимаемом в среде европей­ских народов. Не стоял потому, что Франция, Англия, Германия и т. д. были Западом и никакой дистанции по отношению к остальной Европе у них не было. Иное дело Россия. Пережив век культурного ученичества и вступив в самую середину своего «золотого века*, русские люди со всей остротой ощутили, что они сами и их страна находятся в странном, промежуточном и неопределенном положении. Россия вроде бы вошла в семью западных народов и культур, стала западной страной, но на свой слишком особый и кризисный лад. В этой ситуации русская культура, по сути, впервые заговорила, попыталась прервать свое почти тысячелетнее «великое молчание*. То, что она становится прежде всего культурой

слова, очевидно уже потому, что в центре русской культуры «золотого века* безусловно находится литература, и прежде всего роман. Здесь наша культура достигает своих вершин в Петербургский период, тогда как в Киевском и Московском периодах она выражала себя прежде всего в зодчестве и иконописи. Очевидно, середина XIX века — это не первый и не последний кризис, который переживала Россия. Однако впервые его встретил и пережил человек с оформившимся индивидуально-личностным началом, с потребностью и возможностя­ми проговорить, сделать словом духовную ситуацию времени. Когда-то, в середине XVII ве­ка, Московская Русь накануне ее вхождения в западный культурный круг свое неустроение и проблематичность своей жизни выразила в расколе Православной церкви по обрядовым вопросам. Теперь, наконец, наступило время споров, которые предполагали и требовали формулировки позиций и доктрин, а не апелляции к традиции как таковой. Некоторым отдаленным аналогом конфликта никониан и старообрядцев явилось возникновение в рус­ской культуре течений западников и славянофилов. Однако именно с этих течений начина­ется устойчивая традиция русской мысли. Первые наши западники (П. Я. Чаадаев) и славя­нофилы (И. В. Киреевский, А. С. Хомяков) стали и зачинателями отечественной философии.

И уж, конечно, разделяло их что угодно, только не обрядовые вопросы.

При характеристике русского «золотого века» как культуры слова очень существенно то, что, несмотря на возникновение в ней общественной мысли и первых ростков филосо­фии, она оставалась прежде всего культурой художественного слова. Это слово в ней наибо­лее впечатляющее, глубокое и, как это ни покажется странным, философичное. Скажем, философская глубина романов Достоевского далеко превосходит все, что при его жизни и позднее сделала русская религиозно-философская мысль. Такая преимущественная воп- лощенность русской культуры в слове имела свои позитивные стороны. И вместе с тем она же свидетельствует о том, что для русского человека сфера чистой мысли не стала до конца своей. Не забудем, что философия на западной почве возникла как раз потому, что в лице Греции Запад оказался наиболее продвинутым в развитии индивидуально-личностного на­чала в человеке. Философ — это, как никто другой, человек индивидуально ответственного и вменяемого бытия. Для него все сущее должно обрести свой смысл и быть оправданным посредством собственных интеллектуальных усилий философа. Философ не вправе полагаться на распространенное мнение или традицию, еще менее ему пристало уклоняться от самостоя­тельной работы мысли. Только философу по плечу справиться с той ситуацией, которая сложилась в русской культуре ко второй трети XIX века и достаточно четко обрисована в цитированном фрагменте П. В. Анненкова. Между тем философски ситуация эта не была осмыслена и разрешена, хотя и неустанно осмыслялась. Скорее, говорить здесь можно о том, что перепутье, перелом и растерянность исторического времени середины XIX века были глубоко пережиты и выражены в русской культуре и в первую очередь литературе. Но пере­живания и выражения не стали в результате преодолением и разрешением ситуации. Наш «золотой век» стал скорее симптомом кризиса русской жизни, чем лекарством от него.

Об этом кризисе свидетельствует не только то, что в центре русской культуры середи­ны XIX века стояла фигура «лишнего человека», но и его позиция в культуре. Никогда нельзя забывать при обращении к «лишнему человеку», что он дворянин, помещик, барин, что в его жизни и творчестве осуществлялась дворянская культура, которая возникла в петровские времена как некоторая противоположность народной, крестьянской культуре. Вплоть до середины XIX века для дворянской культуры не существовало проблемы ее разведенности с крестьянской культурой. Дворянство видело прежде всего явные преиму­щества своей культурной близости к Западу, чем оторванность от крестьянства и близких к нему купечества и мещан. Положение радикально меняется с появлением «лишнего человека». Будучи дворянином, он вынужден был отказаться (если не всегда буквально, то внутренне) от служения государству. Столетиями государственная и в первую очередь воен­ная служба была не просто обязанностью или преимуществом дворянина. Она формировала


его самоощущение, определяла место дворянства в русской культуре, укореняла в ней. «Лишний человек» в противоположность своим предкам вынужденно становился беспоч­венным человеком. Своей естественной, очевидной и признанной роли в обществе у него не было. Европейская «выделка», образованность, культура «лишних людей» являлись как бы избыточными, своего рода необязательными деталями и украшениями русской жизни. Культурные преимущества оборачивались для них ненужностью и неприменимостью на традиционном для дворянства поприще. Последствия этого, видимо, недооцениваются по Настоящее время. Заключаются же они в том, что дворянство не в состоянии оказалось выполнять свою опережающую другие сословия роль в культуре, искупать в интересах всего общества свои социальные преимущества своей культурной миссией. Эта миссия вов­се не обязательно заключается в стремлении приблизить к своей культуре более широкие ' слои населения. Подобного рода вещами дворянство любой западной страны, как правило, было озабочено очень мало. Но и тогда, когда оно оставалось вполне безразличным по поводу культуры других сословий, оно могло благотворно влиять на них в одном, навер­ное, самом существенном аспекте. Дворянское сословие, как никакие другие сословия и слои общества, выражало собой начало прав и свобод личности. Быть дворянином означало* быть свободным и независимым человеком, противопоставленным несвободным и полусво­бодным людям других сословий. Дворянство свою свободу воспринимало прежде всего как привилегию, за которую, правда, дворянин был обязан и готов в любой момент заплатить "жизнью на военном поп'рище или в дуэли. На Западе тенденция развития была такова, что дворянские привилегии длительное время оспаривались третьим сословием — буржуазией. Уступки же буржуазии, по существу, означали, что дворянская свобода-привилегия все больше становилась неотъемлемым правом человека как такового. С риском сильного пре­увеличения можно утверждать, что по критерию свободы на Западе вся основная масса граждан государства становилась дворянами. Дворянство же при всем своем сопротивлении поползновениям на его привилегии, культивируя в себе дух свободы (как чести, достоин­ства, между прочим, светскости), тем самым сохраняло его для всего Запада. Не сохрани оно в свое время свои привилегии, уступив натиску других сословий и государству, дворян­ство не выполнило бы своей главной культурной миссии.

Возвращаясь к нашему отечественному дворянину — «лишнему человеку» — приходит­ся констатировать: свое дворянское преимущество — привилегию-свободу — он потерял уже одним тем фактом, что стал «лишним человеком». Его свобода, в отличие от недолгой дворянской свободы поколений «Александрова века», оставалась чисто внутренней, свободой определений и оценок, творческих усилий в сфере мысли и искусства, но уже не свободой образа жизни, подобающего дворянину. «Лишний человек» для мужика, купца или меща­нина был 'странкым и чудаковатым существом, а вовсе не тем барином-аристократом, за которым нужно изо всех сил тянуться и кому нужно подражать как настоящему по праву и достоинству хозяину жизни. Более того, сами «лишние люди» не только не удержались на высоте своего дворянства и аристократизма, но и признали преимущество перед собой так называемого •«народа».


Нужно сказать, что «народ» — это своеобразно русское понятие и притом очень харак­терное для нашей культуры, начиная с «золотого века». Вообще говоря, народом вправе называться все население данной страны, если оно образует национальную общность. У нас между тем под народом с середины XIX века подразумевается прежде всего, если не исключи­тельно, «простонародье», то есть представители низших сословий и главным образом крестьян­ства. В лице «лишнего человека» дворянство поклонилось в ноги крестьянству и в нем, а не в себе признало русский народ. Этим под сомнение ставились не только петровские рефор­мы, но и вся новоевропейская дворянская культура, которая в творчестве тех же самых «лишних людей» как раз и достигла своего расцвета. Деятели нашего «золотого века» могли усматривать в русском крестьянстве «народ-богоносец» (славянофилы), видеть в крестьянине

«прирожденного социалиста* (А. И. Герцен), восхищаться мудрой простотой его жизни (JI. Н. Толстой), могли, наконец, сострадать русскому крестьянину в его угнетенности, бес­просветной нищете и долготерпении (этот мотив получил широчайшее распространение). Но в любом случае идущее от «лишних людей» народничество русской дворянской культуры отдавало капитулянтством «высокой» культуры перед «низкой». До предела эта тенденция была доведена JI. Н. Толстым. В нем совершенно поразительным образом сочеталась при­надлежность к «высокой» культуре со стремлением к опрощению и возврату в «низовую» культуру. Толстой — это граф, который попытался стать мужиком, и одновременно самый крупный новоевропейский романист, призывавший учиться писать у крестьянских детей.

В нем же наиболее очевиден и Внутренний надлом русского «золотого века». Надлом, кото­рый не помешал необычайной продуктивности русской культуры и в то же время не был ею преодолен.

Царствование Николая I (1825-1855), на которое приходится и появление «лишнего человека», и расцвет русской культуры «золотого века», завершается накануне унизитель­ного военного поражения, которого в России никто не ожидал. С этим поражением остается позади государственное величие империи и вместе с тем начинается оживление обществен­ной жизни, больше не регламентированной мелочной и жесткой опекой Николая I и его чиновников. Казалось бы, в такой ситуации на передний план должны были выйти «лиш­ние люди», многие из них были достаточно молоды, не говоря уже об одаренности. Однако в следующий период «золотого века», который продолжался приблизительно до середины 90-х годов, тон в общественной жизни задают совсем другие силы и деятели. Обыкновенно их именуют революционными демократами и разночинцами. Стоит обратить особое внима­ние на последнее слово. Буквально быть разночинцами и означало принадлежать к различ­ным сословиям. Точнее же, наверное, было бы сказать, что разночинцы находились вне сословий, за счет того, что в их среде сословия перемешались и потеряли свое значение. Они рекрутировались из того же дворянства, естественно, без- и мелкопоместного, духовенства, мещан, военного сословия, были в них представлены и выходцы из крестьян. Внесослов- ность разночинцев в стране с по-прежнему ярко выраженными сословными различиями, где не принадлежать ни к какому сословию было попросту невозможно, была связана прежде всего с позицией в общественной жизни и культуре. Быть разночинцем в той или иной мере означало неприятие существующего строя и всего уклада русской жизни. Неслучайно раз­ночинцев называли еще и нигилистами. Разночинцы-нигилисты жили устремлением ис­ключительно в будущее, «темной старины заветные преданья» мало что говорили их душе. Старшее поколение разночинцев росло еще в николаевское время. И его ненависть к нико­лаевской России, ее властям и самому императору буквально потрясает. Когда в 1855 году девятнадцати летний студент Н. А. Добролюбов написал по поводу Николая I такие строки: «А между тем сколько мелочного самолюбия, сколько жестокости, невежества, эгоизма показал он в последующее время! Ни лист, ни два, а несколько томов можно наполнить рассказами его ужасных, отвратительных деяний. Каждое имя из приближенных к нему людей давно уже сделалось символом низости, грубости, воровства, невежества... Но до­вольно. Нам еще будет много случаев возвратиться к этому ужасному тирану...»,[136]в их тоне и пафосе не было ничего исключительного. Всякая связь между самодержавием и теми, кто в царствование Александра II будет определять умонастроение общества, диктовать ему свои мнения и суждения, была разорвана еще в годы правления Николая I. Недовольство, а самое главное, отчуждение и негодующее неприятие власти в 30-40 годы еще таились под спудом. Либеральное правление Александра II вывело их наружу. Теперь речь шла уже не просто о недовольстве действиями государя. Самодержавие, царская власть осуждались прежде по­тому, что они есть и самим фактом своего существования не дают России свободно дышать.


Разночинцы относились к Александру II также, если не более непримиримо, чем к его отцу. Их отношение к императору ничуть не смягчили действительно серьезные и глубокие рефор­мы: крестьянская, административная, судебная, военная, установление, пускай, и не свободы слова, но все же такой степени гласности, которая даже отдаленно не сопоставима с отноше­нием к печати в предшествовавшее царствование. Все это воспринималось как половинчатые меры, ничего не меняющие в существе российской действительности. Даже злодейское убий­ство Александра II не вызвало среди разночинцев-нигилистов опамятования. Конечно, не все из них приветствовали гибель государя. Но сочувствие к убийцам было распространено ши­роко. Несравненно шире, чем страх за свою родину, которая действиями террористов подтал­кивалась в пучину хаоса. В России как-то незаметно выросло поколение, бесконечно требова­тельное к власти и совсем не отдающее себе отчета в том, как тяжело ей приходиться, с какими неразрешимыми в ближайшей и более отдаленной перспективе противоречиями она сталкивается. В самодержавии видели одно только препятствие на пути прогресса и вовсе не замечали его устроительной деятельности. Непримиримыми разночинцы остались и к импе­ратору Александру U, и его правлению, потому что разночинцам-нигилистам нужна была Россия, созданная заново и по их собственному замыслу. Революционные замыслы разночин­цев-нигилистов не осуществились, но властителями дум нескольких поколений они были. Их власть имела, однако, очень мало общего с русской культурой того времени. Разночинцы были прежде всего идеологами и пропагандистами. Поневоле их рупором становилась литера­турная критика. В пределах критических статей текущих журналов они определяли обще­ственное мнение. Этих статей ждала как манны небесной и с восторгом их прочитывала образованная публика. Между тем, настоящая культурная жизнь осуществлялась вовсе не в трудах идеологов-шестидесятников и их наследников. Безнадежно проиграв разночинцам в сфере идей и умонастроений, в культуре по-прежнему определяющую роль играли «лишние люди* и прямые продолжатели дворянской культуры. В 60-70-е годы, скажем, куда громче звучали имена Чернышевского, Добролюбова и Писарева, чем Тургенева, Достоевского и Тол­стого. Между тем слишком очевидно в данном случае, кто есть кто, за кем не просто прио­ритет, а единственное право представлять «золотой век» русской культуры.

Если в середине XIX века с появлением «лишнего человека» русская культура, так сказать, «отделяется от государства», отчуждается от государственной жизни самодержав­ной России, то начиная с 60-х годов стремительно идет процесс разделения идеологии и куль­туры. Господствующие идеологические течения уже не отчуждены от государства, а непри­миримо враждебны ему. Отчужденность свойственна теперь скорее отношениям между идеологией и культурой. Там же, где они встречались и перекрещивались, культура неиз­менно проигрывала. Удивительно, но почему-то на русской почве революционно-демократи­ческая или разночинно-нигилистическая идеология более всего отразилась на живописи. В результате она приобрела тематическую задонность и поучительность, далеко уводившие ее от собственно живописных задач. В философской мысли господствующие идеологические течения обнаруживали свое влияние не содержательно-тематически, а скорее своими мыс­лительными навыками и приемами. Идеология стремится прежде всего убедить и привлечь на свою сторону, ей чужд настоящий пафос истины, ее непредвзятые, последовательные и трудные поиски. Такие ее особенности невольно заражали и делавшую свои первые шаги русскую философию. Ее бесспорно крупнейший в XIX веке представитель В. Соловьев, к при­меру, рассуждал в своих сочинениях о предметах, достаточно далеких от злобы дня: об отвлеченном и конкретно-целостном знании, о соотношении философии и христианского вероучения, о характере связи между Богом и человеком и т. д. По существу же, он, как правило, оставался оперирующим философским и богословским терминологическим аппа­ратом идеологом-публицистом.

Наверное, самых впечатляющих успехов идеологизация русского общества достигла с фактом появления у нас интеллигенции. С конца XIX века интеллигенцией в России стали называть представителей ее образованного слоя: ученых, учителей, врачей, литераторов, инженеров и т. д. Очень показательно, что несмотря на свои западные корни, слово «интелли­генция» приобрело на русской почве свое исключительно русское значение. Запад интеллиген­ции в нашем смысле не знал или почти не знал. Потому именно, что у нас под интеллигентом понимался вовсе не интеллектуал или человек с высшим образованием как таковой. С при­надлежностью к интеллигенции связывались еще и так называемая идейность, наличие ка­ких-то возвышенных и при этом не имеющих отношения к религии убеждений. Они обяза­тельно должны были быть прогрессивными, устремленными в светлое будущее и в той или иной степени не приемлющими настоящее. Последнее подлежит преобразованию в соответ­ствии с убеждениями интеллигента. В такого рода преобразовании интеллигент обязательно ощущает себя избранником, солью своей земли. Иногда он готов поклониться и народной правде, и опроститься в ее духе так, как он его понимает. Что напрочь исключено для интеллигента или по крайней мере внутренне ему чуждо, так это поддержка государства и власти. Как минимум, он должен находиться в оппозиции к государству. Самодержавие и государственный аппарат для интеллигента более или менее враждебен. Но он не укоренен и в повседневной общественной и хозяйственной жизни, протекающей вне государства. Ин­теллигент готов не столько служить, сколько перестраивать, а еще лучше проектировать строительство. Поскольку подобное далеко не всегда удается, то он воспринимает свое теку­щее существование как лишенную настйящего смысла рутину, непреодолимую косность рус­ской жизни. Вплоть до культурной катастрофы 1917 года интеллигенция оставалась пита­тельной средой и носителем революционной в своих основаниях идеологии, сознавая себя наследницей разночинцев-нигилистов 60-х годов.

Появление интеллигенции в России стало следствием ее сближения с Западом, вестер­низации русской культуры и вместе с тем того, что Россия так и не стала западной страной в том смысле, в каком западными странами являются Англия, Франция, Германия или Италия. Нерастворимость России в Западе можно трактовать как ее отсталость, можно в этом видеть некоторую инаковость российской западности по отношению к остальному Западу. В любом случае определенная дистанция между Россией и Западом несомненна. Самое же существенное для появления и существования интеллигенции состоит в том, что несовпаде­ние России и Запада обнаруживается и внутри русской культуры: в ней есть собственно Запад и собственно Россия. Ну, скажем, образование и наука не могли быть ничем иным, как чисто западным явлением. Ни в гуманитарных, ни тем более в точных и естественных науках русская школа и университет ничего не могли предложить учащимся, кроме изуче­ния тех же наук и приобретения тех же знаний, что и на Западе. А вот отношения между людьми, способ ведения хозяйства, государственное устройство и t. д. в России существенно отлНчались от западных. В учебных заведениях у нас образовывали людей, как это только и возможно, на западный лад, жизнь, однако, им приходилось выстраивать в стране, слишком своеобразно западной и в то же время не создавшей образования в соответствии со своим своеобразием. Такой разрыв делает массовым явлением отстраненность от собственной стра­ны, ее восприятие, в котором первенствуют критика и отрицание. У русского дворянства вплоть до появления «лишних людей* получение западного образования уравновешивалось сознанием своей причастности стране в качестве некоторого деятельно образующего и выра­жающего страну начала. Напомним разобранный в предшествующей главе разговор между княгиней Дашковой и князем Кауницем. В этом разговоре княгиня не просто демонстрирует свою неосведомленность касательно русской истории, для нее в то же время органична аристо­кратическая гордость за свою страну. Как бы Дашкова не заблуждалась в критике или превознесении России, отречение и отстраненность от нее для княгини невозможны. Россия и она сама в сознании Дашковой совпадают. У нее едино именно то, что для русского интеллигента, как он оформился в царствование Александра И, противопоставлено. Не то чтобы он не считал себя русским. Не просто считал, но и относился к себе как к соли русской земли. Но интеллигент воспринимал себя не укорененным в жизни своей страны. Как образованный человек, он родом из Запада, а может быть, и вообще ниоткуда. Главное, что интеллигент держал в уме — это то, что прошлое и настоящее России сами по себе, а он — сам по себе, по отношению к ним обязательна дистанция критически мыслящей личности. Если за что и отвечающей, так это только за неспособность воплотить свои возвы­шенные идеалы в жизнь. Воплощаемое же интеллигент своим признать не готов. Каждый раз оно подлежит критике и отстранению.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.008 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>