Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Курс лекций по теории и истории культуры 60 страница



Да, конечно, варварства и ♦сверхварварства* послекультуры Запад в XX веке узнал сполна. Но он же их успешно преодолел во второй половине XX века. Последние 55 лет на территории западных стран, опять таки, за исключением все тех же Балкан, не было не только военных конфликтов, но и намека на них. Развитие же экономики и благосостояния населения начала XX века по сравнению с его концом — это всего лишь первые шаги на


пути восхождения к вершине. Так что, не дихотомия «культура — варварство» определяет собой существо культурной ситуации Запада в XX столетии. Конечно, она характеризует его криэисность в качестве важнейшего симптома. Однако есть у нее признак и симптом, так и не преодоленный XX веком. Скорее, на его протяжении он только углублялся. Речь идет

о симптоме, который в первой главе книги уже был выражен как нарастающее в XX ве­ке преобладание цивилизации над культурой, процесс вытеснения цивилизацией культуры. С наибольшей наглядностью и очевидностью противоречие между ними выражено в том, что XX век в целом и уж, конечно, вторая его половина — это время благосостояния, доселе ни на Западе, ни где-либо еще не виданное. Тем более, что оно коснулось не толь­ко высших и средних, но буквально всех слоев населения. В конце XX века Запад попросту не знает бедности и тем более нищеты у людей работающих или готовых работать, у тех, кто не выбит из жизненной колеи личными проблемами и внутренней душевной неустро­енностью. Конечно, благосостояние на Западе сегодня коснулось не всех, всех оно, воз­можно, никогда и не коснется. Но все же ситуация, когда 80-90% населения западных стран живет на уровне материального достатка и комфорта, который в XVIII веке распрост­ранялся разве что на 1% жителей, а в XIX веке коснулся лишь нескольких процентов населения, ситуация эта поразительна. Казалось бы, там, где растет благосостояние, может быть и не следует ожидать такого же прогресса в культуре, но точно так же странным будет и обратное — резкий разрыв между благосостоянием и культурой. Между тем это как раз то, что произошло на Западе в XX веке. Запад стал реальностью, которую не без осно­ваний обозначили несколько десятилетий назад как общество всеобщего благоденствия, но по поводу которой точно так же говорится как о сумерках и кризисе культуры. Одно, оказы­вается, вовсе не предполагает другое, благосостояние и культура обнаруживают себя как разнонаправленные реальности. В конечном же счете разнонаправленны реальности цивили­зации и культуры, одна из которых внешним образом оформляет человеческое существова­ние, тогда как другая носит внутренний характер. До известной степени уместным будет и различение между цивилизацией и культурой как между внешним и внутренним богат­ством человека.



Чтобы хотя бы частично ответить на вопрос, если не почему, то каким образом состоял­ся кризис западной культуры XX века, для начала обратимся к феномену научно-техниче- ского прогресса. На первой стадии, с конца XVIII столетия в Англии, в остальной же Европе в XIX столетии, он носил характер промышленной революции, в XX же веке его принято называть научно-технической революцией. В предшествующей главе уже шла речь о том, что научно-технический прогресс стал возможен ввиду технической ориентации науки, так же как и научной ориентации техники. Их встреча и образование единого научно-технического комплекса в свою очередь осуществились благодаря секуляризации культуры и, в частности, возникновению человека-рабочего, обращенного своими преобразовательными усилиями к природе. Теперь же настал черед обратить внимание на обстоятельство, ранее нами не рас­смотренное. На то именно, что труд, работа, производство — это такого рода деятельность, которая, с одной стороны, соотносит трудящегося, работника, производителя с миром как средством удовлетворения собственных потребностей. Никакой цели, помимо самого себя в окружающей его действительности homo faber не видит. Но, с другой стороны превращая все, над чем он трудится, в средство, так или иначе и к самому себе человек-работник не может относиться иначе, как к средству. Скажем, Бенджамин Франклин в своей «Автобио­графии» очень ясно показал, как он сам успешно превращал себя в средство для собственно­го обогащения. Но к этому нужно добавить, что такими средствами не могли не становиться для Франклина и ему подобных другие люди. От них требовалось производить как можно больше, и только. Они становились средствами производства, хотя в свою очередь нужда­лись в средствах для производящей деятельности (пище, жилье, одежде, транспорте, развле­чениях). Последних в XIX веке работникам~пролетариям, в отличие от работников-буржуа.

решительно недоставало. В XX веке положение существенно изменилось, с наступлением общества всеобщего благосостояния средств для поддержания жизни производителей стало хватать на всех. Что, однако, осталось в неизменности, так это стремление к производству в качестве высшей, все освящающей дели.

В XVIII и особенно в XIX веке ориентация на производство осуществлялась за счет действия трех факторов: интенсификации, разделения и механизации труда. Интенсифика­ция имела своим последствием не только ускорение ритма трудовых усилий, но и рост объема рабочего времени. Двенадцати- и даже четырнадцатичасовой рабочий день в наибо­лее промышленно продвинутой в XIX веке Англии не был исключением. Очевидно, что такая продолжительность рабочего дня оставляла работнику время только на восстановле­ние (да и то неполное) потраченных на производство сил, предполагавшее новое включение в изматывающий производственный цикл. Удар, который по работнику наносило разделе­ние труда, был несколько иным по сравнению с интенсификацией труда. Прежде всего оно до предела обедняло и выхолащивало труд работника, сводя его к простейшим операциям. В результате разделения-труда производитель становился внутренне никак не причастным к произведенному им продукту, не воплощал себя в нем. В самом деле, какое отношение имеет производитель к этому вот элегантному костюму, если один из них сучил шерсть, другой красил, третий ткал на станке ткань, четвертый разрезал ее по лекалам, пятый сшивал и т. д. При наличии развитого разделения труда, доведенного до выполнения ра­ботниками простейших операций, он обессмысливается, становится тяжелым, пустым и моно­тонным. Труд постоянно зачеркивает и отменяет человеческое в человеке. Особенно отчет­ливо это проявляется в том, что разделенный на простейшие операции труд впоследствии легко поддается механизации. По существу, вновь изобретенный механизм вытесняет ра­ботника, чьи функции предварительно были сведены к механическим в своей простоте и определенности операциям. Собственно же механизация, как неотъемлемая черта произ­водства, ыепосредственно направлена на его святая святых — рост производительности труда. И она действительно возрастает за счет механизации по сравнению с ручным трудом. Однако именно механизация производства окончательно превращает работника-пролетария исключительно в средство для самого себя. С той, правда, разницей от буржуа-Франклина, что теперь вопрос стоит не о цели обогащения, а о цели как самосохранении и выживании на минимуме удовлетворения первичных и простейших потребностей. Непосредственно на­блюдавший за механизированным трудом рабочих-ткачей в Англии 40-х годов XIX века Ф. Энгельс так характеризует его особенности: «Наблюдать за машиной, связывать обо­рвавшуюся нить — это не такая деятельность, которая может занять ум рабочего, но в тоже время она такого свойства, что мешает ему думать о другом. Мы видим также, что труд этот не требует напряжения мускулов, не дает простора физической деятельности. Таким образом, это не настоящий труд, а сплошное однообразие — самое убийственное, самое утомительное, что только можно придумать... Неумолимая необходимость — заживо похоронить себя на фабрике, неотрывно следить за неутомимой машиной — является тяг­чайшей пыткой для рабочих. Действительно, трудно придумать что-либо более отупляю­щее, чем фабричный труд*.

В характеристике Энгельса схвачено в механизации самое для нас существенное. Даже облегчая труд, она его сама по себе ничуть не очеловечивает, оставляя человека в его соб­ственно человеческом качестве ни с чем. Механизация работает не на человека-работника, а на производство. Производство расширяется и разбухает, сам же производитель скукожи­вается до некоторой производящей точки, ничем не наполненной и представляющей из себя один только источник и импульс внутренне пустой производящей активности.

В XIX веке тенденция к интенсификации, углубляющемуся разделению и механизации тРУДа проявилась очень внятно и отчетливо. Ее действие создавало напряжение в западных странах, продвигавшихся по пути промышленного переворота, и угрожало им революционными


катаклизмами. Однако последствия происшедшего для культуры обнаружили себя далеко не сразу. Причем» несравненно более в XX, чем в XIX веке. Пока XIX век продолжался, чело­век-работник в качестве пролетария находился в ситуации прежде всего культурной обездо­ленности, выброшенности из культуры. Что же касается человека-работника в качестве бур­жуа, то он пока еще всецело не задавал тон в культуре. При том, что она приобретает отчетливо буржуазные черты, культура в значительной степени представляла собой тенден­цию к обуржуазиванию несобственно буржуазных реалий культуры. Скажем, для буржуазии

XIX века неотразимо привлекательной остается дворянская культура и, в частности, ари­стократический момент в ней. Поэтому буржуа так падки на роскошь и всякого рода стили­зации в дворянско-аристократическом духе. Они стараются породниться со знатными фами­лиями, покупают дворянские замки и дворцы, в их среде огромной популярностью пользуются авантюрные романы на сюжеты из обихода дворянства эпохи его расцвета. Общезначимым примером последних, конечно же, служат произведения А. Дюма. Он буквально создал пред­приятие по производству бесчисленного числа романов, главным образом о жизни француз­ской придворной аристократии XVII — XVIII веков. Какими бы скромными достоинствами не обладали даже наиболее удачные из них, одного у Дюма отнять невозможно — создавал свою продукцию он с увлечением. Его неизменно влекло в придворно-аристократический круг, он упивался тем, что в нем происходило, несмотря ни на какую собственную буржуаз­ность. Необыкновенный успех романов Дюма — это ли не прекрасное свидетельство того, насколько вкусы буржуа-литератора соответствовали вкусам самых широких кругов буржуа- читателей. В очень значительной степени культура XIX века держалась еще и на своей антибуржуазности. Нужно сказать, что наступавшее преобладание работника-буржуа в куль­туре было неприемлемо не только для такого исходно, откровенно и форсированно антибур­жуазного течения, каким был романтизм, или для теряющего свои позиции дворянства. Последнее, кстати говоря, в значительной своей части и степени как раз обуржуазилось. Самое поразительное состоит в том, что для буржуа в XIX веке достаточно характерна тенденция к неприятию своей культуры и отречение от собственной буржуазности. Чтобы далеко не ходить, как раз обратим внимание на романы Дюма. Ведь упиваясь дворянско- аристократической жизнью прошлых веков, он выражал некоторую тоску по утерянному культурному раю, ставя этим под вопрос уже насквозь буржуазную современность. Даже для Дюма с его безусловной ориентацией на читателя-потребителя немыслимо было воспевать буржуазный дух, буржуазные стиль жизни и повадки. О действительно выдающихся худож­никах и мыслителях нечего и говорить. Среди них неприятие буржуазности резко преоблада­ло. Принадлежа своему веку, в чем-то они были и не могли не быть буржуазными, но одновременно и не принимали его.

В XX веке оформившиеся в предшествующий период тенденции развернулись с большей полнотой и последовательностью, и в то же самое время XX век принес с собой новые реалии культуры, ранее едва намечавшиеся или вообще не дававшие о себе знать. Самое существен­ное из того, что объединяет культуру обоих столетий, — это то, что в ней по-прежнему задает тон человек-работник. Правда, теперь постепенно смягчается резкая противопостав­ленность работника-пролетария и работника-буржуа. Непрерывный, с ранее невиданными темпами рост производительности труда в XX веке дает о себе знать в двух важнейших проявлениях. Во-первых, очень значительно сокращается объем рабочего времени, к концу

XX века становится немыслимой не только семидесятидвухчасовая, но и относительно уме­ренная шестидесятичасовая рабочая неделя. Теперь она составляет 40 или даже 38 часов. И, во-вторых, несмотря ни на какое уменьшение продолжительности рабочего времени, в XX веке резко возрастает благосостояние пролетариата. Само это слово становится неумест­ным ввиду устойчиво высокого, а по меркам предшествующего столетия и очень высокого уровня жизни лиц наемного труда. Этот уровень может быть заметно ниже, чем у работода­телей, но все же благосостояние распространяется на тех и на других. Оно определяет очень большое сходство'в образе жизни тех, кто в XIX веке были разведены резкой чертой как пролетариат и буржуазия. Определить, кто из них есть кто, по традиционным для XIX века меркам, в конце века XX далеко не всегда представляется возможным. Тогда, например, когда работник данного предприятия в то же время владеет пакетом его акций или, напро­тив, совладелец компании избирается ее директором и управляет ею как нанятое компанией лицо. Не так уж редко большее благосостояние дает работа по найму, чем ведение достаточно крупного самостоятельного дела и т. д.

Существенное сближение тех, кто в XIX веке были противопоставлены в качестве пролетариата и буржуазии, происходит, между тем, при сохранении и даже большем развитии предшествующих тенденций к разделению и механизации труда. Применительно к послед­нему уже можно говорить об автоматизации. Не менее важное обстоятельство состоит в том, что характер промышленного производства с неотрывным от него разделением труда и механизацией (автоматизацией) в значительной степени приобретают те сферы человече­ской жизнедеятельности, которые ранее его не имели. Конечно же, речь не идет о том, что едва ли не поголовно работоспособные люди на Западе в XX веке встали за станки, стали работать с машинами, механизмами и автоматами. Скажем, деятельность ученого-исследо- вателя по-прежнему состоит в размышлениях о нерешенных проблемах своей науки. Если она теперь технически оснащена компьютером и несравненно более изощренными, по срав­нению с предшествующими столетиями, приборами для экспериментов, то не это делает ее производством, а ученого работником. Определяющим здесь является то, что ученый-иссле­дователь занят узкой областью своей науки. Он специализируется в ней приблизительно так же, как рабочий, стоящий за станком, — в производстве определенного рода деталей. И тот и другой заняты своим прямым делом — специальностью — и не причастны к пред­мету своей деятельности в целом. Для рабочего-станочника таким целым может быть всего I лишь автомобиль, а для ученого-физика — физическая наука и стоящее за ней мироздание в его физическом измерении. Понятно, что разница между автомобилем и мирозданием грандиозна. Труд рабочего-станочника, из года в год вытачивающего на своем станке одни и те же детали, тоже вроде бы не сравним с изысканиями украшенного степенями и звания­ми физика. И все же объединяет их с культурологических позиций самое существенное. И ученый-физик, и рабочий-станочник не просто специалисты в своей узкой области, но и частичные люди, прикрепленные к своей узкой профессиональной области в качестве функционеров. Последнее именование в настоящем случае может показаться по отношению к ученому неуместным. Предзаданность у рабочего, продавца или клерка своей профессио­нальной деятельности с легкостью позволяет определить их как функционеров. Ну, а ученый- физик? Ведь он получил такое серьезное образование, его деятельность требует таких зна­ний и интеллектуальных усилий, неужели она тоже функциональна? По такому решающему признаку, каким является подчиненность не от себя и не от другого человека исходящим ритмам, направлениям и целям деятельности, — несомненно. В самом деде, ученый-физик, приступал К своей профессиональной деятельности, движется по инерции, заданной раз­витием его науки. Предшествующие достижения почти целиком определяют ее после­дующие Шаги. Причем они могут осуществляться не вообще (вообще физики уже как бы не существует), а в одной узкой отрасли одной из физических наук. Когда ученый стремится чего-то в физике достичь, ему только и остается своими усилиями (хочется сказать — собой) сделать следующий шаг в своей области, который для его науки как целого практи­чески не ощутим, но все же обслуживает и, пускай незаметно, но продвигает физическую науку. Разумеется, бессмысленно отрицать наличие в деятельности ученого творческого момента. Но даже тогда, когда он присутствует, все равно, растворяется в функционально­сти; которая предполагает, что не ученые определяются в качестве личностей через физи­ку, а сама физика определяется и осуществляется благодаря усилиям бесконечного числа Ученых.


Согласившись с тем, что в XX веке доминирует тенденция к превращению в человека- работника (а значит, в функционера и частичного человека) ученого, возможно, нам трудно будет принять те же самые характеристики в отношении художника. Все-таки это всем очевидно, что художник творит по вдохновению, что его произведение есть воплощение уникальности своего внутреннего мира, наконец, что художнику строго противопоказаны узкая специализация и частичность достигнутого результата. Художественное творчество по своей природе целостно. Нельзя, скажем, художнику создать часть произведения, тогда как другие части будут созданы еще несколькими художниками, в результате чего и возникнет целое. Подобное еще как-то возможно в научных исследованиях, особенно технических раз­работках XX столетия, но при чем здесь художник? Когда он действительно является тако­вым в полном смысле слова, действительно, не при чем. Но как тогда быть с основным потоком беллетристики, телевизионных и кинофильмов, музыкальных произведений, произ­ведений изобразительного ряда? Они-то создаются в грандиозных масштабах, пользуются массовым спросом и в то же время почти или вообще не соответствуют критериям художе­ственного творчества.

Это обстоятельство нужно сознавать с полной ясностью — огромное, подавляющее ко­личество произведений, которые по привычке относятся к искусству и художественному творчеству, таковыми в действительности не являются. Из того, что написан вот этот роман и он пользуется широчайшей популярностью, еще вовсе не следует не только наличие у него литературных достоинств, но и принадлежность романа к художественной литературе. Ско­рее наоборот, к ней он имеет очень отдаленное и косвенное отношение. То же самое можно сказать и о популярной песне, фильме и т. д. Все они возникли в результате деятельности людей-работников, действующих по принципу производственного процесса. Они могли прямо и буквально получить «производственное задание» от организаторов и управляющих произ­водственным процессом в лице издателей, продюсеров, менеджеров. Может и сам создатель, своим чутким нюхом уловив, откуда дует ветер, предложить продукцию, пользующуюся спросом. В любом случае импульс для создания произведений будет исходить извне или, как минимум, совпадать с внешними веяниями. Тогда гарантирован или станет очень вероятен успешный выпуск продукции. Однако, почему бы ей и не быть подлинным искусством, может возникнуть в связи со сказанным вопрос. Например, уже потому, что работник в той сфере, которая все еще обладает некоторыми внешними признаками искусства, ставит перед собой цель вовсе не выразить себя, воплотить рождающиеся в нем образы и смыслы, предъя­вив их прежде всего самому себе и только потом — публике и аудитории. Последняя должна учитываться в первую очередь. Она заказывает музыку и, следовательно, платит за нее.

И все дело здесь в том, какого рода продукцию ожидает публика от ее изготовителя. В прин­ципе, вполне возможно представить себе ситуацию, когда она с трепетом и нетерпением ждет, что ей предъявит художник извлеченного из глубин своей душевной жизни, где он встречается с началами и концами всего сущего. В этом случае художник почитается и вы­зывает восхищение за то, что своими произведениями он поднимает до себя простых смерт­ных, приобщает их к первоначально доступной только ему «музыке сфер». Таковым было романтическое восприятие художника. Романтизм дошел здесь до геркулесовых столпов в его возвеличивании. Но и предшествующие эпохи, начиная с Возрождения, всегда отдавали должное художнику за его «божественность», способность приобщить многих к доступному одному.

В XX веке ситуация кардинальным образом меняется. Резкое преобладание человека- работника, превращение его в основной человеческий тип западного мира не предполагает широких возможностей для контактов с искусством. Самое существенное здесь состоит в том» что человек — работник и производитель, превращая себя в средство производства, этим не могут не подчинить себя его ритмам и целям. Производство же предполагает разделение и механизацию (автоматизацию) труда и, соответственно, его упрощение, предзаданность


и функционализацию. Результатом указанного процесса становится частичный человек — функционер, для которого первичной и жизненно важной проблемой становится собственное воспроизводство в этом своем качестве. Таковым же воспроизводством служит потребление.

; Потребляя, человек как бы возвращается к себе, к своей наличной данности работни- \ кафункционера. Это происходит за счет пищи, одежды, жилья, отдыха, но также и при посредстве того, что ранее было искусством. Теперь от него требуется не «обожение», не выход человека из «человеческого только человеческого», а напротив, его утверждение и подтверждение. Попробуем пояснить сказанное несколько условным и упрощенным примером. При чтении шекспировского «Гамлета» читатель тоже решает вместе с Гамле­том вопрос «быть или не быть». Вслед за принцем датским он ставит свою жизнь на кон и должен найти ей оправдание или же отвергнуть ее. Понятно, что читатель далек от ин­тенсивности переживаний принца, его задетости жизнью и стремления бестрепетно ответить на ее вызов. И все-таки, читая «Гамлета» и размышляя о нем, читатель находится в еди­ном смысловом пространстве с Шекспиром и Гамлетом, в его душе происходит некоторое приращение опыта и преображение жизни. Прочитавший «Гамлета» уже не совсем тот человек, что и до его прочтения. И хорошо, если обретенный опыт сделает в чем-то други­ми человеческие поступки и создаваемую им предметную реальность. Ну, а если шекспи­ровскую трагедию прочел человек-работник и функционер, для чьей благополучной жизни требуется безупречное исполнение производственного задания, что в его жизнь может при­внести «Гамлет», кроме напряжения и противоречия между повседневной рутиной, кото­рой нужно отдавать все физические и душевные силы, и открывающимся горизонтом само- осуществления и встречи с Богом через чтение Шекспира? Для кого-то выходом станет резкий поворот в биографии, разрыв с гарантированным внешним благополучием и вместе с тем с прикованностью к своему труду-функции. Массовым подобный выход не может быть в принципе, массовый выход состоит как раз в ином и прямо противоположном. В том, чтобы свести к потреблению те занятия, которые традиционно таковыми не были. Потребле­ние же в сфере искусства означает превращение его прежде всего, а то и исключительно, в развлечение.

Развлечение потому и может быть сближено и даже отождествлено с потреблением, что оно точно так же предполагает восстановление человека в своей данности, возвращение его к самому себе. Развлекаются от скуки, от томления, недостаточности самого себя самому себе, от неудовлетворенности повседневными контактами и впечатлениями. Развлекаются, отвлекаясь и вместе с тем, вовлекаясь. Но это такого рода от- и вовлечение, которое, изме­няя человека и его жизнь, наполняя их тем, что им недостает, все в конечном счете оставля­ет на своих местах. В развлечении стремятся прожить своей жизнью иначе, чем обычно, но так, чтобы необычность решительно ни к чему не обязывала и, главное, не выводила развле­кающегося из колеи собственной работы-функции. Такого рода результата, наверное, можно достигнуть и при обращении к подлинным произведениям искусства, выхватывая из них легкодоступное, упрощая его и низводя до собственного уровня. Однако иметь дело с настоя­щим искусством всегда небезопасно. Оно может оттолкнуть трудностью восприятия, остать­ся непонятным или, напротив, слишком глубоко затронет, выведя человека из рамок развле­чения. Поэтому для последнего гораздо пригоднее имитация искусства. Именно она идеально соответствует жизни потребителя в развлечении. Но имитация, она же клиширование, тира­жирование, унификация — это непременные компоненты производства. Оно требует человека- работника и функционера тем, где, казалось бы, ему никогда не было и не должно было быть места. В XX веке место ему находится, и еще какое. Если это производитель романов, то их тиражи ни в какое сравнение не идут даже с самой знаменитой и популярной класси­кой. О музыкальных произведениях и говорить нечего. Популярность их огромна, едва ли не всеобъемлюща на фоне практически полной недоступности и невосприимчивости к музы­кальной классике.

Когда ожидающий развлечения потребитель и удовлетворяющий его ожидания произво­дитель встречаются и успешно восполняют друг друга, тогда образуется замкнутый круг так называемой «массовой культуры». Кстати говоря, она включает в себя не только имитацию искусства, но и огромный поток информации, который не отнести ни к науке, ни, тем более, к философии. У нее тоже есть свои поставщики-производители и развлекающие себя ею потребители. Она также легка и доступна, имитируя и упрощая науку, философию, даже вероучение. В круг массовой культуры попадают при этом далеко не только работники сферы материального производства или услуг. Она рекрутирует своих приверженцев и среди пред- ставителей интеллектуальных профессий в той мере, в какой они являются работниками и производителями. Вне принадлежности к массовой культуре в XX веке, особенно во второй его половине, остается в количественном отношении ничтожное меньшинство населения западных стран. Обыкновенно их называют представителями элитарной культуры. По суще­ству же в настоящем случае достаточно говорить просто о культуре ввиду того, что «массо­вая культура» — это словосочетание, деликатно умалчивающее о своей соотнесенности с по- слекультурной реальностью.

Основанием для такого вывода служит то, что основными признаками культуры «мас­совая культура» как раз и не обладает. Ее вовсе недостаточно отнести к народному низовому и примитивному слою культуры, над которым возвышается высокая культура. Подобное сочетание характерно, скажем, для Средневековья и первых веков Нового Времени. Тогда, действительно, сосуществовали низовая (крестьянская) и высокая культуры. Они остава­лись в значительной степени независимыми друг от друга. У каждой были свои собственные основания и характерные признаки. Но чего не знали ни та, ни другая культуры, так это производящей деятельности одних и потребительства других. Особенно же следует отметить то обстоятельство, что низовая культура была «внизу» вовсе не потому, что питалась объед­ками со стола высокой культуры. Низовой ее делал внеисторизм, наличие архаических черт, неразвитость личностного начала, практически полное отсутствие авторства и т. д. Что-то низовая культура все-таки заимствовала у высшей, видоизменяя заимствованное в своем духе, но точно так же и высокая культура не лишена была восприимчивости к некоторым моментам низовой культуры.

Совсем иначе обстоит дело с массовой культурой. У нее собственных оснований, в отли­чие от низовой культуры, как раз и нет. Один из основных парадоксов существования массо­вой культуры заключается в том, что она, несмотря на свое резкое преобладание, является производной от просто культуры и, в частности, от тех ее все еще уцелевших остатков, которые сегодня принято называть «элитарной» культурой. В своей основе ситуация здесь элементарно проста — чтобы имитировать, примитивизировать и тиражировать, нужны некоторые исходные образцы. Сама их создать массовая культура не способна. Поэтому культура ей все-таки нужна не только прошлая, но и настоящая. Та, которая оформляет современную жизнь, осмысливает ее и наполняет смыслом. Отсюда, в частности, известная осторожность массовой культуры по отношению к «элитарной». Полное поглощение по­следней со стороны первой было бы аналогично успешному отпиливанию сука, на котором сидишь.

Массовая культура, в рамках которой упорно трудится имитатор-производитель и чьими плодами пользуется развлекающийся потребитель, — это реальность, призванная заполнить внерабочее время человека-работника. Объем внерабочего времени у него невиданно велик и вполне сопоставим с объемом рабочего времени. Как правило, внерабочее время сегодня с легкостью называют свободным временем или досугом. Между тем своеобразие культуры XX века состоит еще в том, что ни свободного времени, ни досуга резко преобладающий в ней человек-работник не ведает. Ведь свободное время можно понимать двояко. Во-первых, как свободу от профессиональных обязанностей, и во-вторых, в качестве исходящей из себя, имеющей в себе свое основание активности. Что касается «свободы от», то она у человека-


работника и функционера очень поверхностна. Да, он значительную часть недельного бюд­жета времени не работает и может заниматься, чем ему угодно. «Угодно», однако, работнику так выстроить свои занятия, чтобы они не противоречили его работе, в скрытом или более явном виде предуготовляли к ней и обслуживали ее. Свобода в собственном смысле, то есть «свобода для», присуща человеку-работнику еще менее, чем «свобода от». В самом деле,


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>