Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Хулио Кортасар (1914—1984) — классик не только аргентинской, но имировой литературы XX столетия. В настоящий сборник вошли избранные рассказыписателя, созданные им более чем за тридцать лет. 9 страница



То, о чем я рассказываю, длилось уже Бог знает сколько, и вдруг всеизменилось в тот день, когда из окна проходившего поезда нам под ноги упалапервая записка. Естественно, все эти статуи и фигуры предназначались нетолько и не столько для нас самих — нам бы это быстро надоело. По правиламвытянувшей жребий полагалось выйти из тени ив, встать у железнодорожнойнасыпи и дожидаться поезда, который ровно в два часа восемь минут проходилмимо нас из Тигре[85]. На нашем отрезке, в Палермо, поезда ходят довольнобыстро, так что мы не стеснялись демонстрировать наши статуи и фигуры. Мы неуспевали разглядеть людей в окнах, но со временем все же научились кое-чторазличать и знали, что пассажиры ждут нашего появления. Один седой сеньор вочках с черепаховой оправой высовывался из окна и махал очередной статуе илифигуре платочком. Мальчишки, которые возвращались из колледжа, сидели наподножках и что-то весело нам кричали. Но были и такие, кто молчал и смотрелна нас серьезно, без улыбки. Сама-то статуя или фигура ничего не видела, всеее силы уходили на то, чтобы сохранять неподвижность, зато остальные двое,спрятавшись под ивами, подробно обсуждали реакцию зрителей: успех илибезразличие. Записку бросили в марте из окна второго вагона. Она упаласовсем рядом с Оландой, изображавшей в тот день Злословие, а потом ееотнесло ко мне. Листок бумаги, сложенный в несколько раз и привязанный кгайке. Мужским довольно корявым почерком было написано: «Статуи оченькрасивые. Я во втором вагоне, третье окно. Ариэль Б.[86]». Послание показалосьнам суховатым — стоило ради такого возиться, привязывать письмо к гайке,кидать… И все-таки мы были очарованы. Бросили жребий, кому игратьследующей, и выпало мне. На другой день никто играть не желал — всемхотелось посмотреть на Ариэля Б., но мы испугались, что он неправильноистолкует перерыв в игре, поэтому опять бросили жребий, и на сей раз выпалоЛетисии. Мы с Оландой порадовались за нее, потому что Летисии, бедняжке,статуи удавались как никому другому. Ее частичный паралич оставалсянезаметным, пока она не двигалась, и к тому же она умела сообщать своимжестам такое благородство! Когда ей доставались фигуры, она, как правило,выбирала Щедрость, Набожность, Самопожертвование или Самоотречение. А чтокасается статуй, тут она старалась походить на Венеру из нашей гостиной,которую тетя Руфь упорно именовала Венерой Милосской. Мы уж постаралисьвыбрать для Летисии наряд, который не оставил бы Ариэля равнодушным. Изкуска зеленого бархата смастерили ей подобие туники, а на голову водрузиливенок из ивовых ветвей. Мы носили платья с короткими рукавами, так что всевыглядело очень даже по-гречески. Летисия немного порепетировала в тени, амы с Оландой решили, что тоже покажемся и поздороваемся с Ариэлем —любезно, но с достоинством.



Летисия была просто великолепна: она не шелохнулась, пока проходилпоезд. Так как повернуть голову Летисия не могла, она ее запрокинула, а рукиопустила и прижала к телу, как будто их вовсе не было, о зеленой тунике яуже не говорю. В общем, вылитая Венера Милосская! В третьем окне мыразглядели белокурого молодого человека со светлыми глазами. Он широкоулыбнулся, заметив, что мы с Оландой ему машем. Миг — и поезд умчал его, нодаже в половине пятого мы все еще обсуждали, в темном он был или в светлом,какого цвета у него галстук, симпатичный он или, наоборот, неприятный. Вчетверг, когда я показывала Уныние, подоспела еще одна записка: «Все троемне очень нравятся. Ариэль Б.». На этот раз он высунул голову и руку в окнои весело помахал нам. Мы сошлись на том, что ему лет восемнадцать (будучиуверены, что на самом деле — не больше шестнадцати), и решили, что онежедневно возвращается этим поездом из своего английского колледжа. В том,что это именно английский колледж, мы не сомневались — не могли же мыпринять в игру Бог знает кого. Ариэль подходил по всем статьям.

Оланде невероятно везло: она выигрывала три дня подряд и превзошла себяв фигурах Разочарования и Корысти, а также в труднейшей для исполнениястатуе Балерины, простояв на одной ноге с того самого момента, как поездначал к нам заворачивать. На следующий день выиграла я, а потом еще раз.Очередная записка Ариэля чуть не угодила мне в лоб, когда я показывала Ужас.Сначала мы ничего не поняли: «Красивее всех самая неподвижная». Летисиясообразила последней, покраснела и отошла в сторону, а мы с Оландойвозмущенно переглянулись. Сначала мы с ней сгоряча решили, что Ариэль простоидиот, но ведь такого не скажешь вслух, в присутствии Летисии, при ее-точувствительности. Она, бедная, и так несет тяжелый крест. Сама она непроронила ни слова, но, видимо, поняла, что записка по праву принадлежит ей,и сохранила ее. В тот день мы вернулись домой необычно молчаливые и вечеромвместе не играли. За столом Летисия была очень весела, у нее радостноблестели глаза, и мама то и дело обменивалась многозначительными взглядами стетей, словно бы призывая ее в свидетели. Дело в том, что как раз наканунеЛетисии назначили какое-то новое лечение. Видимо, оно-то и подействовало нанее таким чудесным образом.

Перед сном мы с Оландой все обсудили. Вовсе не записка Ариэля насвозмутила. В конце концов, мало ли как все выглядит из окна движущегосяпоезда. Но нам показалось, что Летисия несколько злоупотребляет своим особымположением. Она ведь прекрасно понимает, что ей мы никогда ничего не скажем,знала, что в доме, где есть человек с физическим недостатком, да еще гордый,все, и сам больной в первую очередь, ведут себя так, как будто знать незнают ни о каком изъяне, или, вернее, каждый делает вид, что не знает, чтодругие тоже знают. Но все хорошо в меру, а поведение Летисии за столом и то,как она хранила эту несчастную записку, — это уже чересчур. Той ночью мнеопять снились железнодорожные кошмары: как будто я иду утром по огромномуполю, многократно пересеченному рельсами, и вижу вдалеке приближающиеся огнилокомотивов. Я в ужасе гадаю, пройдет ли поезд слева или справа от меня, асзади между тем надвигается скорый, но самое ужасное, что какой-нибудь изпоездов может в последний момент свернуть на другой путь и задавить меня. Ноутром я мгновенно забыла о своем сне, потому что Летисия проснулась совсембольная и даже одеться сама была не в состоянии. Нам показалось, что ейнемного стыдно за вчерашнее, и мы старались быть добры к ней: сказали, чтоей от того хуже, что она слишком много ходила, и, наверно, сегодня лучшеостаться в своей комнате и почитать. Она в ответ молчала, но к столу вышла ина все расспросы мамы отвечала, что чувствует себя уже хорошо и спина почтине болит. При этом она неотрывно смотрела на нас с Оландой.

На сей раз жребий вытянула я, но тут Бог знает, что на меня нашло, и яуступила свое право Летисии, естественно, не объясняя почему. Что ж, если онпредпочитает ее, пусть насмотрится на нее вдоволь. Сегодня выпало показыватьстатую, и мы выбрали для Летисии наряд попроще, чтобы не осложнять ей жизнь.Она задумала нечто вроде китайской принцессы: стыдливо потупиться и скромно,как это принято у китайских принцесс, сложить ручки. Мы с Оландой отсиживалисьв тени, Оланда вообще отвернулась, когда показался поезд, но я-то смотрела ипоняла, что Ариэль никого, кроме Летисии, не видит. Он не спускал с нее глаздо тех пор, пока поезд не скрылся за поворотом, а Летисия все продолжаластоять неподвижно и не знала, как Ариэль на нее только что смотрел. Правда,когда она наконец отступила в тень отдохнуть, мы поняли, что нет, все-такизнала и что ей очень хотелось бы ходить в этом наряде весь день, до вечера.

В среду тянули жребий только мы с Оландой, потому что Летисия сказала,что, по справедливости, она должна на сегодня выйти из игры. Выиграла Оланда— вечно ей везет, — но очередное послание Ариэля упало около меня. Первыммоим побуждением было отдать его Летисии, которая молча стояла рядом, нопотом я подумала, что нельзя же потакать ей во всем, и медленно развернуласложенный листок. Ариэль сообщал, что завтра сойдет на ближайшей станции ипо насыпи доберется к нам — поболтать. Почерк был ужасный, но последняяфраза показалась нам прелестной: «Сердечный привет трем статуям». Подпись —какая-то закорючка, но в ней проступал характер писавшего.

Пока мы снимали с Оланды ее наряд, Летисия несколько раз бросала наменя испытующие взгляды. Я просто прочитала им записку, и никто из них нислова не проронил. Их молчание меня раздражало: в конце концов, Ариэльзавтра придет, надо же все обсудить и решить, как себя вести. Если узнаютдома или кому-нибудь из этих Лоса придет охота шпионить, а ведь они такзавистливы, эти коротышки, тогда уж точно быть скандалу. Да и вообще, воттак молчать, перебирая наряды, было очень неуютно. Мы и домой вернулисьмолча, через все ту же белую дверь. Тетя Руфь попросила нас с Оландойвыкупать Хосе, кота, а сама увела Летисию — новое лечение. Наконец-то мыдали себе волю. Завтрашний визит Ариэля казался чудом, у нас никогда еще небыло друзей-мальчиков, кузен Тито не в счет — малявка, до сих пор играет всолдатики и верит в первое причастие. Мы очень нервничали, и бедняжке Хосепришлось туго. Оланда, будучи посмелее, наконец заговорила о Летисии. Ясовершенно растерялась: с одной стороны, будет ужасно, если Ариэль узнает,но, с другой стороны, лучше бы все раскрылось, потому что это неправильно —обременять других своими бедами. Главное, как бы устроить так, чтобы Летисияне страдала, ей и так несладко, да еще это новое лечение, будь оно неладно.

Вечером мама удивилась, что мы такие тихие, вот чудеса, мыши вам, чтоли, языки отгрызли, потом они с тетей переглянулись, и обе решили, что мынатворили что-нибудь и теперь нас мучает совесть. Летисия ела очень мало,сказала, что плохо себя чувствует, и ушла к себе читать «Рокамболя». Онанехотя разрешила Оланде проводить ее, а я взялась за вязанье, это менявсегда успокаивает. Дважды я порывалась пойти к Летисии, все не моглапонять, что они там застряли, но вот Оланда вернулась, с весьма значительнымвидом уселась рядом со мной и просидела молча, пока мама и тетя Руфь невстали из-за стола. «Она не пойдет. Написала письмо, но сказала, чтобы мыотдали его, только если он несколько раз о ней спросит». Оттопырив карманблузки, она показала мне сиреневый конверт. Потом нас позвали вытиратьтарелки. В ту ночь мы уснули сразу, утомленные переживаниями и купаниемХосе.

На следующее утро меня послали на рынок за покупками и Летисию я невидела. Она не покидала своей комнаты. Перед тем как нас позвали к столу, язашла к ней на минутку. Она сидела у окна, обложенная подушками, с девятымтомом «Рокамболя». Выглядела она неважно, но, через силу смеясь, сталаплести мне что-то о пчеле, которая залетела в комнату, а наружу — никак, апотом еще о том, какой смешной сон ей приснился… Я тоже что-то мямлила,мол, как жаль, что она не сможет пойти с нами, но с каким трудом давалосьмне каждое слово! «Если хочешь, мы объясним Ариэлю, что ты приболела», —предложила я, но она отрицательно покачала головой и снова замолчала. Я ещеуговаривала ее пойти, но недолго, потом собралась с духом и заявила, чтобояться ей нечего, потому что настоящему чувству не страшны никакиепрепятствия, и прибавила еще несколько ценных мыслей, вычитанных нами в«Сокровищнице Юности». Изрекать прописные истины становилось все труднее,потому что Летисия отвернулась к окну и, казалось, вот-вот расплачется. Вконце концов я соврала, что меня ждет мама. Завтрак длился целую вечность, иОланда схлопотала от тети подзатыльник за пролитый на скатерть соус. Как мывытирали посуду — я уже не помню. Я помню все с того момента, когда мынаконец оказались под ивами и, счастливые, обнялись, не чувствуя ни тениревности друг к другу. Оланда все наставляла меня, что говорить о нашейучебе, чтобы у Ариэля сложилось хорошее впечатление, ведь мальчики постаршеобычно презирают младших девчонок, которые только и занимаются что кройкой ишитьем да кулинарией. Промчавшись мимо нас в два часа восемь минут, Ариэльуспел радостно помахать нам обеими руками, а мы ему — платочками изнабивной ткани. Минут через двадцать мы увидели, как он идет по насыпи. Оноказался выше, чем мы думали, и был в сером.

Я сейчас уже не припомню, о чем мы сначала говорили. Он держалсядовольно робко, даром что бросал нам записки и теперь пришел познакомиться.Вел себя очень сдержанно и осторожно. Сначала еще раз похвалил наши статуи ифигуры, потом спросил, как нас зовут и где же третья. Оланда сказала, чтоЛетисия не смогла прийти. Он ответил, что очень жалко, и еще, что Летисия —чудесное имя. Потом рассказал нам о своем промышленном училище, которым, кнесчастью, оказался пресловутый английский колледж, и спросил, нельзя ливзглянуть на наши наряды. Оланда отодвинула камень, и мы ему все показали.Похоже, наряды его очень заинтересовали, то и дело он брал в рукикакую-нибудь вещь и говорил: «Вот это однажды надевала Летисия» или: «Вот вэтом была восточная статуя», вероятно, имея в виду китайскую принцессу. Мывтроем сидели под ивами, Ариэль казался довольным, но несколько рассеянным.Видно было, что он не уходит только из вежливости. Когда разговор замирал,Оланда кидала на меня многозначительные взгляды, и нам обеим становилосьочень неловко: то ли нам поскорее уйти, то ли пусть бы он ушел, а еще лучше— и вообще не приходил. И снова он спросил, не заболела ли Летисия, и сноваОланда посмотрела на меня и еще раз повторила, что Летисия просто не смоглаприйти. Мне-то казалось, что давно пора сказать ему… Ариэль чертил веткойв пыли какие-то геометрические фигуры, время от времени посматривал на белуюдверь, и мы догадывались, что у него на уме. Так что Оланда поступиласовершенно правильно, достав наконец сиреневый конверт. Он застыл отудивления с конвертом в руке, потом сильно покраснел.

Так и стоял, пока мы не объяснили, что письмо — от Летисии. Тогда онположил его во внутренний карман сумки — при нас читать не захотел. Послеэтого почти сразу засобирался, сказал, что был очень рад с намипознакомиться, но пожал наши руки как-то вяло и неприветливо, так что ужлучше было поскорее распрощаться, хотя мы потом еще долго ни о чем думать немогли, кроме как о его серых глазах и печальной улыбке. Еще мы запомнили,как он, уходя, сказал: «Простите и прощайте», дома мы такого никогда неслышали, формула показалась нам такой поэтичной, просто божественной. Всеэто мы передали Летисии, которая ждала во дворике, под лимонным деревом. Такхотелось спросить ее, что же было в письме, но ведь зачем-то она запечаталаконверт, прежде чем отдать его Оланде! Так что я удержалась. Мы толькорассказали ей, какой Ариэль из себя и сколько раз он о ней спросил. Нам былоочень нелегко поддерживать разговор: мы чувствовали, что все складывается ихорошо, и плохо, что Летисия очень счастлива, и в то же время готоварасплакаться. В конце концов мы ей наврали, что нас давно ждет тетя Руфь, иоставили Летисию смотреть на пчел, вьющихся вокруг лимонного дерева.

Перед сном Оланда сказала мне: «Вот увидишь: завтра игре конец». Но онаошиблась, хотя и не намного. На следующий день за десертом Летисия подаланам условный знак. Мы пошли мыть посуду, удивленные и даже слегкараздосадованные: совсем стыд потеряла!

К тому же она ведь так плохо себя чувствует! Летисия ждала нас у двери,мы чуть не умерли со страха, когда, уже под ивами, она достала из карманамамино жемчужное ожерелье и все кольца, что были в доме, даже то большое, срубином, тетино. Если не дай Бог эти Лоса шпионят за нами и увидят у насдрагоценности, мама тут же все узнает и просто убьет нас. Мерзкие коротышки!Но храбрая Летисия успокоила нас, мол, если что, она все берет на себя.«Можно, сегодня я?» — спросила она, глядя в сторону. Мы не медля досталинаряды. Нам вдруг захотелось быть очень добрыми к Летисии, исполнять все,что она ни пожелает. Правда, в глубине души мы все еще немного злились.Сегодня выпало изображать статую, и мы выбрали для Летисии чудесный наряд.Он прекрасно гармонировал с украшениями: павлиньи перья — в прическу, мех,который издали мог сойти за чернобурку, розовый легкий шарф — она повязалаего на манер тюрбана. Летисия долго, не двигаясь, обдумывала статую. Когдапоезд наконец появился из-за поворота, она уже стояла у насыпи, идрагоценности сверкали на солнце. Она подняла руки, как будто вместо статуисобралась изобразить фигуру. Воздев руки к небу, она запрокинула голову(единственное, что было доступно бедняжке), и так вся изогнулась, что мыдаже испугались за нее. Получилось чудесно! Никогда еще ей не удаваласьтакая величественная статуя. И тут мы увидели Ариэля: он смотрел на нее,едва не выпадая из окна. Он глаз с нее не сводил, именно с нее, нас он невидел, он медленно поворачивал голову, смотрел и смотрел, пока поезд его неумчал. Мы обе почему-то сразу кинулись к Летисии — поддержать ее. А она таки стояла, с закрытыми глазами, и крупные слезы стекали по ее щекам. Она былоотстранила нас, и все же ей пришлось позволить нам снять с неедрагоценности. Она спрятала их в карман и одна пошла к дому, а мы сложилинаряды в коробку в последний раз. Обе мы уже знали, что будет дальше, и всеже на следующий день пришли под ивы. Тетя Руфь велела нам соблюдать полнуютишину: Летисии нездоровится, ей нужно спать. Мы совсем не удивились, увидевтретье окно пустым. Мы улыбнулись, испытав одновременно и гнев, иоблегчение. Каждая из нас представила себе, как Ариэль спокойно сидит наскамейке с другой стороны вагона и внимательно смотрит на реку.

[Пер. В.Капустиной]

Из книги

«Секретное оружие»

Слюни дьявола

Никто так никогда и не поймет, как следует рассказывать об этом: отпервого лица или от второго, в третьем лице множественного числа или жевообще — постоянно изобретая все новые, ни на что не годные формы. Вот еслибы можно было сказать: я видели как подниматься луна; или: мне больно у насглазное дно; а еще лучше вот так: ты женщина блондинка были облака которыевсе плывут перед моими твоими нашими их вашими лицами. Что за чертовщина!

Ну а раз уж начали, было бы просто идеально, если бы я мог пойти выпитьстаканчик за углом, а машинка продолжала бы стучать сама по себе (обычно япишу на машинке). И это ведь я не для красного словца. Идеала можно было быдостичь с учетом того, что штуковина, из-за которой и получился весь этотсыр-бор, — тоже машинка (хотя и совершенно иного рода — фотокамера«Контакс» 1.1.2), и вполне возможно, что одна машина лучше понимает другую,чем я, ты, она — женщина — блондинка — и облака. Но пусть мне и везет какдураку, я все-таки в состоянии осознать, что стоит мне уйти, как этот«Ремингтон» замрет на столе с подчеркнуто спокойным видом, какой приобретаютобычно подвижные вещи, оставленные в неподвижности. Так что — придетсяписать самому. Кому-то из нас двоих — если, конечно, всему этому сужденобыть рассказанным. Лучше пусть это буду я, уже мертвый и куда меньшезамешанный во всем этом, чем тот, другой; я, ибо я уже не вижу ничего, кромеоблаков, и могу подумать, не отвлекаясь; я, ибо я уже мертв (и жив — тутведь дело не в том, чтобы ввести кого-то в заблуждение, вы сами увидите,когда настанет время, потому что мне все равно нужно как-то начинать, и яначал с этой стороны — с конца ли, с начала, — что, в конце концов, естьлучшее решение, когда хочешь о чем-то рассказать).

Вдруг я задаюсь вопросом: а с чего мне вообще нужно все эторассказывать? Но ведь известно, что стоит начать спрашивать себя, почему тыделаешь все то, что делаешь, стоит только спросить, почему ты принимаешьприглашение на ужин (вон голубь пролетел, а мне кажется — воробей) илипочему, когда кто-нибудь расскажет нам хороший анекдот, у тебя начинает такзудеть в животе, что ты не успокоишься, пока не зайдешь в соседний кабинет ине расскажешь его сотрудникам, а там, глядишь, и за работу можно сновабраться с ощущением выполненного долга. Насколько мне известно, никому ещене удалось объяснить это, так что лучше отбросить всякие стеснения и смелопересказывать все, что хочется, ведь, в конце-то концов, никто не стесняетсявздыхать или надевать ботинки; это делают все и постоянно, а когдапроисходит что-нибудь необычное, ну, например, когда в ботинке оказываетсяпаук или когда, вздыхая, ощущаешь в легких резь, словно туда попало битоестекло, — вот тогда-то и нужно рассказывать о том, что случилось,рассказывать ребятам с работы или врачу. Знаете, доктор, стоит вдохнутьпоглубже… Всегда, всегда рассказывать — успокаивать этот раздражающий зудв животе.

А раз уж решили рассказывать — давайте приведем все хотя бы вотносительный порядок: давайте вместе спустимся по лестнице этого же самогодома, спустимся до воскресенья седьмого ноября, ровно на месяц назад.Спускаешься на пять этажей, и вот тебе воскресенье, неожиданно солнечное дляноябрьского Парижа, с огромным, непреодолимым желанием пройтись по нему,поснимать (потому что мы оба были фотографами, я — фотограф). Я знаю, чтосамым трудным будет правильно рассказать все, и я не боюсь повторить это.Трудно будет потому, что никто толком не знает, кто на самом деле всерассказывает, я ли, или это то, что случилось, или то, что я вижу (облака ивремя от времени какой-нибудь голубь), или же я просто пересказываю всюправду, которая — лишь моя правда, не более чем правда моего живота,зудящая от желания вырваться оттуда и как угодно, но покончить со всем этим,совершенно все равно как.

Начнем рассказывать не торопясь, посмотрим, как оно пойдет по меретого, как я буду писать. Если меня заменят, если я не буду знать, чтосказать, если вдруг кончатся облака и начнется что-нибудь еще (потому что неможет же быть так, чтобы все это было только наблюдением за проплывающимиоблаками да еще время от времени за голубями), если что-то из всего этого…И после очередного «если» — что прикажете поставить, как правильнозакончить предложение? Но если начать задавать вопросы — ничего рассказатьне удастся; лучше рассказывать, может быть, мой рассказ и станет своего родаответом, по крайней мере для кого-нибудь, кто прочтет это.

Роберто Мишель, франко-чилиец, переводчик и фотограф-любитель надосуге, вышел из дома номер одиннадцать по улице Месье-ле-Пранс ввоскресенье, седьмого ноября текущего года (вот еще два поплыли, серебристыепо кромке). Вот уже три недели он корпел над французским переводом научноготруда по апелляциям и их отклонениям, вышедшего из-под пера Хосе НорбертоАльенде, профессора из университета Сантьяго. В Париже редко бывает ветер,да еще такой, что приподнимает и изрядно трясет старые деревянные ставни наугловых окнах, за которыми удивленные дамы на все лады обсуждают, наскольконепредсказуемой стала погода за последние несколько лет. Но солнце — другкошек, оседлавший ветер, — тоже светило в тот день, и ничто мне не мешалопрогуляться по набережным Сены и поснимать Консьержери и Сент-Шапель[87]. Быловсего десять утра, и я прикинул, что около одиннадцати у меня будет лучшийсвет, какой только возможен по осени; чтобы убить время, я продрейфовал доострова Сен-Луи[88], откуда пошел по набережной Анжу, взглянул на отель «Лозен»,припомнил кое-что из Аполлинера[89] — строки, которые всегда приходят мне напамять, когда я прохожу перед «Лозеном» (а ведь должен бы припоминатьдругого поэта, но Мишель — он ведь такой упрямый), и когда вдруг стихветер, а солнце стало в два раза больше (вдвое теплее, следовало бы сказать,но ведь это, в общем-то, одно и то же), я присел на парапет и почувствовалсебя жутко счастливым в это воскресное утро.

Среди множества способов борьбы с пустотой ничегонеделанияфотографирование, пожалуй, один из лучших. Стоило бы ввести преподаваниеэтого ремесла детям с самого раннего возраста, ибо оно требуетдисциплинированности, эстетической развитости, меткого взгляда и твердыхрук. И вовсе не обязательно отслеживать какую-нибудь ложь, как это делаютрепортеры, и уж совсем не требуется запечатлевать для истории дурацкийсилуэт очередной важной шишки, переступающей порог дома номер десять поДаунинг-стрит[90]; если идешь по улице с фотоаппаратом, то ты просто вынужденбыть начеку, чтобы не пропустить на мгновение заигравший на изломе камня лучсолнца или бегущую — косички по ветру — девчонку с батоном или бутылкоймолока в руках. Мишель знал, что фотограф вынужден работать не всоответствии с тем, что подсказывает ему его внутренний взгляд, а так, какему коварно навязывает камера (вот еще одно облако, нет, почти черная туча),но он не опасался этой подмены, потому что знал, что стоит ему выйти из домубез «Контакса», как к нему тотчас же вернется беспечная рассеянность,взгляд, не ограниченный рамкой визира, чувство света, не прочитанноедиафрагмой и выдержкой, пусть даже 1:250. И прямо сейчас (ну и словечко —сейчас, — глупая, примитивная ложь) я мог бы остаться сидеть на парапете уреки, наблюдая, как мимо проплывают красные и белые лодки, при этом мне и вголову не пришло бы мысленно выстраивать кадр, не то что уж позволить себевмешиваться в самопроизвольное течение вещей; так и сидел бы неподвижно,влекомый временем. Да и ветер к тому времени стих.

Затем я прогулялся по набережной Бурбон и дошел до самого концаострова, где находится одна уютная площадь (уютная не потому, что маленькая,и не потому, что скрыта от посторонних глаз; наоборот — она широкораспахнута навстречу реке и небу), которую я просто обожаю. Площадь былапуста — если не считать одной парочки да непременных голубей; может быть,некоторые из тех, что сейчас пролетают надо мной, как раз были там, наплощади. Я прыжком взлетел на парапет и отдался обволакивавшему иокутывавшему меня солнцу, предоставив ему лицо, уши, обе руки (перчатки яположил в карман). Фотографировать я не собирался и закурил — просто чтобычем-то заняться; полагаю, что именно в тот момент, когда я подносил спичку ксигарете, мой взгляд остановился на том мальчике.

Те двое, которых я сразу признал за парочку, походили скорее на маму ссыном, хотя я прекрасно отдавал себе отчет в том, что никакая это не мать, аон ей не сын, что они — именно пара, в том самом смысле, которым мынаделяем это слово, когда применяем его к двоим, стоящим у перил набережныхили сидящим в обнимку где-нибудь на скамейке на площади. Делать мне былонечего, и времени подумать хватило с лихвой: я заинтересовался тем, почемупарнишка так нервничал — словно жеребенок или заяц; он то совал руки вкарманы, то вынимал их, то приглаживал волосы, то переступал с ноги на ногу.Еще больший интерес вызвала во мне причина испытываемого парнишкой страха, ато, что он боялся чего-то, отражалось в каждом его движении, в каждом жесте.Страх этот был придушен одним лишь стыдом; тело его, словно ежесекундноподталкиваемое к броску назад, будто находилось на грани бегства, исдерживал его только стыд — эта последняя, жалкая декорация.

Все это было настолько ясно — оттуда, с пяти метров, — а мы нанабережной, на самой стрелке острова были одни, что заинтересовавший менястрах мальчика не дал мне толком рассмотреть его спутницу-блондинку. Сейчас,думая об этом, я прекрасно вижу ее в тот первый миг, когда прочитал ее лицо(она резко, неожиданно повернулась, словно медный флюгер, и — глаза, какиеглаза…), когда стал смутно догадываться о том, что же могло происходить смальчиком, и я уже понял, что стоило остаться там, рядом с ними, и смотреть(ветер уносил слова прочь, и слышно было лишь невнятное бормотание).Полагаю, что смотреть я умею, если вообще что-то умею в этой жизни, а всякоелицезрение исподволь наполняется фальшью, потому что это занятиестремительно уносит нас прочь от нас самих, не давая ни малейшей уверенностив том, что, касаясь… (впрочем, на Мишеля часто находят волны излишнегокрасноречия, и нечего позволять ему декламировать всякую чушь когда исколько ему заблагорассудится). В общих словах, если заранее признаватьвероятность существования изначальной фальши, то смотреть становитсявозможным; можно даже хорошо разъединить само наблюдение и наблюдаемыеобъекты и явления, суметь отделить истинные вещи от множественных наносныхпокровов. Ну и, разумеется, все это не так чтобы просто-запросто дается.

От мальчика у меня в памяти осталось скорее его лицо, чем оттиск еготела (потом это все станет понятно), в то же время я уверен, что куда лучшепомню внешность женщины, чем выражение ее лица. Она была худой и стройной —вот вам два совершенно не подходящих для ее описания слова — и была одета вкожаное пальто — почти черное, почти длинное, почти красивое. Весь утреннийветер (теперь едва ощущавшийся, и, кстати, холодно не было) прошелся по еесветлым волосам, обрамлявшим бледное и мрачное лицо — еще два неподходящихслова, — и бросил мир, застывший в одиночестве, к ее темным глазам, глазам,что падали на окружающие предметы, как два стремительных орла, два прыжка впропасть, две молнии зеленого пламени. Я ничего не описываю, скорее — сампытаюсь что-то понять. И повторяю: две молнии зеленого пламени.

Мальчик, надо отдать ему должное, был весьма прилично одет: чего стоилихотя бы его желтые перчатки — держу пари, принадлежавшие его старшемубрату, студенту юридического или, скажем, социологического факультета;замечательно смотрелись торчащие из кармана куртки пальцы этих перчаток. Мнедолго не удавалось увидеть его лицо, едва-едва мелькал вовсе не глупыйпрофиль — что-то ястребиное, ангелоподобное, как у фра Филиппо[91], плюсблагородная бледность — и спина подростка, который не прочь заниматьсядзюдо и которому уже даже доводилось пару раз подраться — за идею иливступившись за сестру. В его четырнадцать, может быть, пятнадцать леткормили и одевали его, само собой, родители, при этом у парня, скорее всего,карманных денег было негусто. Наверняка ему обычно приходилось долгообсуждать с друзьями любые «серьезные» траты — чашку кофе, рюмку коньякаили пачку сигарет. Гуляя по улицам, он наверняка предавался мыслям и мечтамоб одноклассницах, о том, как здорово было бы взять и сходить в кино насамый новый фильм, или покупать в свое удовольствие романы, галстуки илиликеры в бутылках с бело-зелеными этикетками. Дома (а дом его без сомнениябыл весьма достойным — со вторым завтраком в полдень, с романтическимипейзажами на стенах, с темной прихожей, где в углу обязательно стоитподставка для тростей и зонтиков из черного дерева) он наверняка оплакивалпроводимое за учебой время, необходимость быть надеждой мамы и копией папы,да еще и писать письма тете в Авиньон[92]. Вот почему в его жизни столько улицы:вся река — его (пусть и без гроша в кармане), а с нею и весь городпятнадцати лет: вывески на дверях, потрясающие кошки, пакет жареногокартофеля за тридцать франков, сложенный вчетверо порножурнал, одиночество— как пустота в карманах, полные счастья встречи и открытия, лихорадка иголовокружение от еще не познанного, но освященного всепоглощающей любовьюмира, от его доступности, такой же осязаемой, как ветер и улицы.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>