Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мёртвым – покой, а живым – живое. Пословица Ибо прежнее прошло. Апокалипсис 6 страница



– А в чем разница между тутошней жизнью, деревней, значит, и Европой энтой? Скажи-ка, а? – спрашивал Славка. – Почему там, говорят, все толково идет, вещей всяких прорва, а у нас – чего ни хватишься, ничего нет? Почему у нас люди живут просто, а у них – наживают всего? В душе, может, какая черточка не такая?

– Ну, как те сказать… – бормотал Илья, нервно перебирая пальцами по граням бутылки, из которой они со Славкой пили водку (а какой разговор в России обходится без этого?). – Жизнь, она везде – равнина. Но там, в Европе, все само по себе, все отдельно. И жизнь отдельно, и совесть, и любовь… и человек от всего отдельно. И потому – ясно все, четко, конкретно… И разобраться в жизни просто, потому как – однослойна она там. А здесь – здесь все со всем понамешано. Смешалось все в России, вот что! «Все смешалось…» – нараспев произнес Крапивников, тоскуя.

– Так хорошо это или плохо, ты вот что скажи! – допытывался Славка. – Хорошо, да? Аль нет?

– И хорошо, и плохо. Россия – велика она, в ней начал и концов нету, все здесь какое-то… безосновательное. Жизнь здесь… как бы сказать это… беспричинная, безначальная, что ли… – спотыкался языком Крапивников. – Нет такого, чтобы все просто, каким-то одним доводом объяснить можно было. Тут жизнь – как степь большая: сколь ни смотри, края не увидишь, все ровно, чисто, детали теряются… и небо ко всему льнет. За каждой вещью небо, понимашь? – торопливо говорил Ильюха, запинаясь, путаясь, еле подбирая слова. – Трудно это сказать, так чтоб поняли люди, но… надо. Надо говорить. Там, в Европе, жизнь – это вещь. Такая, знаешь, чтоб купить можно было, гарантию получить, поменять при случае… А здесь каждая вещь – это жизнь. Все вещи тут, – что деревья, что дома, деньги даже, – свою душу имеют… и непослушны потому. По-своему живут. И не может командовать человек. А слушаться может. Слушать может…Ну да не поймешь ты, наверно, я ж слово потерял давно, не умею никому ничего объяснить… Но сказал я свое, и с меня довольно. А ты – все равно потом вспомнишь, что сидел у тебя такой вот чудак, водку пил… и балаболил о всяком. Вспомнишь – и улыбнешься. И спасибо…

– Вспомню-то вспомню, эт-точно, – прозмеил Славка. – Чудак ты и вправду большой. Чудак без чуда ты, вот кто! Об этом еще долго говорить будут…

– Чудак без чуда? Это верно… Хорошо ты сказал. Давай-ка, брат, выпьем – за чудо! За любое, чтоб только мне, чудаку, душу утолило… то есть жажду. За чудо, брат! Чокнемся!



– За чудо! – хохоча, подхватил Славка и поднял стакан с водкой. – Ну, брат, давай! Будем толстенькими!

Так долгими летними вечерами беседовали два бывших поэта, разочарованный горожанин и веселый крестьянин-выпивоха, и незаметно текло время их жизни, и солнце все ниже опускалось над степным широким горизонтом, озаряя бессмертие земли своими горячими и острыми лучами… Закат осенял землю, и закатом были полны стихи, написанные тогда Ильей.

ИЗ СТИХОВ ИЛЬИ КРАПИВНИКОВА

 

(2000-е гг.)

Память степи

 

Когда закат расплавленным металлом

Стекает на слепой степной простор,

Когда кочевник-ветер, злой, усталый,

Ложится спать, разбив из туч шатер,

Здесь, над простором дремлющей страны,

Над прошлым, что не прячется в шкатулках,

Дрожит устало сердце тишины,

Дрожит и бьется – тяжело и гулко.

И время иссякает, как ручей,

Но манят, манят сердце человечье

Кочевья солнца и шатры ночей

Над жаждущим простором Семиречья.

Сильнее трехсотлетнего вина,

Всю жизнь своею терпкостью объемля,

Пьянят – небес высоких крутизна,

Крутая кровь, впитавшаяся в землю…

…Давно пронзали этот злой простор

И оставляли на столетья раны

Аттилы острый, ястребиный взор

И хищная улыбка Чингисхана.

Степь знала и страданье, и борьбу…

Прошедшие сквозь даль веков народы

Страданием засеяли судьбу,

И тяжелы и горьки наши всходы…

По древнему, погибшему в пыли,

Растоптанному временем народу –

И белый траур молодой земли,

И черный, звездный траур небосвода.

..И вновь – седеет степь от зимних вьюг,

И вновь, прощаясь с золотом осенним,

Верблюжьим взором смотрит старый юг,

Медвежьим рыком отвечает север…

Не ведая, насколько степь права

В неведении доли человека,

Лежит простоволосая трава

Под ранней сединой слепого снега.

И плачут звезды первые печально –

– Как горько быть осколком дня в ночи!

И золотом расплавленным – венчальным –

Текут на степь последние лучи.

 

ОТЕЦ СЕРГИЙ ВО ВСЕМ СВОЕМ ВЕЛИКОЛЕПИИ

 

Так прошло лет восемь или девять, пока одно неожиданное событие не переменило жизнь Ильи. В село Ковда прибыла команда киношников из Москвы – они искали натуру для съемок фильма.

И случилось так, что в день их прибытия разразилась над деревней гроза. Небо, охваченное самовозгоранием, то и дело прорезалось острыми, колючими молниями. От грома закладывало уши, – казалось, что какой-то великан на небе танцует на железных листах, грохочущих от его прыжков; в воздухе было тесно от грома, занимавшего все пространство мира и слуха. Косые линии дождя заштриховывали небо, и капли, стекающие по оконным стеклам дома Ильи, встречались и расставались, росли и таяли, оставляя на равнодушном окне след своей негромкой и краткой жизни, чтобы быть впитанными и поглощенными раскрытыми порами жаждущей земли. За окном все было стерто дождем, только темные силуэты деревьев в саду возвышались, дрожа, как хрупкая деревянная вечность над первозданной мутью земной жизни.

Вет­ры, поскуливая, словно голодные псы, лизали землю. До­рогу развезло, под но­гами прохожих глухо всхлипывала осень, и не понять было задремавшему рассудку, ко­торый ве­к плывет над землею. Степь и тьма. Тьма и степь…

Илья созерцал это обыденное пересотворение мира за столом, со свечой, и пытался выразить на бумаге возникавшие у него чувства. Внезапно в дверь постучали. Стук был резким, настойчивым и злым, – так стучат люди с недобрыми помыслами. Возвышенные замыслы Ильи мгновенно развеялись, растаяли, как капли дождя на стекле; Крапивников схватил старое охотничье ружье, вчера забытое у него Славкой, и выбежал с ним навстречу опасности.

– Кто идет? А?... – надрывно крикнул он, выскочив из дверей… и, поскользнувшись в грязи, упал к ногами красивой черноволосой девушки в узких джинсиках и красном свитере, стоявшей под проливным дождем у ворот его огорода. Это выглядело так комично, что прекрасная ночная визитерша расхохоталась. Илья дрожал от злости и холода, облитый одновременно ледяным дождем и обжигающим смехом.

– Кто вы, ради Бога? – взмолился он.

– Я… извините… я работник кино, Галей зовусь, приехала искать натуру… фильм о Сибири снимаю, – кратко объясняла красотка, пытаясь сдержать смех. – Машина моя в грязи завязла… а я тут блуждаю, человека ищу… в смысле – от грозы укрыться. Вы, я вижу, человек хороший, – правда ведь? – в ее глазах, оценивающе осматривавших Илью, как юркий бесенок, мелькнул огонек. – Вы ведь пустите заблудшую гостью переночевать? Так ведь?

Илья, к тому времени поднявшийся с земли, чертыхнулся, потер ссадину на локте и молча открыл перед девушкой дверь.

– Заходите. Только тихо, – предупредил он.

 

Тихо не получилось. Гостья тараторила вовсю, рассказывая о себе, своей работе, фильме, который ей предстояло снимать. Илья, нахмурившись, сидел за столом, изредка бросая сердитые взгляды на ее красивые ноги. Вожделение и испуг боролись в нем. В глазах Крапивникова внезапно замиражило нечаянное счастье.

Галина, чувствуя, что суровый хозяин относится к ней неравнодушно, принимала на топчане все более откровенные позы. Судя по всему, небольшое любовное приключение было бы для нее весьма к месту. Поболтав с хозяином пару минут и раззадорив его, она зевнула, вызывающе сверкнув белыми зубами, заявила, что хочет спать, и потянулась к Илье длинными загорелыми руками.

Крапивников отскочил, прижавшись к темному от струй дождя стеклу, за которым раздавались звуки грома. Сияющее лицо Леды на миг предстало перед ним… Илья схватил со стола свечу, – пламя ее плясало на ветру, грозя вот-вот угаснуть, – и попытался на манер отца Сергия обжечь огнем свою руку.

Пламя, вопреки представлениям Крапивникова, оказалось очень горячим. «Монах» заорал от боли и комично задергал рукой в воздухе. На глазах выступили слезы, большие, как жуки… Губы искривились, не то смеясь, не то плача…

Соблазнительница хохотала вовсю.

– Ну, иди ко мне, святой ты мой, – шепнула она, забирая свечу из рук Крапивникова и обнимая его за шею. – Иди, иди, я-то не разочарую, поверь…

И Илья, как всегда, сдался. Сдался – со слезами на глазах.

 

..Над домом Ильи шумели деревья, грохотал гром, и струи дождя лились по стеклам окон. Казалось, что природа нарочно устроила бурю, чтобы утаить в ее грохоте то чувство, которое овладевало сердцем Ильи, – как нечто постыдное или, напротив, сокровенно важное.

А чувство постепенно переполняло Крапивникова, как соки переполняют созревающий виноград; Илья прикасался к губам девушки благоговейно, как к чаше, и глоток за глотком причащался ей, нежно и странно теряя свое питье. Он чувствовал, как его сущность становится все более реальной, живой, плотской, как жизнь конкретизируется в нем, и та затуманенная отстраненность ощущений, что была свойственна ему в последнее время, куда-то исчезла… но, как только он – или она – пытались возобладать, оба ощущали собственное исчезновение, некий провал – или прорыв? – в глубину. «Хватит! Довольно!» – шептал в этот миг Илья, и эти слова означали: «Еще, еще!» И весна проникала в его кровь, как в дом, и узнавала в нем – себя… И теплая волна то отходила от сердца Ильи, то вновь омывала его, животворя. А гром грохотал над домом, и целые струи дождя, мутные, темные, текли по стеклам, отделяя островок, где два затерянных в темном пространстве жизни человека нашли счастье, от остального мира.

– Галя… знаешь… наверное, это такая любовь, какой я не знал еще…– шептал Илья, задыхаясь.

– Это не любовь, это – около любви, – смеясь, возражала смуглянка. – Любви настоящей ты не знаешь еще… Ничего, узнаешь, когда дорастешь.

 

…Ночь шла, как черная кошка, медленно переступая дорогу будущему. Звезды тихо бренчали в небе, как монеты в кошельке. Люди спали…

 

…Сквозь худую кровлю капало небо, вызывая иногда людей из безвестия сна. Но люди переворачивались на другой бок и снова погружались в безымянность. Небо продолжало падать маленькими каплями на их неподвижные тела…

 

…Свет далеких звезд, проникая в окно дома Ильи, кочевал с одного спящего человека на другого, нигде не находя достойного пристанища надолго. Странствующий луч небесный…

…Небо высасывало из людей воздух и перерабатывала его на синих и незримых фабриках высоты….

…Негромкий стрекот кузнечика за окном, подобно колокольчку, бился о шершавое пространство мира и постепенно мелел, знаменуя приближение утра...

…Время шло, приближая новый день…

 

* * *

 

…Утром Крапивников встал раньше Галины – его разбудили пришедшие во сне стихи, которые он сразу же записал на случайном листе бумаги. Когда Галя проснулась, Илья протянул ей листок.

…Мне сумерки на лоб кладут ладони.

Да, я терпел без ропота, без стона

Разлуку, и прощание, и боль,

И кем-то мне навязанную роль

Слепца, изгоя, долгие дороги,

Ночевки в поле, слухи и тревоги,

Бои, раненья, кровь, и кровь, и кровь,

И даже – беззаветную любовь…

Я помню это: ночь и небо в звездах,

Котенком задремавший чуткий воздух,

Касанья губ, волос, и щек, и рук,

И медленных признаний робкий звук...

Теперь — не знаю, где ты и откуда

Пришла ко мне, но верю: это — чудо,

И за любовь и преданность твою

Легко свое бессмертье отдаю...

С тех пор я умирал в бою и в поле

Десятки раз — но явственно, до боли,

Запомнил на губах я привкус слез

И чёрное сияние волос...

И где-то в небе, над моей судьбою,

Идёшь ты, молча, легкою стопою,

И смотришь сквозь меня — туда, туда,

Где до сих пор горит твоя звезда...

И только ветер, только ветер, ветер

Доносит весть, что ты была на свете,

Доносит часть твоей живой души

В ночной тиши, в молитвенной тиши...

И сумерки, прощая, в тишине

Кладут ладонь на лоб горячий мне.

 

Киношница читала, а Илья с удовольствием ел простой черный хлеб, сладострастно и одновременно с приятным до дрожи отвращением касаясь губами тех мест, которые раньше трогала пальцами Галя.

Гостья весьма удивилась, когда узнала, что этот странный отшельник, с которым она так удачно провела ночь, – бывший поэт. И в ее черноволосой маленькой головке возникла мысль – раскрутить в Москве Илью как «пророка из Сибири» и сделать его брендом интеллигенции.

– Говорят, совести у власти сейчас нет. Вот ты совестью нашей и станешь. Поезжай в Москву. У меня связи есть, я все устрою. Поезжай со мной, одним рейсом, прямо сейчас отправляйся, как только натуру выберем. Я все могу, и тебя раскручу, и денег заработаем. Это выгодно! Соглашайся, а?

Оглушенный любовью Илья сначала только хмуро отшучивался в ответ на эти уговоры, но вскоре поддался:

– Ладно, Галя, поеду я с тобой. Ничего уже не хочу, потому на все согласен.

ПРИЗРАКИ

 

Невольные растения стояли на подоконнике большой московской квартиры, одинокие в лучах жмурившегося солнца. Илья, сидя у окна, грустно смотрел на них, меланхолично разминая пальцами лепестки. Галины любимые цветы, розовые, твердые и мясистые, словно сделанные из нарезанной тонко ветчины, давно раздражали его.

– Скучно мне, Галя… Пусто как-то, – еле слышно проговорил он.

– Ты тоскуешь? Ты – можешь? – усмехнулась его гражданская жена Галина Энте, прихорашиваясь перед зеркалом: на готовившейся презентации надо было выглядеть на все сто.

– Да, Галя… Все тосковать могут. Я думаю, кресты на кладбище - они ведь тоже тоскуют. По людям, да.

– Деревяшки не тоскуют. Ты – поэт, а не деревяшка. Ты – рупор эпохи, так сказать! Вот и труби, а плакать брось – не твоя это профессия…

– Моя, моя, Галюня. У нас, поэтов, тоска – это не горе, а способ существования. Обычай просто. Мы обычаемся тосковать и разучиться не можем.

– А мы, профессиональные музы, счастье вам порциями выдаем, сразу его все не переварить-то. Люди к горю привыкли, им сразу не переучиться на новый лад. Вот мы вас то полюбим, то изменим, то снова придем – так заведено, чтоб вы от счастья не свихнулись.

– А зачем нам счастье? От мученья себя острее чувствуешь, поэтому и хотят счастья люди, чтоб у себя на виду не ходить. Я вот, например, живу не для радости, а ради вечности вещества. Хочу жизнь продолжать. Ребенка хочу.

– Ну, ну, маленький… Ребенка он хочет. Сам еще дитя, а все туда же. Давай, давай, родненькЫй, посиди тут у окна, поплачь, а я пока гулятеньки схожу – тут за углом новый клуб открылся. А ты – сиди, тоскуй, это твоя работа. Пока, пока.

 

Уже несколько лет Крапивников снова играл роль известного поэта и культуртрегера. Снова вращался в свете. Пил. Тосковал. Всем был недоволен. Писал верлибры для толстых журналов и сонеты – для себя. Переживал из-за измен своей неотвязной и легкомысленной хозяйки Галины, но ничего не предпринимал против них.

Жизнь была пуста. Впрочем, Илья не жил, а сокращал свое будущее. Но покоя не было у него: в подводной темноте совести копошилось что-то, не позволявшее ему жить прямо, как раньше. Душа лежала в Крапивникове, как запас, отложенный на черный день, но время от времени напоминала о себе – властно, сильно, мучительно.

Так, однажды друзья добыли Илье некоторые вещи из его детства – игрушки, школьные тетради и дневники. Они хотели этим порадовать Крапивникова, но оказалось, что он панически боится старых вещей. Когда ему протянули самую любимую им в детстве игрушку, – бесформенный желтый тряпичный комок с глазами-бусинками и носом из пуговицы, напоминающий не то ушастого цыпленка, не то желтого медвежонка с плоскими крылышками вместо лап, – он вздрогнул он прикосновения. Это нелепое плюшевое изделие, названное им когда-то «Машей Безуховой», в детстве было ему дорого, он брал игрушку в постель, возил ее с собой в детские лагеря… Теперь он боялся свидетелей своего детства, как призраков из прошлого. Школьный дневник, испещренный оценками и записями педагогов, не смог даже открыть. Страшно было.

Тем не менее Илья принял подарок. На следующий вечер новенький, сияющий паркет московской квартиры был покрыт беспорядочными обрывками прошлого – вырванными листами старых тетрадей, рукописями первых детских стихов….

Илья был дома один, пил и рвал старые бумаги. Галина ушла от него на всю ночь – неизвестно куда. Придя под утро, быстрым черным взглядом осмотрела разворошенную комнату, хихикнула и гордо сообщила о своей измене. «Ты этим… этим – хвастаешься? Перед мужем? Почему?» – скорее растерянно, чем гневно спросил Илья. «Я от тебя ухожу, чтоб у тебя учиться. Большое видится на расстоянии. А тебя я вблизи не вижу. Вижу… не поэта, а придурка какого-то. Крапивное семя», – заявила жена, пиная тонким изогнутым носком сапога обрывки бумаги.

Но Илья не уходил от нее. Незачем было – и некуда. Тонкое, упругое тело Галины было берегом, к которому он пристал после долгого, страшного потопа, и он не мог уплыть отсюда, когда весь старый мир его скрылся под волнами перемен… Он эмигрировал в ее тело, как когда-то – в Швейцарию, пытаясь сбежать от себя самого, неотвязного и ненавистного.

Одновременно отвращаясь и увлекаясь Галиной, он безмолвно прощал супруге все измены и обжигавшее его хамство, и они растворялись в безмолвии его сердца, подобно соли, которая, тая в воде, меняет ее вкус – навсегда.

 


ИЗ СТИХОВ ИЛЬИ КРАПИВНИКОВА

(2010-е гг.)

КНИГА ЛЮБВИ

Моя Песнь песней

 

* * *

 

я хочу войти в тебя

как войско победителя входит в разоренный город

я хочу сойти по тебе с ума

нежно бережно и трепетно как ребенок сходит босиком в море

по обжигающе горячему песку

я хочу чтобы бедра твои метались как золотые рыбы на серебряном крючке

не умея сорваться

я хочу чтобы груди твои переполнялись солнцем до краев

как виноград ранней осенью

я хочу трогать млечный путь твоего тела тонкими и прозрачными телескопами чувствующих пальцев

и ощущать

как звезды кипят в твоем теле от зноя палящего

я хочу чтобы руки и губы мои в темноте стали только неясными следами

прикосновений твоих

я хочу

чтобы ты простерлась на небосводе моей постели

пространством одетая

как время обнаженная

и мрак ароматный овладевал тобой

и сны прятались под чуткими веками

и пульсы твои метались как бабочки в моей горсти

и ты расцветала

в моих грешных руках

как медленное чувственное пламя жизни

вечной жизни

жизни моей

 

* * *

 

это еще свершится

рассвет омоет тебя парным молоком лучей

заря оголит тебя

как нетерпеливую землю

и груди твои острые от желания поранят мои пальцы

и солнце станет ненасытным обнаженным мужчиной

и обдаст тебя неутолимым жаром

на ложе бесконечного сна

простершуюся

и черной травой покроет

и придет

и снова исчезнет

и я возьму тебя

как земля берет корни деревьев

как вода отражает утреннюю зарю

и когда на губах у ветров перелетных

замрет твой крик

в своем теле которому нет предела

я почувствую холодную ярость прибоя

 

* * *

 

Любовь открывается как книга твоих ладоней

где каждая страница мучительно чиста

и по базарным площадям листов

идет обнаженное чувство

и глаза твои сверкают сквозь белизну памяти

глаза твои что купались в солнце

когда я сорвал с тебя платье упавшей тьмы

глаза твои в которых восходит время любви

закрой их

не говори о том что злит тигра в твоем паху

где к лесам предвечной тишины приводят бедра

и наши тела золотыми колосьями августа горят переплетясь

на поле жатвы

выплавляя мозг из живого золота

в мире где дождь сочетается браком

с полем

любви моей

сбрось же эти тесные одежды сна

и приди ко мне в мою укромную темноту

где я увижу как твои алчные волосы лижут мои плечи

и неистовое пламя твоего тела светится сквозь спутанные космы похоти

которые я закидываю в небо

и красная птица вырывается из них и мечется в едином теле нашем

разрывая нас и ударяя крыльями в сердца

и я буду искать сладкий страх в ложбинке между твоими грудями

и сорву наконец темную упавшую ночь

с твоего вожделеющего

лона

любовь моя

любовь

любовь

любовь неистовая

открывающаяся

книгой твоих ладоней

 

* * *

 

ты не откликалась на мои слова но звездная пыль сверкала

в твоих глазах

в которых читалось кораблекрушенье и кровью политая ночь

и в теле твоем бродило солнце как бродит крепкое вино

а я накрыл тебя зябкими прикосновениями мрака

и глазами ночи видел как зерно уроненное мной в глаза твои

дает всходы в твоей груди

и мир отступал за контуры приплюснутых гор

и небо содрогаясь низвергалось в черное озеро в низине тела твоего

и глаза мои медленно опускались на дно

оставляя зрение чутким пальцам и телу

касавшемуся мучительно напряженной истины

разрождающейся спелым как плод августа криком

готовым упасть на землю тела моего

и я сорвал твою любовь зеленой с трепещущей тонкой ветви

там

где ты шептала полную ужасов тайну в исповедальне сердца

под крики алой птицы бьющейся в тебе

и ночь была полна

полна

мучительно полна

как чаша причастия

любви нашей вечной

солнечной как звезды

обжигающей как мрак

тесной как время

и просторной как крик

освобождения!

 


«И ТИ-ШИ-НА»

Знамена. Крики. Топот шагающих в едином ритме ног.

Улыбки. Дерзкие взгляды. Единение.

Народность. Война. Слава.

Боль. Одиночество. Неприкаянность…

Илья, изо всех сил, как ребенок, сжимая Галину руку, шествует бок о бок с подругой на демонстрации. Галина – стройная, в красном свитере и черных джинсах, с огненно-красными крашеными волосами, – шагает в толпе, высоко держа голову, глядя вперед и вверх черными, раскаленными вдохновением глазами. В них – свобода бездонная, такая, что становится страшно… Люди вокруг – такие же вдохновенные, горячие, яркие – идут, неся транспаранты, время от времени выкрикивая лозунги. Прохожие на тротуарах, видя толпу, смотрят с недоумением и удивлением.

Пер­во­быт­ные тучи нависли над городом. Смотрит на них Илья, и холодно сердцу его от молчаливых бесед с простором этим. Глаза даже чуть-чуть болят от пространства, открывшегося им.

Впереди, в конце улицы, появляется полиция. Путь перекрыт. Протестующие несколько минут молча смотрят полицейским в глаза… Происходит молчаливый диалог взглядов, разговор бунтующей крови с холодной волей… Прохожие, случайно оказавшиеся рядом, спешат скрыться, боязливо оглядываясь назад…

Вдруг соседка Галины, ее лучшая подруга Дана, белокурая, тоненькая, угловатая девушка, похожая на одуванчик, притворяющийся репейником, с тонким, визгливым криком бросается на одного из полицейских. Ее грубо отталкивают. Одуванчик летит на землю, в истоптанную весеннюю грязь… Остальные демонстранты бросаются на защиту… Начинается драка.

Крики… Визг… Удары… Мельканье падающих транспарантов… Беспорядок рассыпающейся толпы… Чавканье грязи под ногами… Люди, дерущиеся с первым, кто попадается им под руку… Боль… Страх… Унижение…

Крапивников, бессмысленно стоящий столбом среди драки, безмолвными, напуганными глазами озирается вокруг, как заблудившийся. Губы его дрожат… Неожиданно чей-то транспарант с лозунгом падает на него сзади… Поэт получает удар по затылку, острый, жгучий, оглушающий – и на несколько минут теряет слух. Еще один удар – и Илья падает в обморок…

 

На следующий день, лежа в больнице с повязкой на голове, он рассказывал соседу по палате о пережитом:

– Боль… Больно… Голова как раскалывается… Словно игла изнутри, из мозга, наружу прорезается… И не видно ничего. Глаза смотрят, а не вижу… Не понимаю, что тут. Люди какие-то… бегут, руками машут… вода из водометов… больно. И тихо. Глухо. Кричат вроде люди, рты раскрывают, а тихо. Не слышно ничего. Только шорох в ушах какой-то… И ти-ши-на. Люди бегут, кричат, а – нет крика. Нет. И людей нет. Ничего. Только тишину вижу. Тишину большую. Глухоту. И в ней – боль. И люди мечутся.

– М-да… – покачивал головою сосед, седой бородатый старичок, словно вырезанный из сухого пня острым ножом искусного мастера. – Такая у нас мОлодежь… Кого ни возьми, – ходячий переворот на ножках. ХодЮт на голове и думают, что мир этим переворачивают… Он и так перевернут, а его еще поменять хотят… А впрочем, бог знает, может, вы и правы в чем-то.

– А мы бежим… кричим… – не слушая деда, погружался в воспоминания Илья. – Бежим… как солдатики какие-то… Оловянные солдатики… может быть, Божьи… Только кровь у нас – настоящая, дерзкая, красная… живая… И льется она в грязь прямо. Кровь и грязь. Красное и черное… И мы шагаем по ним, мученики, на параде… Парад мучеников. Кто это устроил – сам черт не разберет…

Так нескладно сумничал Илья, лежа на узкой больничной койке, около высокого грязного окна, за которым таяли остатки рыхлого малокровного снега, разливались лужи, проклевывались первые почки на тонких и хрупких древесных ветвях, и, послушный воле времени, неслышно и незаметно для людей приходил в движение несложный и отлаженный веками работы механизм весны.

 

КРАПИВНИКОВУ ЯВЛЯЕТСЯ СЕРЫЙ ЧЕЛОВЕК

 

Солнечные лучи заливали больничную палату. Толстый, солидный кактус в горшке на подоконнике насмешливо хмурился, словно передразнивая угрюмо восседавшего на койке Крапивникова.

За окном обширно, светло и неумолимо текла и разливалась весна. Текло все: жадно впитывавшие ноздрями весенний крупитчатый воздух сугробы, изогнутые облезающие сосульки, дворник, мирно дремавший на скамейке… даже небо, казалось, вот-вот утечет куда-то.

Илья лежал в больнице уже неделю. Старичок-пенек уже выписался, новым соседом Крапивникова по больничной пустоте стал бывший учитель – огромная глыба плоти, чувств и мыслей. Этот человек, несмотря на мучившие его головные боли, старался всеми силами радоваться жизни. Как воин, сражался он с болезнью, вырывая у мира мельчайшие крохи и атомы радости для своего сердца. Впрочем, война эта проходила не без потерь. Своевольная странность поведения время от времени проступала сквозь его больничный оптимизм.

Начиная каждый новый день, человек-глыба на неповоротливых ногах своих подходил к подслеповатому окну и здоровался с солнцем. Затем, поглаживая себя по животу, говорил кактусу на подоконнике:

– Ох, и голодны мы с тобой, брат… Вижу, вижу, как ты пузо надул. Ничего, я поем, тогда и тебе водички подолью.

Приступая к завтраку, говорил самому себе:

– Займемся жизнью, товарищ Курятников!

За едой, облизывая ложку и покрякивая от удовольствия, приговаривал:

– Ну, каша-малаша, настал твой смертный час!

Разговор был его страстью. Все свободное время он либо болтал с Ильей (чем ужасно изводил соседа), либо сквозь узоры грязи на оконном стекле созерцал огромный, весенними переменами охваченный мир, шумно дыша и шевеля толстыми губами. При этом он словно занимал собой все пространство палаты и неприкаянных мыслей Крапивникова. Его молчание казалось поэту даже более шумным и надоедливым, чем болтовня. Илья не выносил толстяка. Провидение, снова явившееся Крапивникову, на этот раз выглядело слишком уж нереспектабельно.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.056 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>