Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мёртвым – покой, а живым – живое. Пословица Ибо прежнее прошло. Апокалипсис 2 страница



Напротив детской маленькой кроватки.

Там – то ли тень, а то ль твое лицо,

А то ли кто-то третий, страшный, страшный,

Кто время сна жестоко сжал в кольцо…

Но думать, кто, не важно. Нет, не важно.

…Страшилка это или анекдот,

Воспоминанье, ставшее лишь знаком?

При свете мир давно уже не тот…

Но в темноте он вечно одинаков.

Днем – жизнь, дела: не выйти за черту.

А ночью – тот же детский страх спасенья,

И тот же лай собак на пустоту,

И тот же Третий меж тобой и тенью,

 

И – сквозь пространство – мамино тепло…

 

* * *

 

Деревья пахли небом,

А губы – солнцем алым,

А ветер – теплым хлебом

И счастьем небывалым.

 

С тобою шел я тихо

По саду молодому,

И пахла земляникой

Моя тропинка к дому.

 

Любви еще не зная,

Не ведая печали,

Я знал, что пахнут раем

Сияющие дали.

 

…А будущее – кровью,

Невысказанной мукой,

Разлукой и любовью,

Любовью и разлукой…

 

* * *

 

Мир держится на хрусте веток,

на шелесте листвы весной,

на детском смехе, летнем свете,

на теплоте тропы лесной.

 

Мир держится на горьком плаче,

на мертвом холоде снегов,

на горечи любви незрячей,

на буйстве волн у берегов.

 

Увы, не может быть иначе:

растут цветы, и дождь их бьет,

смеется сын, а мама плачет…

А это значит – жизнь идет.

 

* * *

 

Как мало в жизни надо,

чтоб сердце зазвучало:

свет любящего взгляда,

уста алей коралла…

 

Как в жизни нужно много,

чтоб сердце пробудилось:

бессмертный голос Бога,

судьбы небесной милость.

 

И хруст ветвей на тропке,

и звук дождя на листьях…

А век такой короткий,

а небо чисто-чисто.

 


И ВОТ ОНА, ЗРЕЛОСТЬ

 

…Тёмным февральским вечером, когда он, измотавшись от безуспешных усилий достать денег и купить чего-либо съестного, шел домой, испытывая скребущую пустоту и горечь в желудке, неожиданно возник на пути его огромный человек с каменным топором в руке.

Илья замер. Видение направлялось к нему, ритмично помахивая топором. Из вечернего полумрака долго не было видно лица этого таинственного незнакомца. Наконец фонарь вырвал из сумрака его черты, и Крапивников радостно вскрикнул:

– Эдик! Ты?!!!

– Да, Илюха, я, я. Вот, с репетиции возвращаюсь… – ответил, гримасничая, Гофман. – У нас в Доме культуры спектакль ставится, фантасмагория – «Вавилонская яма». Я троглодита играю. Сегодня реквизит с собой взял – на починку несу… А ты, как я вижу, труханул порядком, да?



– Ну, было немножко… – помялся Илья. – А что за «Яма» у вас ставится? В Вавилоне вроде башня была… И не троглодиты ее строили. Опять, небось, фантазия разыгралась?

– Фантазии-то у нас не отнимешь, факт. Это я такую штуку придумал, – умора! На сцене люди всех времен и народов сооружают башню, а она потом переворачивается вверх ногами и превращается в яму, в которую мы все и падаем. Это комическая такая штука, препакостная проделка, как сказал бы Гамлет.

– Так это не проделка, это бред полный… – разочарованно протянул Крапивников.

– Может, и чушь все это… Может быть, – не то серьезно, не то насмешливо подтвердил долговязый Гофман, глядя на Илью сверху вниз и сжимая топор. – Но понимаешь, брат, тут надо было к приезду московских гостей что-то почуднее выдумать, чтоб вчепетлить их по полной, как говорится… Вот и собрались мы с режиссером на кухоньке, распили бутылочку, зафигачили сценарий – все обалдеют. Ничего не поймут, зато запомнят надолго. А это нашему театрику вельми выгодно…

– Так говоришь, к нас гости приезжают? Из Москвы? – сразу оживился Илья. – А кто, если не секрет?

– Талалаевцы. Не знаешь Талалаева? Он сейчас в министерстве работает, деньги на авангардные экзерсисы выдает. Вот и направил свою родню – племянника Виктора да еще Лену Игумнову, какую-то седьмую воду на киселе, чтоб проведали состояние нашей куркультуры. И еще кое-кого. И мы перед ними засветиться хотим.

– А нельзя и мне… это… к вам, чтобы тоже… это… засветиться? С топором, по вашей методе? А?... – загорелся Крапивников. – Я тоже давно хочу внимание «больших культурных шишек» этих к себе привлечь... Я ведь здесь, в Размозжайске нашем, голодаю, работы – нет, досуга – нет… Родители скончались, кормиться не у кого… Ты понимаешь, да? Устроишь мне контрамарку?

– Устроить-то устрою, только как ты вынесешь это все – не знаю… – загадочно улыбнулся Эдик. – В общем, приходи в ДеКа в четверг, скажешь, что от меня. Там сначала будет банкет, – гостей напоить надо, чтоб культуру нашу адекватно восприняли, – а затем спектакль и состязание поэтов – приезжих и наших, уезжих, так сказать… И смотри, не свихнись раньше времени! Ну, да я тебя знаю… А вот и мой подъезд. Пока, Илюха! – Гофман приветливо взмахнул топором.

– Пока, Эдюха! – Илья хлопнул друга по плечу. – Только с реквизитом этим… Смотри, не заруби кого. Искусство, оно ведь – штука опасная… Ну, до четверга!

 

* * *

 

В четверг Крапивников заявился в Дом культуры задолго до начала встречи и почти час слонялся по залу взад-вперед – от нечего делать. Ожидание было мучительным. Сердце билось громко – как-то меня примут столичные знаменитости?

Когда наконец появились первые гости, Илья был весьма удивлен их богемным, совсем не официальным видом. На банкете его усадили рядом с хорошенькой девушкой, Леной (той самой – дальней родственницей великого Талалаева). Крапивников боялся лишний раз взглянуть на нее, девица тоже помалкивала, изредка бросая на молодого поэта лукавые косые взгляды. С другой стороны сидел неизвестный Илье толстенный лысый мужик бомжеватого вида (он оказался знаменитым поэтом-песенником). Сосед постоянно подливал себе водки, громогласно хвастаясь тем, как в армии спирт литрами глушил, и чокался с Ильей «за здравие культуры нашей несчастной». Крапивников пил – от волнения, чтоб забыться, – и медленно, но верно приходил в состояние глубокого алкогольного опьянения.

Большую часть спектакля Илья чувствовал нестерпимую тошноту. Он так и не понял, что на сцене строили троглодиты, ассирийцы, рыцари и купцы. В сцене, где капиталист во фраке полез на башню, и она начала под ним заваливаться, Крапивников вынужден был покинуть зал, чтобы в каком-нибудь укромном месте извергнуть из желудка все поглощенное на банкете.

Вернувшись одновременно в общество и в состояние относительной трезвости, молодой поэт обнаружил, что представление закончилось и уже идет турнир поэтов. Участвовать в нем Илья не мог – опоздал на регистрацию. Осталось только одно – если нельзя победить на турнире, надо его сорвать! Полупьяный Крапивников начал задавать выступавшим неудобные вопросы, «срезать» их – почти по Шукшину. Москвичи весело отшучивались. Было понятно, что их эта ситуация только забавляет. Вконец разозленный Крапивников решил устроить гостям скандал и полез на сцену, желая проорать залу какие-то сложившиеся в его сознании стихи, но не смог выстоять на ногах и упал со сцены с микрофоном в обнимку. Его рыдания заглушал общий хохот.

Вечер был испорчен, карьера Ильи – тоже. Увести неадекватного гостя домой доверили той самой девушке, которая сидела рядом с ним на банкете. Пьяный Илья, рыдая, всю дорогу признавался ей в любви.

 

* * *

 

На следующий день Крапивников, придя в себя и оценив масштаб случившейся трагедии, отправился просить прощения у прекрасной родственницы Страшно Сказать Кого, которую мог оскорбить своими признаниями.

Эта девушка, Лена Игумнова, прозванная друзьями «Ледой», –красивая, смелая, из обеспеченной семьи, – жила в Москве, где успешно училась в ИМЛИ и уже готовилась к защите диссертации о Блоке и революции.

Внешность Леды была по-своему яркой и запоминающейся. Чуть ниже среднего роста, с длинными черными волосами, круглыми черными «гипнотизирующими» глазами, длинными-длинными ресницами, коротким вздернутым носиком, большими пухлыми губами, которые она иногда – в минуты волнения – соблазнительно покусывала, девушка легко производила впечатление на мужчин. Умение по-актерски эффектно произносить длинные монологи увеличивало силу ее воздействия на людей. Говорила она громким, резким, гортанным голосом, как правило, высоко закинув голову, с надрывом, самозабвенно, словно отрываясь от земли, но сохраняя стальное сияние воли в глазах. Ей нравилось производить впечатление, – вся ее жизнь была красивым театральным жестом, вызывающим восторг у публики.

…Извинения приносились в ресторане, за столиком около камина, – в обстановке, пригодной скорее для свидания, чем для сухого разговора. Леда была одета в красивое открытое платье телесного оттенка. Она сидела за столиком и лукаво улыбалась, глядя на вчерашнего хулигана.

Увидев Леду, Крапивников смутился и опустил глаза. Все заранее приготовленные фразы словно вылетели из его памяти.

– Извините меня, Елена Сергеевна… Я вчера вел себя невыносимо, – с трудом разжимая губы, проговорил Илья.

– Это заметно, – улыбнулась девушка. – И давно вы так…себя ведете?

– А? – Илья смотрел на Елену и почти не слышал ее слов. – Да… давно. Так получилось… с горки качусь, так сказать. Работы нет, делать нечего… тоска, горечь смертная. Я ведь пить-то не люблю, но от тоски… от обмеления воли, так сказать… срываюсь иногда. Трудно мне жить, сам себе противен бываю… но это ничего. Первые годы гибели труднее всего снести. А потом уж все как по готовым рельсам катится…

– А это мысль интересная, – улыбнулась Леда. – Вы немного философ…

– Не философ… любомудр. Так наш кружок самодеятельных мыслителей называется… Но не об этом я сейчас… – Илья говорил, как исповедуясь, не замечая, что и кому говорит, – боль жизни, облеченная в слова, сама вырывалась из его уст. – Скучно мне жить. Серо как-то… Бывает такое: на заре просыпаешься… и так все пусто сразу. Смотришь за окно – там ничего, только ветки черные небо дождливое скребут. Воздух за окном – какой-то серый, голый, неряшливый... И весь день – твой, и делай, что хочешь… и делать нечего. И сорвешься от этого… Тошно так жить. Горько. Только как подумаешь – а сколько нас, таких, беспричинных, на Руси, – не сосчитать. Сидим вот, не делаем ничего… вздыхаем… А может, если б мы не вздыхали, мир задохнулся бы! – Крапивникова явно «несло», он говорил все быстрее, словно торопясь что-то главное, наболевшее, высказать. – Говорят вот, в каждом нашем вдохе есть атомы воздуха, которым дышал Цезарь… И мы, хоть и никто, такие же атомы, а тоже воздух создаем, дух, иначе говоря, – тот дух, которым все дышат… Он общий, да. Но в общем духе времени – и наша доля есть. И каждый, кто вдыхает это небо, – Илья указал за окно, где на миг выглянуло солнце, – и нашу частичку в себя принимает. Так что – не презирайте людей-атомов… не презирайте. Мы тоже нужны. Тоже дело делаем… хоть и бездельники. От бездействия люди в ум впадают. Бывает такое.

– А вы интересный человек, – задумчиво и удивленно проговорила Леда. – Вы эту речь… специально готовили или так… с бухты-барахты произнесли?

– Я… я не готовил ничего. Я часто такое говорю… что за мной люди с карандашами ходят, «перлы» записывают, – осмелел Илья, видя, что на него явно не сердятся. – Я ведь многое могу дать… я стихи пишу, импровизирую, без подготовки… как в «Египетских ночах» совсем… Можно было бы меня народу показывать, да – душой торговать не хочу. Не тот это товар, чтоб на нем зарабатывать. Я хочу, чтоб меня за что-то настоящее уважали. Не за слова, за дела.

– А какие такие дела вы бы совершить могли, интересно? – заинтригованно спросила Елена. – Ради девушки, например?...

Илья молча взял из камина раскаленный уголек и сжал его в кулаке. Леда бросилась к нему, разжала руку… Ладонь кровоточила.

– Вы сумасшедший, да? – отчаянно прокричала девушка.

– Не знаю… Может быть. Но мне… мне не было больно, – тихо произнес Крапивников. Чувство, возникшее у него к Леде, явственно светилось в его глазах. – Я ведь поэт, у меня вместо сердца – уголь, черный, раскаленный… а вместо языка – жало змеи. Помните, как в «Пророке»? А так хотелось бы хоть раз чувство, обычное, человеческое, испытать… полюбить человека хорошего… вот как вы, например… Чтоб понять, есть ли у меня сердце, человеческое, или уголь просто – вроде того, что вы у меня из ладони вырвали… Чтоб сердце в себе почувствовать.

Нависла пауза. Несколько мгновений Елена Сергеевна молчала, а Крапивников смотрел ей в глаза. Оба чувствовали, как дрожит между ними воздух…

– Да… я, может, быть, сказал лишнего… – нарушил тишину Илья. – Но я еще хочу сказать… сказать, что… Лена…

– Молчите, – улыбаясь, прошептала девушка.

– Но я хотел сказать только, что…

– Молчи, – повторила Леда громче.

– Но, Елена Сергеевна, я не могу… не могу молчать…

– Молчите, ради Бога, – Елена Сергеевна с улыбкой на лице и каким-то стальным трепетом в глазах закрыла губы Ильи ладонью. – Все уже сказано.

Илья ощутил губами прикосновение кожи девушки… и словно опьянел. Медленно отнял он ее ладонь от своего лица, медленно наклонился и поцеловал девушке руку, медленно встал и, по-старинному поклонившись, ушел.

Ему казалось, что он только что разыграл чудесный спектакль, игру в правду. И его не покидало ощущение эстетического удовольствия. «Хорошая игра… красивая», – говорил он про себя. – «Она, может, меня полюбит теперь… Она такая …» И одновременно приятно и стыдно было ему.

 

* * *

 

На следующий вечер, за ужином, Елена рассказала о произошедшем своему отцу. Сергей Андреевич Игумнов, профессор филологии, почтенный лысеющий мужчина лет шестидесяти, автор и ведущий нашумевших телепередач о литературе, прозванных в народе «Монологами лысины», обычно воспринимал эмоциональные излияния дочери «в штыки», иронично обрывая ее длинные, красноречивые фразы короткими желчными репликами. Его скулы при этом подергивались в судорогах какой-то неутоленной, но властной страсти, корни которой ему самому были неведомы.

– Ты, я вижу, снова влюбилась, – коротко и сухо бросил он. – И снова – в оборванца, да и психа к тому же. Который раз я в тебе это наблюдаю… Ну когда ты наконец угомонишься?

– Отец, – Леда признавала только эту форму обращения – назвать «папой» величественного старца она не могла. – Отец, все не так просто. Он готов ради меня на боль…

– Боль-то он снесет, дури у него хватит, – резко возразил отец. – А счастье ему не по карману будет. Пойми ты, тебе уже не ШАШНАДЦАТЬ, пора прекратить бегать за романтичными голодранцами. Ты – не королевна из сказки, чтоб нищего любить! Не за красивым жестом, а за реальной выгодой гнаться тебе надо. Взрослее надо быть, доченька, взрослее! – челюсти профессора Игумнова подергивались, словно пережевывая человеческие судьбы. – Он-то ради тебя боль стерпит, а ты ради него терпеть готова, крылатая ты моя? А? Ты у меня с детства палец уколоть боялась! Коль докажешь, что ради него боль стерпишь, – так и быть, разрешу вам встречаться. Нет – запру в четырех стенах! Докажи, что он тебе – пара… или что ты – ему! Сможешь? Докажи – твоя победа будет! – голос профессора поднялся до крика, кулак его – старый, багровый – ударял по гладкой скатерти стола.

– Доказать? Пожалуйста, – медленно проговорила Леда.

Молча взяла она в ладонь хрустальный фужер из сервиза, отцу на его свадьбу подаренного, и медленно смяла стекло, как бумагу, между тонкими пальцами. Алые осколки хрусталя, мелодично звеня, посыпались на ковер. В наступившей тишине дочь вытерла кровь с ладони белой салфеткой и медленно удалилась, бросив салфетку на стол.

Старик поднял со скатерти окровавленный клочок бумаги, в тишине поднес его к лицу, словно изучая. Помолчал, двигая скулами. Бросил салфетку на стол – быстрым, гадливым движением. И громко, резко, каркающим голосом, произнес:

– Сдаюсь!

 

* * *

 

…Так в жизни Ильи появилась подруга. Встречи молодого философа с Ледой происходили все чаще и чаще. То, что начиналось как легкое увлечение, в конце концов, стало серьезным романом. Получше узнав Крапивникова, Леда уговорила его перебраться в Москву. Там Крапивников устроился на работу педагогом в небольшой школе на окраине города, на вырученные деньги снимал квартиру, куда время от времени приезжала Леда, не скрывавшая от друзей и родственников своего увлечения. Поговаривали, что скоро молодые поженятся. Илья радовался, думая, что только с таких смешных знакомств и может начинаться настоящая любовь.

А прошлое смотрело из зеркал родительского дома, откуда, не оборачиваясь, навек удалялся Илья, – смотрело задумчиво, не то прощая, не то пытаясь понять замысловатость путей человеческих. И громко раздавались в тишине подмосковного дома шаги Ильи, – шаги человека, который уходил.

 

ЭТОТ ВЕЧНЫЙ РУССКИЙ БУНТ…

 

Учитель – древнейшая профессия человечества. Как только человек начал говорить, он принялся поучать ближних. И делает это до сих пор – с переменным успехом.

Как и другие древние профессии, работа учителя неблагодарна, опасна и трудна. Само собой, Илье она тоже давалась нелегко. Ему доверили руководить одним из самых непокорных и невоспитанных классов школы. К своим ученикам – будущим пэтэушникам, слесарям, строителям… а может, и зэкам – он относился с омерзением, как к породе зверей, не поддающихся дрессировке. Подростки – нервные, юркие, с безошибочным, как у хорька, чутьем – платили ему тем же, постоянно устраивая провокации. Сначала Крапивников пытался игнорировать их, но со временем это становилось все труднее и труднее, пока однажды не случилось то, что Илья позже назвал «Большим Срывом».

На дворе тогда стояла обычная сентябрьская слякоть. Небо курчавилось грязными облаками. Серый осенний свет медленно растекался над домами, заглядывал в окна, нигде, по-видимому, не находя ничего достойного внимания. Крапивников шел на работу с какой-то потаенной тяжестью на душе, словно ожидая чего-то неприятного.

И действительно, войдя в класс, он обнаружил на доске написанное большими корявыми буквами слово: «КРАНТЫ!» - и карикатуру, в которой явственно узнал себя. Тонкий чернявый человечек с треугольным лицом стоял, вытянувшись в струнку, и дрожал, свирепо вращая глазами, а под его ногами была нарисована большая лужа.

Школьники сидели за партами, молча переглядываясь и пряча улыбки.

– Кто это сделал? – тихо спросил Крапивников.

Класс безмолвствовал.

– Кто это написал, второй раз говорю! В третий повторять не буду…– Илья попытался произнести эти слова максимально грозно, но в конце фразы его голос словно лопнул, как воздушный шарик, и дети только сильнее захихикали.

– Всему классу ставлю два за поведение! – разъяренно прокричал учитель.

– А за что? Может, это кто из другого класса написал…Мы ни при чём! – нарочито пискляво проговорил сидевший на «камчатке» хулиган Сысоев. Его брови двигались, словно подтанцовывая словам. Глаза лукаво лучезарили. Прыщей на лице мальчишки, казалось, было больше, чем самого лица…

Крапивников промолчал и медленно повернулся к классу спиной, чтобы стереть надпись и рисунок. И сразу же в его спину угодил комочек жеваной бумаги. Илья вздрогнул и съежился. От взглядов насмешливых глаз десятков детей его спина сгорбилась, как от груза… Он чувствовал себя связанным нитями чужих ненавидящих взоров… И молчал, дрожа от злости, скукоженный, гадкий, жалкий, противный самому себе…

И тут раздался хохот. Взрывной хохот, опьяняющий, крепкий, как спирт. Смеялись все – мальчишки и девчонки, двоечники и отличники… Смех, громкий, наглый, издевательский, нарастал, как пахнущий гнилью рыжий осенний ветер, и бил Крапивникову в лицо, в глаза… Смех сыпался, как песок, и лез в глаза и за шиворот; от него хотелось чесаться.

У Ильи на миг выступили слезы… а затем он неожиданно для себя самого расхохотался. Словно все то напряжение, что накопилось в нем за месяцы работы, вырывалось из него с этим хохотом.

– Надоело. Надоело, – повторял он, сотрясаясь от смеха и вытирая слезы, и шелестели его слова, как жухлая листва, разметаемая грубыми башмаками. Комочки бумаги вылетали из авторучек школьников и летели ему в лицо один за другим – класс обстреливал учителя, не прячась. Классики русской литературы висели на стенах, боязливо переглядываясь, по-видимому, опасаясь сказать хоть слово среди наступившего гама.

Илья схватил с пола один из комков, бросил в Сысоева, толстое лицо которого от возбуждения покраснело и уподобилось лопнувшему футбольному мячу, и выбежал из класса, из коридора, из школы… прочь, прочь. Ни работать, ни находиться, ни дышать здесь не хотелось… никогда… никогда!

Рябой осенний воздух дрожал перед глазами Ильи. Мелкий крапчатый дождь щекотал кожу. Волосы, разметанные ветром, напоминали разворошенное гнездо. Ветер завывал, словно задавая спросонок какие-то невнятные вопросы, на которые не ждал ответа. Илья бежал…

Наконец, запыхавшись, сел он на скамейку в парке – прямо напротив школы – и попытался отдышаться. Решение уволиться из школы окончательно созрело в нем, как плод, и грозило сломить ветвь своим грузом. «А что, – думал он, – не так уж это и страшно. Денег все равно не хватало… лишнюю обузу с плеч долой… так и легче, и свободнее будет. Литературные заработки тоже надо учесть. Может, Леда меня куда в журнал работать устроит… И будет у меня не жизнь, а свободный полет. Как во всей стране… свобода, одна свобода… и ничего больше!... Хорошо!» – неудавшийся учитель даже крякнул, произнося про себя последнее слово.

От перенесенной боли легко и пусто становилось на душе.

Жизнь начиналась заново, с неприкаянности, с одиночества, с рыжего ветра, режущего глаза.

Со скамейки было хорошо видно, как орава школьников, оставшихся без руководства, выбегает из школы, горланя какие-то нелепые, дикие песни. Но Илье уже было все равно. Он начинал новую жизнь. Новую. А все прежнее – прошло, рассеялось, миновало навсегда…

……………………………………………………………………………..

Наутро пришло известие, что пьяные свободой пацаны-бунтари из класса Крапивникова, сбежав из школы, тайно убили бомжа, – ни для чего, «чтобы испытать ощущения».

…Тело бомжа, избитое и обезображенное до неузнаваемости, наполовину обугленное от огня, нашли в парке через дорогу от школы. Рядом с телом валялась потерянная одним из мальчишек-убийц школьная тетрадка, на которой среди пятен крови явственно проступали имя и фамилия владельца: Егор Сысоев. На одном из вырванных грязных листков было нарисовано пронзенное стрелой сердце...

Следствие быстро установило виновников убийства. Школьники, разумеется, были отправлены в колонию. Илья формально не был признан ответственным за случившееся, но использовал этот случай как повод уволиться с работы. «Не могу людей учить. Самому учиться надо», – так объяснял он свой шаг друзьям.

Жизнь лежала впереди, просторная и огромная. Но идти ему было некуда.

 

ИЗ ДНЕВНИКА ИЛЬИ КРАПИВНИКОВА

Ну, вот и все. Снова я безработный, снова ничей. Жизнь моя переменилась… А я – переменился ли? Так же хожу, так же смотрю вокруг, так же думаю и мучаюсь собой… И так же философствую. И – не живу. Жизнь мимо проходит и меня не касается – чтоб отпечатков пальцев на мне не оставить, наверное. Да и у других людей тоже… Интересно, понимал ли розовощекий Сысоев, что совершает убийство? И поняли ли это его детские мозги сейчас?

Да-а-а… «Мы живем» - это формула для процесса, который не нами задуман, не нами завершится и, если вдуматься, к нам отношения не имеет! Чистыми мы по жизни идем, чистыми и голыми… и нищими, ибо все наше – не наше, да и мы себе не принадлежим. Как сквозняк, пролетаем из пустоты в пустоту. А у сквозняка, у человека-то сквозного – где душу найдешь? Просквозит и исчезнет. Ищешь душу, ищешь… только разум простудишь на сквозняке и не поймешь ничего. Так-то вот!

ТЕ ЖЕ И ТАЛАЛАЕВ

 

«Бывают люди, у которых движение пальцев напоминает жующие челюсти. Говоришь с ним, руку пожимаешь, а сам боишься – вдруг он тебя сожрет?» – забавлялся Илья, глядя на беспокойные руки влиятельного в Москве человека, метавшиеся у него перед носом.

Борис Андреевич Талалаев, родственник Леды, «большая шишка» в министерстве культуры, пригласил Илью с подругой к себе на прием и вовсю упражнялся перед ними в красноречии.

Борис Андреевич был брюнетом с живыми голубыми глазами, высоким лбом, большими залысинами, немного вьющимися волосами, сужающимся книзу лицом, круглым подбородком, который он постоянно потирал ладонью. Выбритое, стерильно чистое пространство его лица словно лучилось заманивающим радушием. Ростом он чуть-чуть уступал Илье. В одежде предпочитал коричневые тона. Его неизменный пиджак так твердо сидел на нем, малоподвижном мужчине с монументальным брюшком, что казался каменным, украденным у какого-нибудь старого памятника.

С первой встречи с ним Илье запомнилось мягкое, бесплотное рукопожатие Талалаева: руку собеседника он брал быстро, обхватывал ее всю своей ладонью, прикосновением словно высасывая силы из человека, а затем словно выбрасывал его кисть из своих мягких пальцев, как скомканный и уже ненужный листок бумаги.

Борис Андреевич принял Илью и Леду в своем просторном кабинете. Помещение, где Талалаев проводил работу, недавно перенесло ремонт и все было заставлено роскошными антикварными предметами, по-видимому, обнаруженными и присвоенными при обысках подпольных коммерсантов в советские годы. Старинные шкафы, огромные зеркала в резной оправе, стол с витыми ножками, а также еще не распакованные вещи в коробках стояли в чиновничьем кабинете, как эмигранты, только сошедшие с парохода и недоуменно озиравшиеся вокруг, ничего не понимая в языке и культуре своей новой родины. Большая картина в пышной раме – плохая копия эротической живописи Буше – висела на стене с обезьяньей ловкостью. Вся эта несоразмерная себе обстановка контрастировала с немытой, покрытой плевками лестницей, по ступеням которой вынуждены были подниматься к Талалаеву гости.

 

На приеме Талалаев предложил принять Илью на работу в свою формально благотворительную, фактически мафиозную организацию, фонд «Башня», под предлогом культуртрегерской деятельности занимающийся отмыванием украденных из Министерства культуры денег и «прихватизацией» художественных ценностей. Зная, что для молодого поэта-романтика, страдающего от хронического недоедания, такое предложение может показаться оскорбительным, Борис Андреевич изволил прибегнуть к особенным формам бюрократического красноречия.

– Здравствуйте, молодой человек, здравствуйте. Рад вас видеть в моем кабинете, на башне моей, так сказать… Я с нее просторы жизни обозреваю. Высокий пост компенсирует маленький рост… хе-хе! А я ведь еще при Советах работал здесь, в этом же кабинетике, – состоял в минкульте чиновником по запретам. Цензором чужой совести, так сказать. Что за должность такая! Запрещай да запрещай… У меня от запретов язык уже, как шлагбаум, полосатым и скрипучим стал. А теперь время другое, эпоха громогласности. Мы теперь все разрешаем. Другой курс теперь… Общих людей нам не надо, лишних – тоже. Государство берет курс на создание человека частного, частичного. Нам нужна приватизация всей России, в том числе – и культурного ее слоя. А вам, молодой человек – деньги, хлеб насущный, так сказать-с. И слава – она поэту не помешает. Я вам хорошую раскрутку сделаю. Принимайте мое предложение, молодой человек, вы, я вижу, из энтузиастов, нам с вами вместе большая дорога предстоит…

– Дорога-то дорогой, – прервал его Илья, – да мне, кроме хлеба, еще много чего надо. Надо, чтобы мог я в глаза людям прямо смотреть – вот не как вы, глазки отводить. Надо, чтобы небо надо мной было мое. Хлеба и неба, так сказать! Если вы и то и другое мне дадите, так и быть, пойду к вам… А если нет – то и слава мне не нужна. Она-то как раз, может быть, и мешает… Что слава? Публичная форма позора, и все тут…

– Что вы славу ругаете? Это продукт качественный. Слава, она из хорошего сырья делается. Из души человеческой, трижды переработанной, – зачастил, улыбаясь, Борис Андреевич. – А насчет неба – тут у меня своя теория есть. Небо, это дело сложное, в нем добра и зла – всего вдоволь. Не знаете ли вы, молодой человек, анекдотец такой – мне давеча один иерарх, из церковных, рассказывал. Было во вселенной когда-то, за миллионы лет до нас, две планеты. Населенные. На одной царила справедливость: мол, правда превыше всего, не обмани, не навреди ближнему и все такое. А на другой планетке, соседней, было царство лжи и похоти. Жрите, совокупляйтесь, живите вовсю… ну, вы знаете, те же принципы, что и у нас теперь. И обе цивилизации были высокоразвитые, с мощной наукой, культурой и тэ-дэ... с атомными бомбами, разумеется. И обе боролись за торжество своих идеалов – зачем ведь идеалы нужны, если за них бороться не с кем? Так вот боролись они долго и счастливо, пока не взорвались в один день. Справедливую планету взорвали фанатики, для которых правда жизни дороже, а планету обманщиков…

– Обманщики? – ухмыльнулся Илья.

– Вот-вот. За богатства передрались. И в чем тогда разница между правдой и ложью, если они одинаково людей губят? Это ведь не сказка, я убежден, всей душой убежден, что, будь такие планеты, одновременно они сами себя бы грохнули. А вы что думаете, не так было бы? У себя спросите: не так?


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>