Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мёртвым – покой, а живым – живое. Пословица Ибо прежнее прошло. Апокалипсис 4 страница



Это начался очередной припадок у Саши, слабоумного сына Тавровича. Сын, низкорослый, плотный человечек лет тридцати, с покатым лбом, закатившимися назад глазами и вечно оскаленным слюнявым ртом, прыгал по комнате, прижав одну руку к лицу, а другой размахивая в воздухе и круша все вокруг. Крики его передавали неподдельное, разрывающее мозг мучение. Белки закатившихся глаз сверкали нечеловеческим блеском. Илья взглянул ему в глаза – и почувствовал страх, буд­то открылось ему са­мое сердце зем­ли сквозь движение первозданной подвижной мути, из которой создан был наш цве­тис­тый мир. Показалось Илье, что смотрит на него из глубины кто-то, помнящий о доис­то­ричес­ких грозах, вившихся здесь, на земле этой, за миллионы лет до пришествия человека… И прищурились, и от­сту­пили смущенные глаза Ильи, проникнувшие в запретное.

Николай Степанович бросился к сыну, обнял его, причитая. Сын продолжал вырываться и орать. Отец бормотал ему одни и те же, вероятно, годами повторявшиеся ритуальные фразы:

– Саша, Саша… тише. Тише, болезный мой. Ну что это с нами такое приключилось, опять бяка на нас напала. Тише, тише, спокойнее. Все хорошо. Все хорошо, Саша…

Саша не успокаивался. Тогда Таврович прибегнул к последнему средству – устрашению:

– Саша, Саша… ну что ты так. Напугал всех. Не кричи, не голоси, а то паук придет, тебя заберет. Вот такой паук! – отец сложил пальцы так, чтобы вышло что-то вроде паучьих ножек, и расправил их перед носом у сына. – Вот так он лапами… клац! – тонкие пальцы Тавровича стремительно сжались перед лицом Саши, тот дернулся, щелкнул глазами и замолчал, тихо подрагивая.

– Вот, вот… спокойно, спокойно… – забормотал Николай Степанович, комично опустившись на колени перед ребенком своим. – Ты же у меня один… я тебя берегу… я тебя пауку не отдам. Ты вот у меня какой хороший… не болел бы только… Успокойся, успокойся. Дай я тебе сказку расскажу…

Таврович шептал детские фразы, словно совершая некий ритуал. Как позже узнал Илья, это и был обряд, единственный, соблюдавшийся Николаем Степановичем, – обряд ежедневного разговора отца со слабоумным сыном. Разговор состоял из одних и тех же слов, повторяемых, как молитвы сумасшедшему. Нужен он был скорее отцу, чем ребенку, не понимавшему смысла беседы. Для себя говорил отец с сыном. Говорил, плача – и тайком оглядываясь на стоявшего в дверях Илью. На губах Тавровича дрожала тщательно скрываемая ухмылка – знак сладострастного унижения. Выражение не только лица, но и свитера и даже галстука его было в тот миг упоенно - самоуничижительное.



– Да… горько это… тяжело. Трудно с таким бременем жить… Но ведь… вам это приятно – так унижаться? Перед гостем? Правда ведь? – после долго молчания неожиданно спросил Илья, и слова его – резкие, короткие, быстрые – жгли, язвили, пронзали болью, как крапива. – Вы ведь этот случай специально подстроили… для знакомства нашего? Для хвастовства, так ведь?

Лицо Ильи гадливо улыбалось, как всегда, когда он испытывал смущение и боль, а пальцы лихорадочно теребили носовой платок. На секунду он встретился взглядом с Тавровичем – и глаза Николая Степановича, казавшиеся Илье ранее какими-то потертыми и обезличенными от множества взоров-выстрелов, совершенных ими, впервые за долгий этот разговор отступили, сдались, виновато опустились.

 

ПИВО И ВОПРОСЫ ВЕКА

 

– Дружба… она как пиво, которое мы вот с тобою пьем: в ней есть и пена сверху, и хмель свой… и осадок тяжелый, когда все закончится. И голова кругом идет, если с непривычки да на голый желудок пробуешь. Пей, пей, да дело разумей! – говорил Николай Степанович, причмокивая языком и сдувая пену с кружки.

Долгими осенними вечерами он полюбил беседовать с Ильей за кружкой пива. Сидя у камина, друзья полемизировали на самые отвлеченные темы, но за словами их спора росла, менялась, приобретала новые формы и очертания реальная жизнь. В словесных схватках сталкивались непримиримые позиции, боролись два самолюбия, две трагедии, две боли человеческих, но спорщики смотрели друг на друга с неким чувством мистического родства, – так смотрят друг на друга двое смертных, оставшиеся в живых, так два грешника исповедуются друг другу, не имея настоящего исповедника. И, пока спорили они, тени их на стене, возникающие в неверном освещении камина, сливались воедино и таяли в общем человеческом сумраке, опускающемся на горы.

Таврович постоянно описывал свою жизнь: как творил он, писал… и погиб. Как закончился в нем человек. Как перестал он узнавать себя в своих созданиях. Как не увидел себя в себе. Книга убила писателя, портрет уничтожил художника, отражение в зеркале убило человека.

– Вроде и востребован я, и богат, а не нужен никому. Вернее, нужен Никому – Сыну своему, Человеческому Ничто. В его плоти тяжеловесной душа тонкая, как сахар в чае, растворена… Вроде и нет ее, а вкус от нее другой и суть другая, – сетовал он.

– Да, Николай Степаныч… Вы, может быть, и неинтересны миру, как сейчас вот передо мной хвастались (а это ведь хвастовство, поза, не правда ли?) Но вы ведь поэт… и у вас должен вызвать некоторый интерес один поспешный, может быть, черновой, но талантливый опус известного миру классика, который я хочу вам показать… О чем я? О мире.

– Мир? Умоляю, Илюша, не надо абстракций. Нам полнота его недоступна. Всей жизни хочешь? Вся жизнь, она в каждом кусте растет, весной цветет, зимой холодеет. И разноцветие ее все в едином цветке отыщешь. А в человеке всегда жизнь частичная, в нем мысль место природы заняла и назад не впускает.

– Вы мудрый человек, Николай Степаныч, но мудрость – это та ж любовь, только безалкогольная… как пиво, которое мы пьем, хе-хе, – горько посмеивался Крапивников. – Только вам ваша мудрость ни жить, ни творить не дает.

– Творить? А… зачем мне это надо? Для пользы какой? Так искусство – это не купон на скидку, чтобы пользу приносить. Купонов в нашем мире и так слишком много… больше, чем вещей, пожалуй. Слова-купоны, мысли-купоны, люди-купоны… а предъявить их некому. Время такое… время купонов, время бумаг. Разные бывают времена, разного цвета. Есть времена синие, когда люди вверх, к Богу, к духу устремлены. А есть времена красные, когда все вниз, к земному, к плоти и крови душой обращаются. Так Даниил Андреев писал, – помнишь ведь, «Монсальват», «розенкрейцеры», мечты юности… хе-хе. А я вот думаю, что время – оно как плащ, у которого лицо и изнанка есть. И лицо – синее, небесное, а изнанка – красная, кровавая. И когда мы правильно его носим, – время ведь, как одежду, мы надеваем, примеряем, по росту ли, нет ли, – тогда и душа в себе себя чувствует, и жизнь как надо течет. А сейчас мы время, словно спохмела, наизнанку надели. И выглядим посмешищем, и чувствуем себя мерзко. И казалось бы, легко так можно поменять время, снять и снова надеть, – ан нет, изволь ждать, его, как плоть, один раз в жизни дают, мы не на показе мод, когда сто раз на дню костюм меняется, а – в жизни, тут на весь век один раз выбор, как жить, делаешь. Так-то.

Хочешь, историю тебе одну расскажу, мно-го-смы-слен-ную? – захмелевший Таврович говорил, путая и растягивая слова, сопровождая согласные почти бычьим мычанием. – Однажды, – я еще в России жил, году этак в девяносто первом, – приходит ко мне один нувориш, из новых русских. Новый-то новый, да уже весьма опытный в деле своем, деньжищ – немерено. Приходит и говорит: «Сделай мне, художник, портрет мой – из денег. Дам те мешок с долларовыми купюрами, а ты мой портрет из них на холсте выложи. Сделаешь, столько же заплачу, сколько на холст приклеишь». А вид у самого наглый-наглый, глазами зыркает, словно пристрелить хочет, если откажусь… Ну, нечего делать, взялся я за работу. Беру бумажки бандюка этого, клею их на холст, лицо его с фотографии выкладываю. Стоял он у меня на картине, как на фотке, – нахлобучившись, руки в боки, брови в кучку и улыбка во весь рот: знай, мол, кто хозяин жизни, всей жизни-и-и!... – Николай Степанович даже негромко завыл, как от боли, произнося слово «жизнь». – А в качестве фона для Хозяина моего – знак доллара. Большой такой, стодолларовыми купюрами по пятидолларовому фону выложен. Мне он все похожим на орудие пытки казался – на крюк рыболовный, что ли, на котором олигарх болтается…

Ну, кончил я работу, приехал Хозяин – картину смотреть. Полюбовался на холст, улыбнулся, хмыкнул, набычился затем, выписал мне чек на кругленькую сумму и говорит, значит: «Теперь мой образ этот?» – «Ваш, ваш, конечно», – я поддакиваю, а сам трясусь: явно вот-вот кошелек ходячий отмочит что-то. – «Так знай, Карандаш (это он меня так называл), если я его хозяин, то возьму вот и сожгу его! Пусть знают все, что у меня денег куры не клюют, все могу позволить!» Я аж замолчал, остолбенел весь: работа какая – насмарку!... А Хозяин взял картину, вынес во двор и поджег купюры, и сгорели бумажки на холсте, а он это все на камеру снимал. Вот так-то. Вот оно, Искусство! Только тогда я понял ему цену, понял суть его-то!... А ты, Илюха Муромец, ничего еще не понял, пока-а еще с полатей слезешь!... – Таврович сглотнул, и взгляд его, боли полный, устремился на Крапивникова. – Сгорел тот портрет… Сгорело время то… И наша эпоха сине-красно-малиновая тоже сгорит да пеплом развеется. Все сгорит, все… Чистоплотно земля горит, хорошо. Вся падаль истлеет, одна безупречная чернота останется. И ТИ-ШИ-НА. Вот. И не спасет этот мир красота…

– Не спасет, так оправдает… за то, что был, – тихо и твердо, «жалящим» голосом произнес Крапивников.

Наступила пауза.

– Красота оправдает мир … Гм… – хмыкнул Николай Степанович. И замолчал.

Илья понял, что процесс лечения друга от тоски закончен и пора уходить. Медленно, как на шарнирах, разогнулся и встал. Таврович протянул ему тетрадку: «На, прочти. Никто этого не видел еще. Это Апокалипсис мой. Писал я в юности, пока глуп да чист был, – писал и плакал по ночам. Потом скапутился – со всей писаниной моей. А ты прочти – может, посмеешься хоть…»

Крапивников взял тетрадь и тихо направился к выходу. Николай Степанович угрюмо смотрел ему вслед. От его взгляда, ощущаемого кожей, Илье казалось, что его спина намазана мелом… Илья содрогнулся, повел плечами и медленно, чеканя шаг, как воин на последнем параде, пошел к себе по просторной и гулкой лестнице.

 

АПОКАЛИПСИС НИКОЛАЯ ТАВРОВИЧА

 

Мысль о Боге есть первая мысль человека, – так учил Н.А.Бердяев. Человеку свойственно иметь перед своим духовным горизонтом некий образ, наделенный максимально прекрасными и глубокими духовными качествами, всемогуществом, всеблагостью и всесвятостью, – Образ Совершенства (термин А.И. Солженицына). Но действительность непрерывно противоречит этому Образу, доказывая его невозможность. Если в мире есть зло, то как может Бог допустить его существование? Теодицея – оправдание Бога – на протяжении тысяч лет не смогла найти достаточно полного ответа на этот вопрос. В этом – причина многовековых споров, войн и трагедий (не всех ли настоящих трагедий в истории человечества?) Люди пытаются разрешить этот вопрос, понять, что есть Бог, стремятся объять необъятное.

Луначарский дал определение Богу: Бог есть человечество в высшей потенции. В этом определении есть доля истины. Все представления человека о Боге есть представления о некоем сверхсовершенном человекообразном существе, в зверобога человек верить уже не способен.

Важнейшим открытием девятнадцатого века было открытие эволюции. П.Тейяр де Шарден вознес теорию эволюции на уровень новой мировой религии. Бог воспринимался им как первый толчок, давший начало эволюционному процессу. Но это положение во многом спорно: всеблагой Бог не может дать начало грандиозной мясорубке естественного отбора, по сравнению с инфернальностью которой все пытки Третьего рейха – детские забавы. Кроме того, имеются факты, в корне противоречащие учению Тейяра де Шардена об эволюции человечества как смысле существования Земли: человечество практически не эволюционирует в физическом отношении, за последние несколько тысяч лет организм шимпанзе изменился в лучшую сторону в гораздо большей степени, чем организм человека. Не является ли эволюция, сведенная только к развитию мозга, ложной эволюцией?

Другой пример: несколько десятков тысяч лет назад на юге Африки жил вид приматов, отличавшихся гораздо более совершенным мозгом, чем человек. Эти приматы, черепные коробки которых были гораздо больше человеческих, практически сразу после своего возникновения вымерли, уступив место более проворным и активным, но менее разумным неандертальцам. Огромный мозг не гарантировал этим животным места в истории. Не является ли и человечество таким же, только более сложным казусом органической истории? Тейярдизм не дает разрешения этим проблемам.

Понять смысл эволюционного развития можно, только построив единую структуру космической эволюции, отведя в ней место человеку и Богу. Бог как элемент процесса эволюции – вот тот тезис, который не смог обосновать Тейяр де Шарден и который должен быть обоснован либо опровергнут наукой в первую очередь, ибо от него зависит, найдут ли свое оправдание колоссальные затраты инферно естественного отбора или нет? Структура эволюции может быть кратко обрисована следующим образом. Личный человеческий онтогенез включается во всеобщую общечеловеческую структуру антропогенеза, которая, в свою очередь, есть стержень космогенеза. Но и космогенез есть часть некоего более важного процесса – теогенеза, созидания Бога. Смысл эволюции – созидание Бога! Бог есть не первопричина развития Вселенной, а его итог. Первый микроорганизм на пустынной Земле в ходе миллиардов лет эволюции позволил появиться на свет жизни разумной – человеку, а человек – единственная разумная (т. е. имеющая представление об образе Совершенства) жизнь – в ходе неизмеримого срока эволюции должна дать начало новой, сверхразумной сверхжизни – цель более высокая и заманчивая, чем коммунизм, тысячелетнее царство или возникновение сверхчеловека!

Какую форму приобретет будущая сверхжизнь? Она должна быть поистине универсальна и вездесуща, она должна удовлетворять главному стремлению человечества – стремлению к единству. Если Тейяр де Шарден и Вернадский создавали теорию ноосферы, сферы разума, по-новому организующей жизнь Земли, то не является ли ноосфера зачатком будущей теосферы, Божественной среды, почти соответствующей определению Тейяра де Шардена, но самобытийной, самосозидающейся и самоуправляемой? Войны, потрясающие биосферу, должны перейти на уровень ноосферы и стать родовыми схватками планеты, переходящей на новый уровень бытия, на котором сознание, достигая высшей стадии своего развития, становится действенным фактором существования Вселенной и новой формой бытия одухотворенной материи. Все утраты и потери, которые приносит жизнь на пути к сверхжизни, совершаются без санкции только начинающей формироваться высшей силы, но оправдываются, ибо их ценой покупается грядущая сверхжизнь. Бытие каждого человека в частности и всего человечества вообще получает новый, великий смысл, – мы участвуем в процессе Творения, мы преобразуем само вещество существования, мы – теогенетики – созидаем Бога! Вместе с тем это мировоззрение лишено оттенка горделивого «будьте как боги», ибо само приближение к сверхжизни остается для нас чрезвычайно отдаленным и туманным, мы не становимся чееловекобогами, а превращаем себя только в ступени той грандиозной лестницы, по которой само Бытие восходит ко Всебытию.

Но возможен ли путь от жизни к сверхжизни без колоссальных затрат живой силы? Вполне возможно, в природе действует параллельно два процесса – эволюции и регресса. Насколько живое существо развивается в одном из отношений, настолько же оно деградирует в другом. Так, человек, со всем совершенством своего разума, не может изобрести средство для преодоления смерти, тогда как одноклеточные существа, не зная размножения, фактически бессмертны. Возможно, прыжок от жизни к сверхжизни будет сопровождаться другим, столь же колоссальным отступлением от смерти к сверхсмерти? Четыре стадии эволюции, выделенные тейярдизмом, – стадии преджизни, жизни, мысли и сверхжизни, – могут быть столь же неоспоримо заменены на стадии предсмерти (одноклеточные, деление которых есть форма бессмертия), смерти (вся неразумная жизнь, подверженная исчезновению), мысли (человечество) – и грядущей сверхсмерти. (Мысль при этом остается единственным общим элементом двух цепей истории мироздания!) Перспективы сверхсмерти настолько ужасающи, что представить их на данный момент практически невозможно… Разрешение этой проблемы – дело науки будущего.

Перспективы теогенеза еще неясны для нас, но истоки нашего стремлении к сверхжизни изначально заложены в каждом человеке, стремящемся к совершенству. Единственное, что несомненно, – это то, что каждый человек по мере своих сил должен стремиться к максимальному развитию всех своих способностей, и прежде всего созидательных, и что этот процесс развития необходим Вселенной. Об этом мы вольны говорить, пока мы находимся в сферах, доступных нашему разуму, но мы умолкаем там, где наши голоса становятся неслышными перед грозной тишиной грядущего Сверхбытия...

 

СТЕКЛО И МЕТАЛЛ

 

Гладкий, безупречно начищенный кофейник сверкал на столе, как лицо человека, абсолютно довольного жизнью, и смутные отражения сидящих вокруг людей двигались в нем, то возрастая, то уменьшаясь в размерах.

За столом происходил неспешный ритуал знакомства людей, объединенных только общей затерянностью в мире. Таврович, сторожко, как лось, пьющий воду из ручья, поглядывая по сторонам, знакомил Илью с новыми гостями на своей вилле – сербом-эмигрантом Живко Христичем и молодым русским дипломатом Строгиным.

Нынешнее «Аутодафе» было посвящено Балканам. Павел Николаевич Строгин – высокий, тощий, рыжий, с нелепыми бакенбардами «под Пушкина» на худых щеках, резкой, басовитой речью, решительный, категоричный, весь – движение, весь – будущее, – с неизменной, словно приклеенной к губам улыбкой посвящал гостей в жестокие истины. Рябое, вытянутое лицо его в ореоле пламенеющих волос напоминало шницель с морковным гарниром. Это суетливое недоразумение орудовало понятиями, как топором, – только щепа летела.

Христич – мужчина лет 35-ти, тоже рыжий, среднего роста, мускулистый, с круглыми руками, круглым лицом, горбатым носом, весь в веснушках, – сидел за столом, нервно теребя мясистыми пальцами салфетку.

– И вы… оправдываете это? Бомбежки, трупы… расчленение страны, земли… народа? – резко, отрывистыми фразами спрашивал он у Строгина.

– Знаете, в конце концов все будет оправдано. Весь мир красотой своей оправдается. – Павел Николаевич словно повторял, слово в слово, недавние мысли Крапивникова. – И жизнь, и смерть… и кровь. Она ведь красива, кровь, – вы не замечали?...

– Не доводилось… – буркнул Христич под нос.

– А надо бы понять это. Вот вы говорите: предательство, измена… Предали мы вас Западу. Да, предали. Но мы сами преданы. И это было временное отступление… понимаете, временное. И муки ваши – тоже. Сейчас мы сами страдаем… у власти находится идиот, это всем очевидно… но бунтовать против него – грех. Всякая власть от Бога. И дурная – тоже. (Хотя всякая власть в каком-то смысле дурная, ибо на насилии основана…Но это я к слову.) Говорю я, что нам власть ельцинская от Бога дана – не то во испытание, не то во искупление грехов былых… от Рюрика, может быть, и далее! Отстрадаем – и восстанем. А пока чаша не иссякла, надо пить, до дна… народу – водку, власти – кровь. И слабость, и предательство наше вам – и нам – от Бога послано… Поняли вы это? Потом воскреснем – вместе, как братья – и к жизни новой, чистой, придем.

– Может, и воскреснем… Но какими? – пробормотал Христич. Высокий лысеющий лоб его морщинился, как поверхность земли при потрясении: в нем рудою плавилась правда.

– Вы вот, сербы, говорите: на небе Бог, на земле Россия. А Россия – это что? – продолжал разглагольствовать Строгин. – Территория какая-то? Или группа людей? И где границы провести, чтоб определить, кто русский, кто нерусский?... Запутается любой тут. А на деле Россия – не то, что вокруг нас лежит, а вот это, – Строгин достал из кармана монету с русским гербом и прищелкнул по ней пальцем. – Вот это Россия. Она в кармане легко умещается… а в душе - нет. Вот, смотрите, – Павел подставил монету под сияющий луч солнца, и дивно заблестела она, – се – Родина моя, ей я верен, ее не брошу. Сейчас плохо ей, значит – надо в мире курс России поднять. Пока не могу я – хотя имя мне легион – помочь ей, сроки не настали. А со временем – будет нам власть в руки дана, и все будет позволено, и все с нами: в небе Бог, в кармане – Россия…

– Так и все? Позволено-то?– усомнился рыжий серб.

– Всё… Мы ей все отдаем, и она нам все позволяет. Россия – она всего человека требует. И души, и тела, вот… А значит, и крови тоже.

– Так вы, пожалуй, этак за Россию и Христа на смерть отправите… – бормотал серб, шумно выдыхая воздух себе под нос.

– Христа? Это вы слишком… Христос был один, и сейчас его нету. На земле, по крайней мере… А все остальное – приемлемо. Христа распять, вы правы, нельзя. А разбойника – можно, коли заслужил… Люди, они из разного теста сделаны. У каждого – своя кровь… Все сложно в жизни этой, сложнее, чем вы можете представить, мой дорогой… – Строгин улыбался, видя замешательство гостя.

– Да… Сложно все это… – в глазах серба вдруг загорелся темный огонек. – Но это жизнь – штука мудреная. А крест – дело простое. Две деревяшки, десяток гвоздей - да Любовь, побеждающая смерть… И этого вам, поверьте мне, никогда не понять.

На словах о кресте Таврович крикнул: «Брейк!» – и ударил в маленький колькольчик, висевший над столом.

– Аутодафе закончено. Браво, браво, дорогие мои, – произнес он. – Лучше слов о деревяшках, гвоздях и любви я сегодня еще не слышал… Дискуссии надо прерывать на высшей точке накала – так же, как прерывается жизнь. Спуск вниз с достигнутых вершин не так интересен, как взлет мысли…

 

На следующий день Илья с Христичем выехали в соседний город – серб хотел сделать в местном торговом центре ряд важных покупок. Машина Живко не спеша двигалась от дачного поселка к городу. Высокий торговый комплекс «Вавилон» был виден издалека – построенный на окраине мегаполиса, на дешевой территории, он словно источал свет, искрился отраженным в стеклянных стенах сиянием солнца.

– Настоящее пятикнижие стекла и металла – эта современная архитектура, – весело заявлял Христич, указывая на комплекс узловатым пальцем. – Красиво, ярко и дешево… Огромный прозрачный кристалл. Знаете, Илья, мне кажется, что демоны до падения с небес состояли из света, а после окаменели – и превратились в подобия таких вот кристаллов, сияющих изнутри. Только свечение у них – лживое, отраженное… Недаром кристаллы в магии так популярны, – в них духи живут. Но что это я о мистике, – серб хлопнул Крапивникова по плечу. – Мы уже почти приехали. Заходите, в этом царстве окаменевшего света есть все для нас с вами…

Прогулка по магазинам заняла много времени. Серб поднимался все выше и выше с этажа на этаж, увлекая за собой Илью. Покупок он, впрочем, совершал мало, – скорее любовался на царство приобретения. Витрины и рекламные афиши отражались в его темных глазах, преломляясь в загадочном блеске. Христич продолжал свои адски ироничные монологи – на этот раз он высказывал догадку о наличии у человека гена истины, который определяет склонность к философии. «Если особь рода человеческого наделена этим геном, она для правды все рубежи переступит, – разглагольствовал он. – А если нет у тебя гена этого, жизнью живи, люби, ешь, молись, умри, но все равно не поймешь ничего… Ген истины – он поголовье человеческое на расы разделяет. У нас ведь в Европе людей на головы считают… а у вас – на души еще. Вот это и есть две расы людей: головы и души. Неплохое открытие я сделал, правда, Илья? Вот передайте его ученым вашим, пусть научно обоснуют и Нобелевку получат… а мне – другая дорОга дорогА…»

На этих словах Христич, как-то стеклянно улыбаясь, быстро перекинул сильную ногу через прозрачную перегородку галереи на верхнем этаже «Вавилона», махнул Илье рукой – и раньше, чем Илья смог что-то понять, выбросился вниз, прямо на головы толпящихся снизу людей...

 

Илья стоял на вершине кристалла, как зачарованный глядя вниз.

Тело его словно окаменело, только пальцы за спиной складывались крестиком. Губы кривила улыбка увидевшего смерть – невольная. Страшная. Горькая…

Голова кружилась, как от морской болезни…

Внизу бурно нарастало и клубилось человеческое вещество.

В глазах Ильи сквозь мелькающую паутину острых черточек, колесиков и пятен проступал находящийся внизу, двадцатью кругами ниже, клубок спутанных тел, похожий на огромный мозг с шевелящимися извилинами…

Мертвый Христич лежал, окровавленный, на задавленном им человеке, и тела их переплелись в одно, напоминая чудовищного паука с восемью ногами…

Толпа вокруг редела. Голова Крапивникова словно была сдавлена тремя стальными обручами, сжимавшимися все уже и уже…

Тишина звенела в ушах. Так, казалось бы, звучало сконцентрированное, зажатое в кулак время…

Кто-то бегал вокруг, внизу раздавались какие-то крики. Илье не было слышно ничего…

Тишина – звенящая, оглушительная, беспощадная – поглотила его.

Тишина.

И беспамятство.

 

 

После смерти друга Илья на три дня впал в бред. Еще не вполне придя в себя от потрясений на родине, он снова оказался вовлеченным в круги душевных мытарств… И разум Крапивникова постепенно сдавался, отступал, падал под тяжестью сомнений. Но и сквозь бред его какие-то отголоски жизни проникали.

В бреду, словно вознесенный над миром, Илья видел вселенную откуда-то извне, сверху, из иных сфер. И дивно похожей по очертаниям на ладонь человеческую казалось мироздание.

На мягкой, туманной плоти ладони пересекались светящиеся контуры млечных путей, орбит и траекторий; пальцы шевелились, как живые стержни мироздания. Перстни на пальцах искрились камнями, в которых пересыпались блики и искры – планеты, обитаемые и необитаемые, и среди них мельтешила крохотная, непрестанно теряющаяся и возникающая из хаоса бирюзиночка Земли. Рука складывалась – то двоеперстием, то троеперстием, и мир менялся от ее движения

А над этой колоссальной ладонью, в какой-то немыслимой лаборатории света, двигался маленький цветной куб, похожий на кубик Рубика. Миром управляло движение элементов его. И все убыстрялось вращение кубиков в большом кубе, все стремительнее становилась перемена их конфигураций – все ближе их распад – все явственнее грядущая гибель этого мира – и рождение нового.

И был мир после распада – страшен, воистину страшен: туман, ставший плотью, безвыходный, бездыханный, еле дрожал в сумраке…

Яркая бирюзинчка земли поблескивала изредка сквозь него, неся наследие мысли, крови, чувства…

И земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и некто незримый носился над водою…

 

ИЗГНАННИК СЛУШАЕТ ИСПОВЕДЬ ИЗГНАННИКА

 

«Жить, только жить…», – механически повторял он, отстраненно полируя себе ногти.

Лежа в постели, Илья, только что принявший предложенные ему Тавровичем лекарства, мучился от головной боли и тоскливо ждал прихода необходимого, целебного забытья.

За окном смеркалось. Вечер опускался на невысокие горы. Огромное выпуклое небо, словно стыдясь своей безмерности, розовело и пряталось в сумерки. Темень сгущалась над землей с такой привычкой и обыкновенностью, словно соответствовала сути этого мира, – казалось, не сверху, с неба, спускается вязкий сумрак, а из сердцевины всех вещей исходит. А там, где темнота небес соприкасалась с темнотой земли, на горизонте, какое-то тайное движение совершалось, словно новая жизнь или новая душа формировалась из безвидной и пустой тьмы вечерней. Взор Ильи странствовал по этим сумрачным пространствам, теряя детали, не прикасаясь к сути и именам вещей, а легко скользя по их видимой поверхности.

Из форточки в окне, медленно обраставших дождевыми линиями, дул серый ве­тер; слы­шалось в нем и клокотанье медленно закипавшего неба, и недовольный ропот трав и листьев, обреченных осени, и предчувствие подступающих заморозков; неприятный на ощупь, как мокрая тряпка, холод копошился в рукавах пижамы Ильи, не позволяя забыться.

Внезапно над горами возник двигающийся темный силуэт. Это был давний персонаж сновидений Крапивникова, – человек, который жил только на линии горизонта, никогда не приближаясь к людям. Его силуэт видели все, но никто не мог встретиться и заговорить с ним, – странник отдалялся от людей вместе с горизонтом жизни. Там, на краю, и жил. Крайний человек. Привыкли люди к нему и вперед не трогались.

Но в этот раз странник все ближе подходил к Илье, и становились все более четкими в полумраке черты лица его…

Вот человек сна подходит к окну Ильи…

Вот садится около его постели…

Комната плывет в мерном вращательном танце…

Гость склоняется над дремлющим Ильей…

– Аркадий! Ты?... – беззвучно кричит Крапивников...

Призрак, как две капли воды похожий на покойного Рудницкого, протягивает ему ладонь: «Я, я. Успокойся, брат».

Рудницкий похож на себя прежнего, но осел, как надувная кукла, из которой вышел воздух. Кукла продолжала фальшиво улыбаться нарисованными губами, как и прежде, но улыбка ее не имела уже ни объема, ни глубины, и плоским и невыразительным был взгляд ее. Взгляд – мертвый, беспричинный, пустой, как дом, из которого вывезли всю мебель…


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>