Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В облегающем персидском платье и тюрбане в тон она выглядела обворожительно. В городе пахло весной, и она натянула на руки пару длинных перчаток, а на полную точеную шею небрежно накинула элегантную 41 страница



«Как только Жизнью овладевает усталость, - говорит Шпенглер, - как только человек оказывается на искусственной почве больших городов, которые суть замкнутые интеллектуальные миры, и ощущает потребность в удобной теории, объясняющей Жизнь, мораль превращается в проблему».

Отдельные изречения, фразы, иногда целые абзацы «Заката Европы» словно отпечатались в моем мозгу. Первое чтение этой книги оставило во мне глубокий след. В дальнейшем я читал и перечитывал ее, неоднократно выписывал поразившие меня куски. Вот некоторые из них, взятые наугад, которые врезались в память, как буквы алфавита…

«Увидеть в паутине мировых событий тысячелетие органической истории культуры как объективную реальность и индивидуума высшего порядка и понять условия, определившие его глубинную духовность, - вот цель последующего изложения».

«Только интуиция, которая способна проникать в метафизическое, может почувствовать в датах символы того, что происходило, и, таким образом, возвышения Случая до Судьбы. Тот же, кто является сам для себя Судьбой (как Наполеон), не нуждается в подобной интуиции, поскольку между ним, как фактом, и другими фактами существует гармония метафизического ритма, которая придает его решениям фантастическую уверенность».

«Взирать на мир не с высоты, как Эсхил, Платон, Данте и Гёте, а с точки зрения повседневных потребностей и назойливой действительности, -я обозначаю это как замену горизонта орла на горизонт лягушки».

«Классический дух, с его оракулами и предзнаменования-ми, хочет только знать будущее, но западному человеку необходимо формировать его. Идея третьего царства - германская идея. От Иоахима де Флориса до Ницше и Ибсена… каждая великая личность связывала свою жизнь с вечным утром. Жизнь Александра была божественным пароксизмом, мечтой, вызвавшей из небытия гомеровские века. Жизнь Наполеона оказалась чудовищной западней, не для него самого, не для Франции, но для Будущего».

«С более высокой и отдаленной позиции очень мало значащим представляется то, что «истинным» мыслителям уда-лось сформулировать внутри границ соответствующих школ, потому что здесь, как в любом великом искусстве, основными элементами являются школы, сообщества и устоявшиеся формы выражения. Бесконечно важней ответов вопросы - их выбор и внутренняя форма…»

«С Именем приходит новое миропонимание… Имя обнажает значение сознания, равно как и причину страха. Мир не просто существует, в нем ощущается тайна… Человек дает имена тому, что загадочно. Только для животного не существует загадок… С появлением Имени был сделан шаг от ежедневной физики животного к метафизике человека. Это был величайший поворотный момент в истории человеческой души».



«Категорически не может существовать истинной системы мысли, поскольку знак не в силах заменить действительности. Серьезные и честные мыслители неизменно приходят к выводу, что все знание a priori обусловлено его собственной формой и никогда не сможет проникнуть в то, что обозначается словами… И это ignorabimus также согласуется с интуицией любого подлинного мудреца в понимании того, что абстрактные принципы жизни могут восприниматься только как фигуры речи, избитые максимы, которыми пользуются ежедневно и под которыми течет жизнь, как текла и будет течь всегда. Народ, в конечном счете, могущественнее языков, и, таким образом, невзирая на все великие названия, именно мыслители - которые являются личностями, - а не системы, которые подвержены переменам, оказали воздействие на жизнь».

«Для машины человеческая жизнь становится ценной. Слово «работа» занимает важнейшее место в этических размышлениях: в восемнадцатом веке оно теряет пренебрежительный оттенок во всех языках. Машина работает и заставляет человека сотрудничать с ней. Вся Культура достигает такой степени активности, что под нею трясется земля… И машина принимает все менее и менее человечные формы, все более аскетичные, мистические, эзотерические… Человек почувствовал сатанинскую суть машины, и это так. В глазах верующего в нее она означает смещение Бога. Она отдает священный Случай в руки человека и им же, в соответствии с точным расчетом, приводится в движение, молчаливое, неостановимое…»

«Власть может быть свергнута только другой властью, а не принципом, и не осталось ни одной власти, способной противостоять деньгам, кроме этой. Деньги побеждаются и отменяются только кровью. Жизнь есть альфа и омега, космический поток, отражающийся в микрокосмосе. Это факт фактов в мире-как-истории… Вечно История - это жизнь и единственно жизнь: ценность расы, триумф воли-к-власти и победа истин; открытия или деньги не имеют значения. Мировая история - это мировой суд, и он всегда выносит вердикт в пользу более сильной, полной и более самоуверенной жизни, то есть отдает ей право на существование, независимо от того, будет ли доказано это ее право перед трибуналом пробуждающегося сознания. Истина и справедливость всегда приносились в жертву могуществу и расе, и смертный приговор выносился людям и народам, для которых истина была дороже дел, а справедливость - дороже власти. И вот драма высокой Культуры - этого прекрасного мира богов, искусств, мысли, сражений, городов - завершается возвращением былых фактов кровавой вечности, которая неизменна, как неизменно кружение космической реки…»

«Для нас, однако, кого Судьба поместила в эту культуру и в этот момент ее развития - момент, когда деньги празднуют свои последние победы и Цезаризм, который намерен достичь своей цели, приближается спокойным, твердым шагом, - для нас остается единственный путь, одновременно добровольный и обязательный, пролегающий в узких границах, и в любом другом случае жизнь для нас теряет всякий смысл. Мы не свободны идти, куда хочется; мы свободны лишь делать необходимое или не делать ничего…»

«Действительное значение имеет не то, что отдельный человек или народ пребывают «в здравии», сыты и плодовиты, но то, ради чего все это… Только с приходом Цивилизации, когда весь мир как форма начинает разваливаться, на первый план выступает, откровенно и настойчиво, потребность сохранения жизни - это время, когда банальное утверждение, что «голод и любовь» являются движущими силами жизни, теряет всякий смысл, когда жизнь становится убогой, заключаясь не в том, чтобы расти и крепнуть для выполнения своего предназначения, но в «счастье для масс», в комфорте и удобствах, в «panem et circenses»; и когда вместо великой политики мы имеем политику экономическую, что само по себе конец…»

Я могу продолжать до бесконечности, как делал это снова и снова в те времена, цитировать и цитировать, пока не соберется настоящий путеводитель по Шпенглеру. Почти двадцать лет минуло с тех пор, как я впервые прочел эту книгу! Но по-прежнему во мне живет ее магия. Для тех, кто гордится тем, что всегда идет впереди, все мною процитированное, как и то, что осталось в промежутках между приведенными мною цитатами, сегодня звучит «несовременно». Что с того? Для меня Освальд Шпенглер по-прежнему остается живым и волнующим автором. Он обогатил и возвысил меня духовно. Так же, как Ницше, Достоевский, Эли Фор.

Возможно, я своего рода жонглер, поскольку способен балансировать такими несовместимыми творениями человеческого гения, как «Закат Европы» и «Дао дэ цзин». Одно - монолит из гранита и порфира и весит тонну; другое - невесомо, как перышко, и течет меж пальцев, как вода. В вечности, где они встретятся и будут жить, они уравновесят друг друга. Изгнанник, вроде Германа Гессе, прекрасно понимает такого рода жонглирование. В своей книге «Сиддхартха» он выводит двух Будд - известного и неизвестного. Каждый совершенен в своем роде. Они взаимопротивоположны - как Систематика и Физиогномика. Они не уничтожают друг друга. Они сходятся и расходятся. Будда - это одно из тех имен, что «прикасаются к тому, что есть сознание». Реальные Будды не имеют имени. Короче говоря, известное и неизвестное прекрасно уравновешивают друг друга. Жонглеры это понимают…

И теперь, думая о Шпенглере, я понимаю, как удивительно его «Untergang» музыка подходила моей «подпольной» жизни! Странно также, что единственный, по существу, человек, с которым я тогда мог говорить о Шпенглере, был Осецкий. Должно быть, я снова встретился с ним в ресторанчике Джо, куда заглянул в одну из моих promenades nocturnes. Он все так же усмехался, как сказочный гном - зубов совсем не осталось, и трещал громче прежнего. И в новых «обстоятельствах» оставался таким же чокнутым. Но суть шпенглерианской музыки он уловил с такой же легкостью и проникновением, как суть музыки Донэни, к которой испытывал страсть. Долгими тоскливыми ночами он читал, лежа в постели. Все, что относилось к математике, технике, архитектуре (у Шпенглера), он проглотил, как разжеванную пищу. И, стоит добавить, все, что относилось к деньгам. В этом предмете он имел сверхъестественные познания. Удивительно, до каких пределов «недееспособные» развивают свои способности. Слушая Осецкого, я обычно думал, как было бы хорошо сидеть в сумасшедшем доме вместе с ним - и Освальдом Шпенглером. Какие бы замечательные дискуссии мы вели! Здесь же, в этом холодном мире, вся та великая музыка звучала втуне. Если бы критиков и ученых заинтересовали взгляды Шпенглера, все было бы совершенно иначе. Для них это была только еще одна кость. Может, послаще, чем обычно, но все равно только кость. Для нас же это была жизнь, эликсир жизни. Мы пьянели от него при каждой нашей встрече. И конечно, мы придумали свой «морфологический» условный язык. Пользуясь им, мы в наших с ним разговорах могли в одно мгновение преодолевать огромные пространства мысли. Если кто посторонний встревал в нашу дискуссию, мы его быстро осаживали. Другим наши разговоры казались не только непонятными, но и лишенными всякого смысла.

С Моной я использовал другой язык. Вслушиваясь в мои монологи, она вскоре уже улавливала концы блистательных цитат, всю «фантастическую» (на ее взгляд) терминологию - толкования, смыслы и, так сказать, «морфологические экскременты». Она частенько прочитывала страничку-другую, сидя на стульчаке. Вполне достаточно, чтобы ошарашить меня несколькими фразами с иностранными именами и названиями. Короче говоря, научилась возвращать мяч, что было и приятно, и вдохновляло. Все, чего я требовал от слушателя, когда закруглялся, - это хотя бы видимости понимания. Благодаря длительной практике я овладел искусством вкладывать в слушателя какие-то основы, просвещать его ровно настолько, чтобы мог потом обрушивать на него свой словесный фонтан. Так я одновременно сообщал ему некие знания - и вводил в заблуждение. Когда я видел, что он начинает чувствовать себя уверенно, я выбивал у него почву из-под ног. (Не так ли действуют мастера дзэн-буддизма, когда лишают своего ученика опоры, с тем чтобы дать ему взамен другую, в действительности опорой не являющуюся?)

Мону это приводило в бешенство. Что было естественно. Но тогда появлялась восхитительная возможность устранить противоречия в моих утверждениях; это означало развитие мысли, ее уточнение, возгонку, конденсацию. Таким манером я пришел к некоторым примечательным заключениям не только относительно суждений Шпенглера, но относительно мысли в целом, относительно самого мыслительного процесса. Мне кажется, что лишь китайцы понимали и ценили «игру мысли». Как ни восхищался я Шпенглером, истинность его суждений никогда не казалась мне столь великой, как удивительная игра его мысли… Сейчас я думаю, очень жаль, что на фронтисписе этого феноменального произведения не воспроизвели гороскопа автора. Подобного рода ключ совершенно необходим для понимания характера и сущности этого исполина мысли. Когда задумываешься о смысле, которым Шпенглер нагружает фразу «человек как интеллектуальный кочевник», понимаешь, что, выполняя свою задачу, он близко подошел к тому, чтобы стать современным Моисеем. Насколько страшнее эта пустыня, в которой вынужден скитаться наш «интеллектуальный кочевник»! Он не видит земли обетованной. На горизонте нет ничего, одни пустые символы.

Мост через бездонную пропасть между древним человеком, который мистически принимал участие во всем, и современным человеком, не способным общаться иначе как посредством чистого интеллекта, может быть возведен только человеком нового типа, человеком с космическим сознанием. Мудрец, пророк, предсказатель - все говорили на языке Апокалипсиса. С древнейших времен «единицы» пытались сойти с предначертанного пути. Некоторым это, несомненно, удалось - и они навечно избежали западни.

Морфология истории, какой бы убедительной, увлекательной, вдохновляющей она ни была, остается мертвой наукой. Шпенглера не интересовало то, что находилось за пределами истории. Меня это интересует. Других интересует. Даже если «нирвана» всего лишь слово, это не пустое слово, оно содержит в себе надежду. «Тайна», хранящаяся в сердце мира, еще может быть извлечена на свет. Уже века назад эту тайну объявляли «открытой».

Если ключ к тайне жизни в том, чтобы жить, так давайте жить, жить более полнокровной жизнью! Учителей жизни не найти в книгах. Это не исторические фигуры. Они обитают в вечности и непрестанно зовут нас присоединиться к ним в вечности.

Рядом со мной, когда я пишу эти строки, лежит фотография, вырванная из книги, фотография неведомого китайского мудреца, живущего в наше время. То ли фотограф не знал, кто он такой, то ли мудрец утаил свое имя. Мы знаем только, что он из Пекина; других сведений нам не сообщают. Когда я смотрю на эту фотографию, у меня такое чувство, что он здесь, со мною в комнате. Он живее даже на фотографии - всех, кого я знаю. Он не просто «человек духовный», он выражение духовности. Можно сказать, он - сама Духовность. Все это сосредоточилось в выражении его лица. Взгляд, устремленный на вас, сияет радостью и внутренним светом. Он говорит открыто: «Жизнь - это блаженство!»

Вы полагаете, что для него, взирающего на мир с той выси, на которую он - безмятежный, легкий, как птица, познавший всю всеобъемлющую мудрость - вознесся, морфология истории что-то значит? Здесь не встает вопрос о замене горизонта лягушки на горизонт орла. Здесь мы имеем горизонт Бога. Он «там», и его положение неизменно. Горизонт ему заменило сострадание. Он не проповедует мудрость - он излучает свет.

Вы полагаете, что он уникален? Я так не полагаю. Я верю, что в мире, притом в самых неожиданных местах (разумеется), есть люди - или боги, - подобные этому светлому человеку. Это не какие-то загадочные натуры, но открытые, искренние люди. В них нет ничего таинственного; они постоянно у всех «на виду». Если нас не влечет к ним, то это лишь потому, что мы не способны воспринять их божественную простоту. «Просветленные», говорим мы о таких людях, но никогда не задаемся вопросом, чем они просветлены. Поддерживать в себе пламя духа (кое есть жизнь), излучать бесконечную радость, хранить безмятежность среди хаоса мира, оставаясь при том частью мира, человечным, божественно человечным, ближе любого брата, - почему мы не стремимся к этому? Есть ли роль более благодарная, серьезная, глубокая, заманчивая? Если есть, поведайте об этом с горы! Мы тоже хотим знать. И хотим знать немедленно.

Мне не нужно ждать, что вы ответите. Ответ я вижу вокруг себя. Это не совсем ответ - это уклонение от ответа. Просветленный с фотографии на столе не сводит с меня глаз: он не боится пристально смотреть миру в лицо. Он не отвергал мир, не отрекался от него, он - часть его, точно так же как камень, дерево, животное, цветок и звезда. Он сам - этот мир, со всем, что только в нем существует…

Когда я гляжу на людей вокруг, я вижу одни профили. Они отворачиваются от жизни - она слишком жестока, слишком ужасна, слишком то, слишком се. Жизнь для них подобна страшному дракону, и вид чудовища лишает их воли. Если б им только хватило мужества прямо посмотреть в драконью пасть!

Так называемая история во многих отношениях кажется мне не более чем проявлением того же страха жизни. Вполне возможно, то, что мы называем «историческим», исчезнет, будет стерто из сознания, едва мы выполним простую военную команду «Смирно!». Хуже робкого взгляда на мир только косой взгляд на него.

Когда мы говорим о людях: они «делают историю», мы имеем в виду, что они в какой-то мере изменили направление жизни. Но человеку, чья фотография лежит на моем столе, чужды подобные глупые мечты. Он знает, что человек не в силах ничего изменить - даже себя. Он знает, человек может сделать только одно - раскрыть очи души! Да, у человека есть выбор - впустить свет или оставить ставни закрытыми. Совершать выбор - значит действовать. Это его вклад в сотворение.

Откройте глаза шире, и суета непременно стихнет. А когда стихнет суета, зазвучит настоящая музыка.

Дракон, дышащий огнем и дымом, лишь исторгает собственные страхи. Дракон не стоит на страже сердца мира - он стережет вход в пещеру мудрости. Дракон существует лишь в призрачном мире суеверия.

Бездомный, охваченный ностальгией по дому человек больших городов… Какие душераздирающие страницы Шпенглер посвящает положению «интеллектуального кочевника»! Лишенный корней, бесплодный, скептичный, бездумный да в придачу бездомный, охваченный ностальгией по дому. «Человек из простонародья может оставить свой клочок земли и пойти бродить по свету, но интеллектуальный кочевник - никогда. Тоска по большому городу острее любого иного вида ностальгии. Любой из этих больших городов - дом для него, но даже ближайшая деревня - это враждебная территория. Он скорее умрет на улице, нежели «вернется» к земле».

Скажу прямо: после чтения событийный мир перестал занимать меня. На ежедневные новости я обращал почти столько же внимания, сколько на Песью звезду. Я был в самом центре процесса трансформации. Все вокруг было «смерть и преображение».

Лишь один заголовок был еще способен взволновать меня: КОНЕЦ СВЕТА БЛИЗОК! Я не ощущал в этой воображаемой фразе угрозы моему миру - только миру остальному. Я был ближе к Августину, нежели к Жерому. Но еще не открыл своей Африки. Моим убежищем была тесная меблирашка. Сидя там в одиночестве, я испытывал странное ощущение покоя. То не был «покой, приносящий понимание». Ах нет! То были моменты тишины, предвестие более полного, более продолжительного покоя. Такой покой ощущает человек, способный настроиться на задумчивость мира.

Тем не менее это был шаг вперед. Образованный человек редко идет дальше этой стадии.

«Вечная жизнь - это не жизнь за могилой, но истинно духовная жизнь», - сказал философ. Сколько времени ушло у меня на то, чтобы до конца понять смысл этого изречения! Русская мысль целое столетие (девятнадцатое) была озабочена этим вопросом «конца», утверждением на земле Царства Божия. Но в Северной Америке не заметили ни того столетия, ни тех мыслителей и искателей подлинного смысла жизни, словно их не существовало. Истины ради надо отметить, что время от времени снаряд залетал и в нашу сторону. Время от времени мы получали послание с некоего далекого берега. Но к этому относились как к чему-то не только непостижимому, эксцентричному, чужестранному, но и оккультному. Последнее означало, что это не имело никакой практической ПОЛЬЗЬ и было неприложимо к повседневной жизни.

Чтение Шпенглера не было таким уж бальзамом на душу. Оно скорее было духовным упражнением. Критика западной мысли, лежащая в основе циклической структуры его книги, произвела на меня то же воздействие, какое коаны производят на дзэн-буддийского подвижника. Снова и снова я достигал сатори на свой собственный, западный лад. Не раз, подобно вспышкам молнии, на меня нисходило озарение, какое возвещает о перевороте в душе. Бывали мучительные мгновения, когда Вселенная, словно мехи аккордеона, сходилась в бесконечно малой точке или беспредельно растягивалась так, что ее могло охватить лишь Божье око. Вперяясь взглядом в звезду за окном, я мог увеличить ее в десять тысяч раз; я мог странствовать от звезды к звезде, подобно ангелу, стараясь охватить Вселенную, видимую, как в сверхтелескоп. После этого я вновь оказывался в своем кресле, разглядывал ноготь или, пожалуй, почти невидимое пятнышко на шляпке гвоздя и видел в нем Вселенную, какую физик стремится воссоздать, вглядываясь в атомную структуру пустоты. Меня всегда поражало, что человек вообще способен представить себе «пустоту».

Давно уже концептуальный мир заменяет человеку мир на-стоящий. Назвать, определить, объяснить… Результат: неизбывное страдание. Расширять или суживать Вселенную ad infinitum стало салонной игрой. Изображать из себя бога, вместо того чтобы попытаться стать Богом. Божиться, божиться - и в то же время ни во что не верить. Бахвалиться научными достижениями, но на мир вокруг смотреть как на кучу дерьма. Пугающая раздвоенность! Голосовать за политические системы и никогда - за людей. Отвергать чудотворцев, устанавливая государственный строй от их имени.

Одинокими ночами, когда я обдумывал какой-нибудь вопрос, - всякий раз только один! - я мог совершенно ясно видеть наш реальный мир, видеть, каков он и почему таков. Я мог примирить милосердие и зло, божественный порядок и безудержное уродство, неиссякаемую созидательность и полное бесплодие. Я мог балансировать на столь тонкой грани внутреннего равновесия, что одно легкое дуновение ветерка способно было низвергнуть меня во прах. Мгновенная аннигиляция или бесконечная жизнь - мне было все равно. Я находился в точке покоя: обе стороны пребывали в столь полном равновесии, что единая молекула воздуха нарушила бы его.

Состояние равновесия неожиданно нарушила озорная мысль: «Как бы полно человек ни постиг некую глубокую философию, его знание - всего лишь волосок, летящий в безбрежном пространстве». Так сказал бы японец. Вслед за тем я вернулся к более простой форме устойчивости. Вновь обрел самую непрочную из опор - твердую землю. Ту твердую землю, которую теперь мы считаем пустой, как космос.

«В Европе я был, одинокий в своей тоске по России, которая свободна», - сказано где-то у Достоевского. Из Европы он слал благую весть, как истинное Евангелие. Через сто, через двести лет подлинный смысл его слов может быть понят до конца. А что делать пока? Вопрос, который я снова и снова задавал себе.

В начале главы, названной «Проблемы арабской культуры», Шпенглер довольно подробно останавливается на эсхатологической стороне речей Иисуса. Весь раздел, поименованный «Исторические псевдоморфозы», - это гимн апокалипсическому. Он открывается исполненным нежности сочувственным портретом Иисуса из Назарета, стоящего лицом к лицу с современным ему миром. «Явление, ни с чем не сравнимое, которое подняло зарождающееся христианство над всеми религиями того бурного периода, - это фигура Иисуса». Так начинается этот раздел, В высказываниях Иисуса, подчеркивает Шпенглер, не было ни социологических наблюдений, ни проблемности, ни полемики. «Никакая вера еще не переменила мира, и никакой факт никогда не сможет опровергнуть веры. Не существует моста между ходом истории и существованием божественного порядка…»

Далее читаем: «Религия есть метафизика, и ничего больше - «Credo quia absurdum», - и это не метафизика знания, аргумента, доказательства (как обычная философия или ученость), но метафизика, рожденная жизнью и опытом - то есть немыслимая, как непреложность, сверхъестественная, как факт, жизнь как существование в мире не реальном, но истинном. Иисус ни мгновения не жил в мире ином, нежели этот. Он не был моралистом, и видеть последнюю цель религии в морализаторстве - значит совершенно не понимать, что такое религия… Его учение было декларацией, и ничем больше, декларацией тех Невероятных Вещей, образ которых он постоянно носил в себе: грядущего Нового Века, пришествия небесных посланцев, Страшного суда, нового Неба и новой Земли. Никакого другого понимания религии не было ни у Иисуса, ни в какой-либо иной глубоко чувствующий период истории… «Мое Царство не от мира сего» - и только тот, кто способен заглянуть в бездны, этим пламенем освещаемые, способен постичь все его слова».

Именно в этом месте Шпенглер выражает свое презрение Толстому, «который поднял древнее христианство до уровня социальной революции». Именно здесь мы находим очевидную аллюзию на Достоевского, который «никогда не помышлял о социальных улучшениях». («Разве поможешь душе, уничтожив собственность?»)

Достоевский и его «свобода»…

Не в то ли самое время Толстого и Достоевского другой русский спрашивал: почему верить в Царство Небесное глупо, а в Земную Утопию - умно?

Возможно, ответ на эту загадку дал Белинский, как-то заметив, что судьба субъекта, индивида, личности важнее судьбы целого мира и здоровья китайского императора.

Во всяком случае, определенно это Федоров спокойно сказал, что каждый человек в ответе за весь мир и всех людей.

Странный и волнующий период в «земле святых чудес» через девятнадцать веков от рождения и смерти Иисуса Христа! Один человек пишет «Апологию сумасшедшего», другой - «Катехизис революционера», третий - «Метафизику пола и любви». И каждый® революционер в душе. Об одном из них я вычитал, что «он был консерватором, мистиком, анархистом, ортодоксом, оккультистом, патриотом, коммунистом и кончил свои дни в Риме католиком и фашистом». Разве это период «исторических псевдоморфоз»? Конечно же, это апокалипсический период.

Мне, метафизически говоря, не повезло родиться ни во времена Иисуса, ни во времена святой Руси девятнадцатого века. Я родился в мегаполисе сразу после великого сближения планет. Но даже на Бруклинской окраине в то время, когда я достиг совершеннолетия, можно было ощутить отголоски того славянского брожения. Первая мировая уже была «выиграна». Sic! Готовилась Вторая мировая. В той же России, о которой я говорю, у Шпенглера был предшественник, о котором вы вряд ли сегодня найдете упоминание. Даже Ницше имел русского предшественника!

Не Шпенглер ли сказал, что Россия Достоевского в конце концов восторжествует? Не он ли предрек, что на этой возделанной почве родится новая религия? Кто сегодня верит в это?

Вторая мировая тоже «выиграна», а Судный день кажется все таким же далеким. Великие автобиографии, участвуя в общем маскараде, разоблачают жизнь эпохи, народа и - да! - цивилизации. Такое впечатление, что наши героические личности возвели себе склепы, изукрасили их по душе и успокоились в своих погребальных творениях. Геральдический пейзаж отошел в прошлое. Небеса принадлежат гигантским птицам разрушения. Левиафаны, более ужасные видом, нежели те, что изображены в Писании, будут скоро бороздить воды. Напряжение продолжает и продолжает нарастать. Даже обитатели деревень становятся все более похожи, чувствами и духом, на бомбы, которые их принуждают производить.

Но история не кончится даже после страшного взрыва. Историческая жизнь человека по-прежнему длинна. Чтобы понять это, не требуется помощь метафизика. Сидя в той крохотной лавчонке в Бруклине двадцать пять или около того лет назад, я мог слышать пульс истории, всю династию Господа нашего.

Тем не менее я невероятно благодарен Освальду Шпенглеру за то, что он представил нам этот удивительный образец своего мастерства, описав с большой точностью то тяжелое состояние больного, пораженного атеросклерозом, в котором мы находимся, и в то же время разрушив здание закоснелой общественной мысли, тем самым дав нам свободу - по крайней мере свободу мысли. Практически на каждой странице его книги находишь резкую критику догм, условностей, предрассудков и образа мысли, которые отличали последние несколько столетий «нового времени». Теории и системы падают, как кегли. Весь концептуальный ландшафт современного человека подвергнут опустошению. И возникают не научные руины прошлого, но восстановленные миры, в которых можно «беседовать» с предками, вновь переживать весну, осень, лето, даже зиму человеческой истории. Вместо того чтобы брести, спотыкаясь, по ледниковым полям, погружаешься в живительный поток. Даже небесная твердь обновлена. Это триумф Шпенглера, заставившего Прошлое и Будущее жить в Настоящем. Человек вновь поставлен в центр Вселенной, согрет солнечным огнем, а не балансирует на ее краю, борясь с головокружением, борясь со страхом перед несказанной бездной.

Такое ли большое значение имеет то, что мы люди конца, а не начала? Нет, если понимаем, что представляем собою некую частицу вечного процесса, вечного кипения. Несомненно, существует куда более приятное положение, которое можно найти, если настойчиво искать. Но даже и там, где мы есть, на пороге, меняющийся ландшафт обретает живородящую красоту. Перед нами образец, не являющийся шаблоном. Мы снова и снова постигаем, что процесс смерти вершится в живых людях, а не в трупах на разных стадиях разложения. Смерть - это «символ с обратным знаком». Жизнь - это все, даже в конечные периоды. Жизнь не останавливается ни в малейшей своей частице.

Да, мне посчастливилось вовремя открыть для себя Шпенглера. Во всякий критический период жизни я, помнится, находил именно того автора, который давал мне поддержку. Ницше, Достоевский, Эли Фор, Шпенглер - каков квартет! Были, естественно, и другие, важные для меня в определенные моменты авторы, но в них не чувствовалось того размаха, того величия, что у этой четверки. Четыре всадника моего личного Апокалипсиса! В каждом с предельной полнотой выражено только одному ему присущее качество: Ницше - иконоборец, Достоевский - великий инквизитор, Формаг, Шпенглер создатель образца. Какой фундамент!

В последующие годы, когда будет казаться, что мрак могильный объял меня, что самый свод небесный грозит обрушиться мне на голову, я буду вынужден отречься от всего, только не от того, чем одарили меня эти души. Я буду раздавлен, пройду сквозь оскорбления и унижения. Испытаю чувство полной безысходности. Я даже буду выть, как собака. Но не погибну окончательно! В конце концов настанет день, когда, листая свою жизнь, словно повесть или историю, я смогу различить в ней форму, сюжет, смысл. С этого момента слово «поражение» перестанет для меня существовать. Рецидив станет невозможен.


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 15 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>