Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В облегающем персидском платье и тюрбане в тон она выглядела обворожительно. В городе пахло весной, и она натянула на руки пару длинных перчаток, а на полную точеную шею небрежно накинула элегантную 37 страница



За обеденным столом я познакомился с другими членами семейства. Сестра, молодая женщина лет двадцати пяти, была на удивление хороша. Она тоже собиралась идти на лекцию. Это решило дело - "Клод мог подождать. Когда я сообщил им, что однажды слышал Дюбуа и восхищаюсь им, они уговорили меня пойти с ними в качестве их гостя. Тут молодой человек вспомнил, что так и не подписал бумагу; он попросил позволить ему сделать это, прежде чем снова забудет. Я почувствовал себя неловко, словно надул его.

Подумайте сперва хорошенько, - сказал я. - Если действительно хотите иметь эти книги, можно заказать их позже по почте.

- Нет-нет! - тут же вскричали мать и сестра. - Он подпишет сейчас, не то он никогда этого не сделает. Вы же знаете, что мы за народ.

Тут сестра поинтересовалась, о чем, собственно, идет речь. Пришлось объяснить ей в двух словах, каким бизнесом я занимаюсь.

- Звучит заманчиво, - сказала она. - Оставьте мне несколько бланков, думаю, я смогу обеспечить вам парочку лишних заказов.

Мы быстро покончили с обедом и набились в машину. Недурную как мне показалось. По дороге мне рассказали о деятельности Дюбуа с тех пор, как я последний раз слушал его. Он откликнулся на предложение преподавать на Юге - месте, не подходящем для него с его темпераментом и воспитанием. В его речах, по их мнению, появилось больше горечи и язвительности. В порыве откровения я сказал, что он напоминает мне - сам не могу сказать почему - Рабиндраната Тагора, которого я тоже слышал когда-то давно. Может быть, дело в том, что ни тот ни другой не колебался, когда нужно было сказать правду.

Когда мы подъезжали к ратуше, я подпевал долгой рапсодии о другом чернокожем, моем бывшем кумире, Хьюберте Гаррисоне. Я рассказывал им обо всем, что почерпнул, слушая его речи в «Мэдисон-Сквер-Гарден», которые он произносил, взгромоздясь на ящик из-под мыла, в те дни, когда любой мог свободно выступить перед народом и говорить обо всем на свете. В те времена не было человека, сказал я искренне, кто бы сравнился с Хьюбертом Гаррисоном. Он мог уничтожить оппонента двумя-тремя меткими фразами. Он делал это четко и не повышая голоса, «деликатно», так сказать. Я описывал его прекрасную улыбку, его спокойную уверенность, львиную посадку крупной, словно из камня высеченной головы. Может быть, вопрошал я, в его жилах текла королевская кровь, может, он был потомком какого-нибудь великого африканского монарха? Да, от одного его появления словно электрическая искра пробегала по аудитории. Рядом с ним другие ораторы, белые, казались пигмеями, не только внешне, но культурно, духовно. Некоторые из них, те, которым заплатили за то, чтобы они накаляли аудиторию, вели себя как эпилептики, рядясь в тогу патриотов, разумеется. Хьюберт Гаррисон, напротив, невзирая ни на какие провокации, всегда сохранял самообладание и достоинство. Он, подбоченясь, подавался всем корпусом вперед, внимательно слушал вопросы или критику в свой адрес. Да, он умел выждать нужный момент! Когда шум стихал, он улыбался своей широкой, добродушной улыбкой и отвечал - всегда по существу, всегда ясно и доходчиво, всегда исчерпывающе, словно листовку читал. Скоро уже все смеялись, все, кроме несчастного, который осмелился задать каверзный вопрос…



Я продолжал в том же духе, когда Дюбуа появился в зале ратуши. Народу было битком; на сей раз аудитория состояла в основном из чернокожих. Любой непредубежденный белый может подтвердить, что быть на негритянском собрании одно удовольствие. В паузах раздаются выкрики, оглушительный хохот и такой заразительный смех, какого никогда не услышишь, когда собираются белые. Белым не хватает непосредственности. Когда они смеются, это редко бывает от души. Обычно это притворный смех. Чернокожий смеется так же естественно, как дышит.

Дюбуа не сразу появился на помосте. Наконец он взошел на трибуну, как монарх на трон. Один его величавый вид заставил аудиторию затихнуть. В его благородной манере говорить не было и намека на демагогию, подобная тактика была ниже его достоинства. Однако его сдержанная речь таила в себе взрывную энергию динамита. Если бы он пожелал, то мог бы взорвать мир. Но было ясно, что у него нет намерения взрывать его - пока, во всяком случае. Слушая его выступление, я представлял, как в той же самой манере он обращается к съезду ученых. Я мог вообразить, как он бросает в зал слова жесточайшей правды, но так, чтобы потрясти слушателей, а не вдохновить их на бунт.

Какая жалость, думал я, что человек, обладающий такими талантами, такой мощью, вынужден ограничивать себя. Из-за своего цвета кожи он был обречен на второстепенные роли, не мог расправить крылья. Останься он в Европе, где он пользовался неизменным признанием и почетом, он бы достиг большего для себя. Но он предпочел быть с людьми одной с ним крови, чтобы пробудить их самосознание и, если возможно, улучшить мир, в котором они жили. С самого начала он должен был знать, что это безнадежная задача, что за недолгую человеческую жизнь невозможно добиться сколь-нибудь существенных изменений для своих братьев. Он был слишком умен, чтобы питать какие-нибудь иллюзии на этот счет. Я не знал, восхищаться этим напрасным, мужественным, несгибаемым упорством или сострадать ему. Невольно проводил мысленное сравнение между ним и Джоном Брауном. Один обладал незаурядным интеллектом, другого вела слепая вера. Джон Браун с его страстной ненавистью к несправедливости и расовой нетерпимости без колебаний выступил против святого правительства Соединенных Штатов. Найдись в этой огромной стране сотня таких, как он, я не сомневаюсь, что он сбросил бы существовавшее правительство. Когда Джона Брауна казнили, по всей стране прошли волнения, которые так по-настоящему и не прекратились до сих пор. Вполне вероятно, Джон Браун решил бы проблему чернокожих в Америке. Поражение в Харперс-Ферри, наверное, навсегда лишило чернокожих возможности обрести свои неотъемлемые права посредством прямого действия. Поразительные деяния великого Освободителя могли породить всякие немыслимые формы мятежа - в умах последующих поколений. (Точно так же память о Французской революции заставляет сильнее биться сердце француза.) Похоже, со времен Джона Брауна молчаливо признается: единственное, что позволит чернокожим занять свое место в мире, - это долгое и скорбное образование. Что это только предлог не говорить о невыносимости истинного положения вещей, чего никто не желает признавать. Вообразите себе Иисуса Христа, выступающего за подобную политику!

Дар свободы! Неужели мы вечно должны ждать, пока будем готовы получить ее? Или свобода - это такая вещь, котирую необходимо вырвать из рук тех, кто деспотически владеет ею? Найдется ли кто-нибудь достаточно великий, достаточно мудрый, кто скажет, сколько еще человеку оставаться рабом?

Дюбуа не был подстрекателем. Нет, но человеку вроде меня было слишком очевидно, что именно он хотел сказать. «Проникнитесь духом свободы, и вы перестанете быть рабами!» Образование? Как я это видел и чувствовал, он говорил почти открыто: «Из-за собственного вашего страха и равнодушия вы остаетесь рабами. Учиться нужно лишь одному - как добиваться свободы и как защищать ее». Зачем тогда он приводил в пример изумительные образцы африканской культуры, созданные до вторжения белых, как не затем, чтобы указать на самодостаточность чернокожих. Какая нужда была чернокожему в белом? Никакой. Существовало ли различие между двумя расами - реальное, фундаментальное, жизненно важное различие? Нет. Основной факт, единственный факт, который стоило принимать во внимание, состоял в том, что белый человек, несмотря на все его высокие слова, все его лживые принципы, продолжал держать чернокожего в порабощении… Я не цитирую его слов. Я передаю свое впечатление, свое понимание его речи. «Сначала слезьте с нашей спины!» - слышал я его вопль, хотя он едва ли повышал голос, не делал драматических жестов да и подобных слов не произносил. «Сегодня я говорю вам о славном прошлом, вашем прошлом, нашем общем, как чернокожих, прошлом. А как насчет будущего? Неужели вы собираетесь ждать, пока белый человек не выпьет вашу кровь? Неужели станете смиренно ждать, пока он не наполнит наши жилы своей ядовитой кровью? Вы уже превратились в дурную имитацию белого человека. Вы смеетесь над ним и одновременно подражаете ему. Вы с каждым днем утрачиваете драгоценное наследие предков. Расплачиваетесь им со своими хозяевами, которые не имеют ни малейшего намерения отвечать вам тем же. Получайте образование, если желаете. Добивайтесь положения, если можете. Но помните: пока не добьетесь свободы и равенства в правах со своими соседями, это не поможет. Не следуйте заблуждению, что белый человек в чем-то выше вас. Это не так. Его кожа, может, и бела, но сердце черно. Он виновен перед Господом и перед своим собратом. Своей гордыней и высокомерием он вызывает бурю негодования. Близится день, когда его власти придет конец. Он посеял семена ненависти по всей земле. Натравил брата на брата. Отверг собственного Бога. Нет, этот ничтожный представитель рода человеческого не превосходит чернокожего. Это племя обречено. Проснитесь, братья! Проснитесь и пойте! Гряньте громче, чтобы белого человека не было слышно! Захлопните перед ним двери! Опечатайте его уста, свяжите члены, похороните там, где ему место, - в навозной куче!»

Повторяю, ничего в этом роде Дюбуа не произносил. Он, несомненно, презирал бы меня за подобную интерпретацию его речи. Но слова мало что значат. Главное - что за ними стоит. Мне почти стыдно перед Дюбуа за те, иные, слова, что слышались мне. Побуди его слова слушателей к мятежу, никто во всей негритянской общине не был бы озадачен больше его. И все же я остаюсь с убеждением, что послание, которое я только что привел, было начертано в его сердце кровью и слезами. Будь в нем действительно чуть меньше страсти, он не стал бы, не смог стать той величественной фигурой, какою был. Я краснею при мысли, что человек таких талантов, обладавший такой силой внушения, проницательностью, принужден был смирять свой голос, душить свои истинные чувства. Я восхищаюсь всем, что он сделал, восхищаюсь его личностью, действительно великой, но если бы в нем был хотя бы проблеск того неукротимого духа, каким обладал Джон Браун! Если бы в нем была хоть капля фанатизма! Говорить о несправедливости и оставаться невозмутимым - на такое способен только мудрец. (Следует, однако, иметь в виду, что там, где обычный человек видит несправедливость, мудрец, может быть, обнаруживает особый вид справедливости.) Поборник справедливости тверд, безжалостен, лишен человеческих слабостей. Поборник справедливости скорее подожжет мир, уничтожит его, если сможет, нежели допустит, чтобы восторжествовала несправедливость. Таков был Джон Браун. История забыла его. На его место пришли мелкие людишки, взбудоражившие мир, вогнавшие его в панику, и все ради того, что и приблизительно нельзя назвать справедливостью. Еще немного времени - и белый человек уничтожит себя и мир, который создал. Он не может дать миру рецепта от болезней, которыми его заразил. Никакого рецепта вообще. Он опустошен. У него нет ни иллюзий, ни капли надежды. Он торопит свой жалкий конец.

Потянет ли белый человек чернокожего за собой в пропасть? Сомневаюсь. Все, кого он преследовал и порабощал, превращал в дегенератов и оскоплял, все, чью кровь он пил, восстанут против него в день Страшного суда. И никто не придет ему на помощь, ни один изгой не подымет руку, дабы отвратить от него кару. Никто не будет оплакивать его. Но со всех концов: земли донесется торжествующий крик, как вопль нарастающей бури: «Белый человек, пришел твой день! Подохни, как собака! И пусть изгладится сама память о твоем пребывании на земле!»

Только совсем недавно я узнал, что Дюбуа написал книгу о Джоне Брауне, где предсказал многое из того, что с тех пор выпало на долю белой расы, и многое, что еще предстоит ей вынести. Невероятно, что, ничего не зная о его увлечении и восхищении великим Освободителем, я связал эти два имени…

На другое утро, когда я завтракал в кафе на Пайнэпплстрит, кто-то коснулся моего плеча. Голос за спиной справился, не Генри Миллер ли я. Я повернул голову и увидел Клода. Не приходилось сомневаться, что это был именно он.

- Мне сказали, что вы обычно завтракаете здесь, - проговорил он. - Очень жаль, что вы не пришли вчера: со мной был друг, знакомство с которым доставило бы вам удовольствие. Он из Тегерана.

Я извинился и предложил ему позавтракать со мной. Клоду ничего не стоило позавтракать дважды, а то и трижды.

Он был как верблюд - заправлялся всегда, когда была возможность.

- Вы ведь Козерог, не так ли? - спросил он. - Родились двадцать шестого декабря, правильно? Около полудня?

Я кивнул.

- Я не слишком силен в астрологии, - продолжал он. - Для меня это просто некая отправная точка. Я как библейский Иосиф - вижу сны. Иногда пророческие.

Я снисходительно улыбнулся.

- Скоро вы отправитесь путешествовать, может быть, на год или два. Это будет важное путешествие. Ваша жизнь кардинально изменится. - Он помолчал, устремив взгляд в окно, словно пытаясь сосредоточиться. - Но в данный момент это не так важно. Я хотел видеть вас по другой причине. - Он опять помолчал. - Вам предстоят тяжелые времена, я имею в виду ближайший год или больше до путешествия. Если бы я не знал вас так хорошо, то сказал бы, что вам грозит помешательство.

- Простите, - перебил я его, - но каким образом вы так хорошо меня узнали?

Теперь пришел его черед улыбнуться. Он совершенно спокойно ответил:

- Я давно знаю вас - по своим снам. Вы являлись мне неоднократно. Конечно, я не знал, что это были вы, пока не повстречался с Моной. Тогда я понял, что это не кто иной, как вы.

- Странно, - пробормотал я.

- Не так уж странно, - сказал Клод. - Со многими людьми происходит такое. Однажды на улице в маленькой китайской деревушке мне встретился человек, который, взяв меня за руку, сказал: «Я ждал тебя. Ты появился вовремя». Он был маг. Чернокнижник.

- Вы тоже маг? - в шутку поинтересовался я.

- Едва ли, - ответил Клод. И добавил тем же тоном: - Я занимаюсь предсказаниями. Этот дар у меня от рождения.

- Но если не ошибаюсь, вам это не очень-то помогает?

- Это правда, - сказал он, - но это позволяет мне помогать другим. Конечно, если они хотят, чтобы им помогли.

- И вы хотите помочь мне?

- Если смогу.

- Прежде чем мы продолжим, - сказал я. - не могли бы вы немного рассказать о себе? Мона кое-что рассказывала о вашей жизни, но как-то невразумительно. Скажите, если не трудно, вы хотя бы знаете, где родились, кто были ваши ото а и мать?

Клод заглянул мне в глаза и сказал:

- Это то, что я сам пытаюсь узнать. Возможно, вы мне поможете в этом. Вы не являлись бы мне так часто во снах, если вам не суждено сыграть важную роль в моей жизни.

- В снах? Скажите, в каком образе я вам являлся?

- В разных, - с готовностью ответил Клод. И ног да в образе отца, иногда - дьявола, а иногда ангела-хранителя. И всякий раз ваше появление сопровождалось музыкой. Я бы сказал, небесной музыкой.

Я не знал, как это воспринимать.

- Вы, конечно, сознаете, - продолжал Клод, - что имеете власть над другими людьми. Большую власть. Однако вы редко пользуетесь ею. Когда же пользуетесь, то обычно не впрок себе. Вы стыдитесь того лучшего, так сказать, что в вас есть. Вас скорее считают злым и грубым, нежели добрым. И вы иногда бываете злым, злым и грубым, особенно по отношению к тем, кто вас любит. Вот что вам необходимо в себе изжить… Но скоро вам предстоит испытание.

- В вас, Клод, есть что-то мрачное. Я начинаю подозревать, что вы обладаете способностью к ясновидению, или как там вы это предпочитаете называть.

На что Клод ответил: Вы по существу человек верующий. Глубоко верующий. Ваш скепсис - вещь преходящая, доставшаяся вам от какой-то прошлой жизни. Вам нужно освободиться от неуверенности - прежде всего неуверенности в себе, - она не дает вам вздохнуть полной грудью. Быть самим собой - это значит всего-навсего плыть по волнам житейского моря вольно, как пробка. Никакое настоящее зло не коснется вас, не нанесет вам вреда. Вы способны пройти сквозь огонь.

Но если вы отклонитесь от предначертанного вам пути, а один вы знаете, в чем он состоит, то сгорите дотла. Из того, что я знаю о вас, это мне яснее всего.

Я вполне откровенно признал, что не услышал ничего такого, что не знал бы или о чем не догадывался сам.

- Много раз я смутно чувствовал то, о чем вы сказали сейчас. Однако пока не вижу ясно всей картины. Продолжайте, пожалуйста, я внимательно слушаю.

- Объединяет нас то, - сказал Клод, Я что оба мы ищем своих подлинных родителей. Вы спрашивали, где я родился. Я найденыш; мои родители оставили меня на чужом крыльце где-то в Бронксе. У меня такое подозрение, что они, кем бы ни были, выходцы из Азии. Может, из Монголии. Когда я заглядываю вам в глаза, я почти убежден в этом. В вас, несомненно, есть монгольская кровь. Кто-нибудь замечал это раньше?

Теперь и я посмотрел долгим взглядом на молодого человека, который говорил мне такое. Я охватил всего его взглядом, так выпиваешь залпом стакан воды, когда хочется пить. Монгольская кровь! Конечно, я уже слышал это прежде. И всегда от людей подобного типа. Когда бы я ни слышал слово «монгольский», оно звучало для меня как пароль. Как: «Мы тебя сразу разгадали!» Независимо от того, соглашался я с этим или отрицал, я был «один из них».

Во всей этой монгольской истории было, конечно, больше символического, нежели генеалогического. Монголы были носителями тайных знаний. В некие отдаленные времена, когда мир был един и его подлинные правители предпочитали оставаться в безвестности, существовало вот это: «Мы монголы». (Странный язык? Монголы говорят только так.) Существовало нечто телесное, психологическое или по крайней мере физиогномическое, что было присуще всем принадлежавшим к этому странному клану. Их отличие от «остального человечества» заключалось в глазах. Дело было не в цвете глаз, не в разрезе, не во взгляде, но в их движении, в том, как они плавали в своих таинственных глазницах. Обычно они были как бы подернуты пеленой непроницаемости, но во время разговора пелена, слой за слоем, сходила, пока собеседнику не начинало казаться, что он смотрит в бездонную черную глубину.

Вглядываясь в Клода, я увидел две черные дыры в центре его глаз. Они были бездонны. Минуту или две мы сидели, не произнося ни слова. Мы не чувствовали ни замешательства, ни неловкости. Просто смотрели друг на друга, как две ящерицы. Монгольский взгляд взаимного узнавания.

Наконец я нарушил молчание. Сказал, что в нем есть одновременно что-то от Зверобоя и Дэниела Буна. И чуточку от Навуходоносора! Он рассмеялся.

-Меня за многих принимали. Навахо считали, что во мне течет индейская кровь. Может быть, я еще и…

- Уверен, что в вас есть капля еврейской крови, - сказал я. - И Бронкс тут ни при чем! - добавил я.

- Меня воспитала еврейская семья, - сказал Клод. - До восьми лет я слышал только русскую речь да идиш. В десять я сбежал из дому.

- И где это - то, что вы называете домом?

- Это маленькая деревушка в Крыму, под Севастополем. Меня перевезли туда, когда мне было шесть месяцев. - Он секунду помолчал, потом начал было вспоминать детские годы, но остановился. - Когда я впервые услышал английский, - возобновил он свой рассказ, - я воспринял его как родной, хотя слышал его лишь в первые шесть месяцев жизни. Я моментально, почти инстинктивно научился английскому. Как вы можете заметить, я говорю без малейшего акцента. Китайский тоже дался мне легко, хотя не скажу, что владею им в совершенстве…

- Простите, - перебил я, - не скажете ли, сколькими языками вы владеете?

Он на мгновение задумался, словно подсчитывал в уме:

- Право, не могу ответить. Наверняка не меньше чем дюжиной. Тут нечем гордиться: у меня от природы способность к языкам. Кроме того, когда странствуешь по свету, это дается очень легко.

- Но венгерский! - воскликнул я. - Он-то наверняка дался вам нелегко!

Он снисходительно улыбнулся:

- Не знаю, почему венгерский язык считают таким трудным. Языки некоторых индейских племен здесь, в Северной Америке, намного сложнее, я имею в виду с чисто лингвистической точки зрения. Но никакой язык не будет труден, если живешь среди его носителей. Чтобы овладеть языком турок, венгров, арабов или навахо, нужно стать одним из них, только и всего.

- Но вы так молоды! Где было взять столько времени на…?

- Возраст ничего не значит, - остановил он меня. - Не возраст делает нас мудрыми. И даже не опыт, как это изображают. А живость ума. Живой ум и мертвый… Вы должны знать, что я имею в виду. В этом мире -ив любом другом - существуют лишь два класса людей: живые и мертвые. Для тех, кто развивает свой ум, нет ничего невозможного. Для остальных все представляется невозможным, или немыслимым, или тщетным. Когда день за днем живешь среди невозможного, начинаешь задумываться, что же значит это слово. Или, скорее, каким образом оно стало означать то, что означает. Есть мир света, где все ясно и очевидно, и есть мир душевной смуты, где все темно и непонятно. Оба мира реально существуют. Обитателям мира тьмы время от времени приоткрывается мир света, но живущие в мире света ничего не знают о тьме. Люди света не отбрасывают тени. Им неведомо зло. Как и черные мысли. Они не влачат за собой цепи, они свободны. До возвращения в эту страну я общался только с такими людьми. В некотором смысле моя жизнь необычнее, нежели вам представляется. Для чего я жил среди навахо? Чтобы обрести мир и знание. Родись я в другую эпоху, мог бы стать кем-то вроде Христа или Будды. В наше время я выгляжу малость чудаком. Даже вам трудно думать обо мне иначе.

Тут он таинственно улыбнулся, Долгое мгновение мне казалось, что сердце у меня не бьется.

- Вы почувствовали себя как-то необычно? - спросил Клод, улыбнувшись теперь более по-человечески.

- Именно что необычно, - ответил я, невольно прижимая руку к груди.

- Ваше сердце на миг перестало биться, только и всего, - сказал Клод. - А представьте, если можете, что будет, если оно начнет биться в космическом ритме… Грядет время, когда человек не будет отличаться от Бога. Когда человек полностью раскроет все свои возможности, он освободится от пут человеческого сознания. То, что называется смертью,, исчезнет. Все изменится, необратимо изменится. Исчезнет необходимость дальнейших перемен. Человек станет свободным, вот что я имею в виду. Как только он делается Богом, то есть по-настоящему самим собой, он тут же понимает свое предназначение, которое заключается в свободе. Свобода всему возвращает его истинную суть, каковая есть совершенство. Не думайте, что я говорю как церковник или философ. Я отрицаю и религию, и философию, категорически. Они даже не являются необходимой ступенью, как людям это хочется думать. Их должно преодолеть одним прыжком. Если верить во что-то, что вне тебя или над тобой, станешь жертвой этого. Существует лишь одно - дух. Он все и вся, и когда это постигаешь, становишься воплощением духа. Ты- это все, ничего другого не существует… Понятно, о чем я говорю?

Я утвердительно кивнул. Я был несколько ошеломлен.

- Вы понимаете, - сказал Клод, - но суть от вас ускользает. Понимание Ш ничто. Глаза должны быть открыты. Постоянно. Чтобы открыть глаза, необходимо расслабиться, а не напрягаться. Не страшитесь упасть обратно в преисподнюю. Падать некуда. Вы в этом, и вы принадлежите этому, и однажды, если будете настойчивы, вы станете этим. Заметьте, пожалуйста, я не говорю, что будете иметь это, потому что тут нет ничего, чем можно было бы обладать. И запомните, вы также не должны будете ничему принадлежать! Вы должны будете освободиться. Не требуется делать никаких упражнений, ни физических, ни духовных. Подобные вещи как ладан- они пробуждают чувство святости. Вы должны стать святым без святости. Мы должны быть цельными… завершенными. Это и значит быть святым. Любая другая святость есть ложь, ловушка и иллюзия…

Простите, что я так говорю с вами, - Клод быстро отхлебнул кофе, - но я чувствую, у нас мало времени. В следующий раз, когда мы встретимся, это будет где-нибудь на краю земли. С вашей неугомонностью вы можете оказаться в самых неожиданных местах. Мои передвижения более определенны, я знаю путь, что мне предназначен. М Помолчав, он закончил так: - Раз уж я зашел столь далеко, позвольте сказать еще несколько слов в заключение. - Он подался вперед, и лицо его стало еще серьезнее, Сейчас, Генри Миллер, никто в этой стране ничего не знает о вас. Никто - буквально - не знает подлинную вашу суть. В настоящий момент я знаю о вас столько, сколько, возможно, никогда уже не смогу узнать. Однако то, что я знаю, имеет значение только для меня. Это я и хотел сказать вам: чтобы вы вспоминали обо мне, когда окажетесь в беде. Речь не о том, что я смогу вам помочь, не думайте об этом! Никто не поможет. Да, наверное, никто и не захочет. Вы, - произнес он, подчеркивая каждое слово, - вы должны будете сами справляться с трудностями. Но по крайней мере вы будете знать, вспомнив обо мне, что есть в мире человек, который знает вас и верит в вас. Это всегда помогает. Секрет, однако, в том, чтобы не беспокоиться, верит ли кто в вас, даже Всевышний. Нужно понять, и так, несомненно, будет, что вам не нужна ничья защита. Не стоит также и жаждать спасения, ибо спасение - это только миф. Что требует спасения? Спросите себя сами! А если и требует, то спасения от чего? Нет нужды в искуплении, потому что то, что человек называет грехом и виной, не есть абсолют. Живые и мертвые! Просто помните об этом! Проникнув в живую суть вещей, вы не найдете там ни ускорения, ни затухания, ни рождения, ни смерти. Коротко говоря, есть то - и есть вы, и не ломайте над этим голову, потому что это умом не постичь. Примите это как данность и забудьте - или сойдете с ума…

Я шел по улице, вернее, не шел, а парил в облаках. Мой портфель был со мной, но мне было не до клиентов. Я машинально спустился в подземку и так же машинально вышел на Таймс-сквер. Всякий раз, как я направлялся куда глаза глядят, я всегда машинально выходил на Таймс-сквер. Там я всегда устремлялся на rambla, Невский проспект, невроз и базар обреченных.

Мысли и чувства, обуревавшие меня, были пугающе знакомы. То же самое я испытал, когда впервые услышал моего друга Роя Гамильтона, когда впервые слушал проповедь Бенджамина Фэя Миллза, Миссионера с большой буквы, когда впервые раскрыл ту странную книгу, «Эзотерический буддизм», когда залпом прочел «Дао дэ цзин», и всякий раз, как брал в руки «Бесов», «Идиота» или «Братьев Карамазовых». Коровий колокольчик у меня под ребрами бешено зазвонил; над ним, в башке, словно сошлись все звезды, чтобы возжечь небесный огонь. Тело было совершенно невесомым. Я словно существовал в «шести измерениях» сразу.

Есть, оказывается, язык, который не выводит меня из себя, - и это всегда один и тот же язык. Сжатое до размеров макового зернышка, все его безграничное содержание умещается в два слова: «Познай себя!» В своем одиночестве, не просто одиночестве, но изолированности, отъединенности от однородной массы, я пробегал по ладам губной гармоники, говоря на единственном неповторимом языке, и голосом чистой невыразимой души, взирая на все новыми глазами и абсолютно по-новому. Ни рождения, ни смерти! Ну конечно! Что может быть сверх того, что есть в настоящий момент? Кто сказал, что все хреново? Где? Почему? В день седьмой Бог почил от всех дел Своих. И увидел Он, что все хорошо весьма. D'accord. Как могло быть иначе? Почему должно быть иначе? Нам доказывают, что эта жирная бескрылая личинка, человек, произошла от первичной слизи и медленно, очень медленно эволюционировала. Миллион лет пройдет, прежде чем мы станем отдаленно напоминать ангела. Какой бред! Что же, душа заключена в заднем проходе разумной твари? Когда Рой Гамильтон говорил, он, хотя и был человеком необразованным, говорил с дивной убедительностью ангелов. Он был сама порывистость, сама непосредственность. Колесо вспыхивало, и вы мгновенно оказывались на оси, в центре того пустого пространства, не будь которого и созвездия не могли бы вращаться и слать свои таинственные световые сигналы. То же и Бенджамин Фэй Миллз, который был не миссионером, но героем, оставившим христианство, чтобы стать Христом. А нирвана? Не завтра, но сейчас, отныне и навсегда сейчас…

Этот язык всегда был ясен и понятен мне. Язык аргументов, который даже не язык здравого смысла, звучит, как тарабарщина. Когда Бог водит рукою автора, тот уже не знает сам, что пишет. Якоб Беме использовал собственный язык, прямо вложенный в его уста Создателем. Ученые понимают его по-своему, святые - по-своему. Поэт говорит только для поэта. Дух отвечает духу. Остальное •- пустопорожняя болтовня.

Сотни голосов звучат одновременно. Я все еще на Невском проспекте, по-прежнему в руках у меня портфель. Подобным же образом я мог бы странствовать по Лимбу. Скорее всего «там» я и нахожусь, где бы он ни был, и ничто не может вывести меня из состояния, в котором я пребываю. Да, я одержим. Но на сей раз одержим духом великого Маниту.

Я прошел rambla. Подхожу к Хеймаркет. Внезапно с афиши на меня бросается имя, полосуя по глазам, словно бритвой. Я только что прошел мимо театра, который, мне казалось, уже давно снесли. Ничего не остается в сетчатке, только имя, ее имя, совершенно новое имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Это важно, ее имя. Не то, что она итальянка, и не то, что пьеса - бессмертная трагедия. Просто ее имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Хотя я упорно продолжаю идти вперед, кружу по улицам, хотя скольжу сквозь тучи, как ущербная луна, ее имя притягивает меня назад ровно в два пятнадцать пополудни.

Я спускаюсь из звездного царства и усаживаюсь в удобное кресло в третьем ряду партера. Сейчас я буду зрителем величайшего представления, равного которому, возможно, никогда не увижу. Его будут давать на языке, в котором я не пони-маю ни слова.


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>