Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В облегающем персидском платье и тюрбане в тон она выглядела обворожительно. В городе пахло весной, и она натянула на руки пару длинных перчаток, а на полную точеную шею небрежно накинула элегантную 34 страница



(«Опять снег пошел, мистер Конрой?»)

Как замечательно говорить на родном языке и слышать ответ на нем же, ставшем вновь универсальным языком. Как уверил меня доктор Визителли, из 450 ООО слов, содержащихся в полном словаре, я знаю по меньшей мере 50 000. Даже ассенизатор обладает запасом минимум в 5000 слов. Чтобы убедиться в этом, достаточно лишь сесть у себя дома и оглядеться. Дверь, кнопка звонка, звонок, стул, дверная ручка, дерево, металл, занавеси, окно, подоконник, пуговица, ножки, ваза… В любой комнате находятся сотни предметов, и каждый из них обозначается своим существительным, не говоря уже о сопровождающих его прилагательных, наречиях, глаголах и причастиях. И словарь Шекспира едва ли богаче словаря какого-нибудь нынешнего идиота.

Так для чего нам еще какие-то слова? Что мы будем делать с ними?

(«А свой родной язык вам не надо изучать?»)

Да, родной язык! Langue d`ос. Или какой-нибудь щелкающий птичий. На иврите существует по крайней мере десять способов сказать «здравствуй!» в зависимости от того, к кому обращаешься: к мужчине, женщине, к мужчинам, женщинам или к мужчинам и женщинам и так далее. Корове или козлу никто, находясь в здравом уме, не говорит «здравствуй!».

Держу путь к дому, на улицу ранних скорбей. В Бруклин, город мертвых. Малую родину…

(«А свою Родину вам не надо знать?»)

Да, мрачный Бруклин знаю я и то, что вокруг него, - болота, мусорные свалки, смердящие каналы, извечные пустыри, кладбища… Родимая пустошь.

А я не рыба, не гусь…

Больше не моросит. Нутро наполнено мокрым салом. С севера наплывает холод. Ах, это опять снег!

И тут мне является, прямо из могилы, тот отрывок, который Ульрих мог декламировать так, словно родился в Дублине… «Опять пошел снег. Он сонно следил, как хлопья снега, серебряные и темные, косо летят в свете фонаря. Пришло время и ему начать свой путь к закату. Да, газеты оказались правы: снег шел по всей Ирландии. Он ложился на темную центральную равнину, на безлесные холмы, тихо ложился на Алленские болота и, далеко на западе, беззвучно исчезал в черных неукротимых водах Шаннона. Он шел и над одиноким кладбищем на холме, где покоился Майкл Фюррей. Снег густо облепил покосившиеся кресты и могильные камни, заостренные прутья калитки, голые ветви терновника. Его душа медленно погружалась в забытье под тихий шорох снега, что легко ложился по всей земле, легко ложился, как вечный покой, на всех живых и мертвых».



В этом царстве снега, под сладостную литанию родного языка, торопился я домой, всегда домой. Под обложкой гигантского словаря, между аблятивов и отглагольных существительных я свернулся калачиком и мгновенно уснул. Между Адамом и Евой лежал я, в окружении тысяч северных оленей. Укутанный сияющим туманом, в который превращалось мое теплое дыхание, охлаждаемое околоплодными водами. В la belle langue d'oc появился я на свет. Пуповина обвивала мою шею, нежно стискивала горло. И имя той пуповины было Nemesh…

Целый месяц или больше ушло на то, чтобы написать статью для моего однофамильца Джеральда Миллера. Закончив ее, я обнаружил, что написал пятнадцать тысяч слов вместо пяти. Я сократил ёе наполовину и отнес в редакцию. Неделю спустя получил чек. Статью, между прочим, так и не напечатали. «Слишком хорошо» - таким был приговор. В штат меня тоже не взяли. Я так и не узнал почему. Вероятно, был «слишком хорош».

Однако с двумястами пятьюдесятью долларами в кармане мы с Моной могли снова жить вместе. Мы сняли меблированную комнату на Хэнкок-стрит в Бруклине, городе мертвых, почти мертвых и мертвее мертвых. Спокойная, респектабельная улица, ряды одинаковых безликих каркасных домов с маленькой верандой с тентом, лужайкой и железной оградой. Плата была божеской; нам было разрешено пользоваться газовой плитой, задвинутой в нишу, к старинной раковине. Домовладелица, миссис Хенникер, занимала нижний этаж; остальная часть дома была отдана постояльцам.

Миссис Хенникер была вдовой; муж ее разбогател, владея питейным заведением. В ней текла кровь голландцев, швейцарцев, немцев, норвежцев и датчан. Невероятно энергичная, сующая нос во что не следует, подозрительная, жадная и злобная, она могла бы сойти за хозяйку борделя. Обожала рассказывать скабрезные истории и сама хихикала при этом, как школьница. Со своими постояльцами была очень строга. Никаких фокусов! Никакого шума! Никаких вечеринок! Никаких посетителей! Платите точно в срок или съезжайте!

Старой шельме понадобилось время, чтобы привыкнуть к тому, что я писатель. Что ее потрясало, так это пулеметная дробь моей машинки. Она не могла поверить, что можно писать с такой скоростью. Но больше всего ее терзал страх, что будучи писателем, я через несколько недель забуду платить за комнату. Чтобы успокоить ее, мы решили внести плату за несколько недель вперед. Невероятно, как такой пустяк смог укрепить наше положение.

Она то и дело стучалась к нам, робко извинялась, что прерывает меня, а потом стояла час или больше на пороге, изводя меня вопросами. Ей явно не давало покоя то, что человек может день-деньской сидеть за машинкой и писать, писать, писать. Что я могу такого писать? Рассказы? Какие рассказы? Не позволю ли я ей как-нибудь прочитать один из них? И так далее и тому подобное. Самые немыслимые вопросы, как это водится у женщин.

Вскоре она стала заходить ко мне для того, чтобы, по ее словам, предложить тему для рассказа: случаи из ее жизни в Гамбурге, Дрездене, Бремене, Дармштадте. Всякие безобидные пустяки, дорогие ее сердцу, рассказывая о которых она так волновалась, что иногда ее голос падал до шепота. Если я захочу использовать ее истории, то, конечно, должен буду изменить место действия. И, разумеется, дать героине другое имя. Какое-то время я поощрял ее, с радостью принимая маленькие подношения - творожный пудинг, колбасный фарш, оставшееся от обеда тушеное мясо, пакетик орехов. Я уговаривал ее испечь коричный кекс, Streuselkuchen, яблочный пирог так, как пекут в Германии. Она была почти на все готова, лишь бы только когда-нибудь прочитать о себе в журнале.

Однажды она спросила прямо: случается ли мне продавать свои рассказы? Видимо, она прочитала все последние журналы, какие могла, и не обнаружила моего имени ни в одном из них. Я терпеливо объяснил, что иногда приходится ждать несколько месяцев, прежде чем рассказ примут, и еще несколько месяцев, когда за него заплатят. Я тут же добавил, что мы живем на гонорар за несколько рассказов, проданных год назад-за приличную сумму. После чего, словно мои слова не произвели на нее никакого впечатления, она решительно сказала: «Когда станет голодно, вы можете пообедать со мной. Иногда мне так одиноко». И, глубоко вздохнув, добавила: «Не очень-то небось весело быть писателем?»

Конечно, не очень. Догадывалась она или нет, но мы всегда были голодны как волки. Не важно, сколько денег удавалось раздобыть, они таяли, как снег весной. Мы вечно рыскали в поисках старых друзей, которые пригласили бы нас к столу, ссудили деньгами на трамвай или взяли с собой в кино или театр. По ночам мы устраивали постирушку и сушили белье на бечевке, натянутой между спинками кровати.

Сама всегда с набитым брюхом, миссис Хенникер чувствовала, что нас постоянно мучает голод. Она часто повторяла свое приглашение пообедать, «когда станет голодно». Никогда не говорила: «Не желаете ли отобедать со мной, специально для вас я приготовила замечательного тушеного кролика». Нет, она получала извращенное удовольствие, стараясь заставить нас признаться, что мы умираем с голоду. Мы, конечно, никогда не признавались. Прежде всего потому, что признание означало бы, что придется писать такие рассказы, какие по вкусу миссис Хенникер. Кроме того, даже наемный писака должен сохранять лицо.

Каким-то образом нам удавалось перехватить денег, чтобы вовремя заплатить за комнату. Иногда на выручку приходил доктор Кронский, иногда Керли. Это была борьба за выживание. Когда становилось совсем плохо, мы отправлялись к моим родителям ГП добрый час пешком; и сидели там, покуда не наедались досыта. Часто Мона тут же после обеда засыпала на кушетке. Я из последних сил поддерживал беседу, моля Бога, чтобы Мона проспала не дольше, чем позволяют приличия.

Эти послеобеденные беседы были сущей мукой. Я отчаянно старался избегать разговоров о своей работе. Однако неизбежно наступал момент, когда отец или мать спрашивали: «Ну, как пишется? Продал что-нибудь с тех пор, как мы виделись последний раз?» И я стыдливо лгал: «Конечно, недавно продал еще два рассказа. Все идет отлично, правда». В их глазах вспыхивали радость и изумление, и они в один голос спрашивали: «Какому журналу ты их продал?» Я называл какой-нибудь наугад. «Мы поищем, Генри. Как думаешь, когда их надпечатают?» (Через девять месяцев они напоминали, что все еще ищут те рассказы, которые я якобы продал тому или иному журналу.)

Ближе к концу вечера мать, словно собираясь сказать: «Пора спуститься на землю!» - спрашивала, посерьезнев, не думаю ли я, что разумнее бросить писательство и поискать работу. «У тебя было такое замечательное место в… Как ты только мог уйти оттуда? Нужны годы, чтобы стать хорошим писателем, а ведь может еще ничего не получиться». И так далее и тому подобное. Это было невыносимо. Родитель, напротив, всегда делал вид, что верит в мою способность блестяще справиться со всеми трудностями. «Дай только время, и все образуется!» - говорил он ей. На что мать возражала: «А на что они будут жить сейчас?» Тут вступал я: «Не беспокойся, мама, я умею зарабатывать. Ты же знаешь, у меня есть голова на плечах. Ведь не думаешь ты, что мы собираемся голодать, правда?» И все равно мать считала, и повторяла это снова и снова, словно разговаривая сама с собой, что все-таки разумнее было бы устроиться на работу, а сочинять в свободное время. «Ну, глядя на них, ведь не скажешь, что они голодают?» Это был отцовский способ сказать мне, что, если мы действительно голодаем, все, что мне только нужно сделать, - это зайти к нему в ателье, и он поможет, чем может. Мы оба это понимали. Я молча благодарил его, а он молча принимал благодарность. Разумеется, я никогда не заходил к нему. Во всяком случае, чтобы просить денег. Время от времени я неожиданно заявлялся к нему, просто чтобы поднять ему настроение. Даже когда он понимал, что я привираю - а я плел что-то совершенно невероятное, - он не подавал виду. «Потрясающе! Уверен, дела у тебя пойдут еще лучше». Иногда, уходя от него, я не мог сдержать слез. Так хотелось поддержать его. Он сидел в задней комнате своего ателье законченный неудачник, чье дело полетело ко всем чертям, но который все равно не унывал, все равно был полон оптимизма. Вероятно, последний заказчик появлялся у него несколько месяцев назад, и все равно он оставался хозяином ателье, «боссом». Какая ирония! «Да, - говорил я себе, шагая по улице, - с первого же гонорара принесу ему несколько зеленых». После чего сам преисполнялся оптимизма, лелея безумную надежду, что какой-нибудь редактор проникнется ко мне симпатией и подпишет чек авансом на пятьсот или тысячу долларов. К тому времени как я добирался до дому, я был готов довольствоваться пятеркой. По правде говоря, я бы согласился на что угодно: лишний обед, марки для конверта, даже на шнурки для ботинок.

«Сегодня была почта?» - с этим неизменным вопросом я входил в дом. Если меня ждал пухлый пакет, я знал, что это из путешествия по редакциям вернулась моя рукопись. Тонкий конверт - значит, записка с отказом и просьбой оплатить почтовые расходы, если хочу получить рукопись

обратно. Или же это были счета. Или письмо от адвоката, отправленное по какому-то из старых адресов и сверхъестественным образом нашедшее меня.

Задолженность по алиментам росла. Я никогда не смогу выплатить их, никогда. Больше, чем всегда, мне было ясно, что я закончу свои дни в тюрьме на Реймонд-стрит.

«Что-нибудь да подвернется, вот увидишь».

Если что-то и подворачивалось, то лишь благодаря ее изобретательности. Это Мона вышла на редактора «Непристойных историй» и получила заказ написать для них полдюжины рассказов. Чистая правда. С большим скрипом и прилагая героические усилия, я написал парочку под ее именем; потом мне пришла в голову блестящая мысль просмотреть их же старые подшивки, взять оттуда рассказы и, изменив имена героев, начало и конец, тронув кое-где текст, им и отослать. Уловка не только сработала - в редакции приняли эти подделки на ура. Что было естественно, раз уж они однажды пробовали это блюдо и оно пришлось им по вкусу. Но скоро мне надоело заниматься подобной стряпней. Чистая потеря времени. В один прекрасный день я не выдержал. «Скажи им, пусть катятся ко всем чертям». Она сделала, как я велел. Результат получился совершенно неожиданный. Из «нашего редактора» его милость превратился в лучшего друга. Мы получили впятеро больше денег, чем за проклятые рассказы. Что получил он, не знаю. Если верить Моне, все, что он от нее требовал, - это на полчаса появляться на публике, обычно в кафе-кондитерской. Не-вероятно! Еще невероятнее было другое: однажды он признался, что он девственник. (В сорок девять-то лет!) О чем он умолчал, так это о том, что к тому же еще извращенец. Подписывались на этот гнусный журнальчик, как мы узнали, порядочное число извращенцев министры, раввины, врачи, юристы, преподаватели, реформаторы, конгрессмены и прочий подобный народ, о ком никогда не подумаешь, что они интересуются такой макулатурой. Несомненно, крестоносцы порока лучше своих читателей знали, что делают.

В ответ на эти бездарные поделки я написал рассказ об убийце. Я написал от лица человека, близко знавшего его, но на самом деле все факты мне рассказал малыш Керли, который провел ночь в Центральном парке с Мясником, или как там его звали. Когда Керли поведал мне эту историю, мне приснился один из тех кошмаров, где за тобой кто-то долго и упорно гонится и от смерти спасает только пробуждение.

В этом Мяснике меня заинтересовало то, с каким тщанием он готовил свои вооруженные ограбления. Чтобы точно все спланировать, требовалось иметь способности математика и йога.

И вот он стоит в Центральном парке, когда его ищет вся страна, и, как последний дурак, рассказывает свою историю мальцу вроде Керли. Даже раскрывает некоторые сенсационные подробности дела, которое тогда замышлял.

Он равно мог поджидать жертву на углу Таймс-сквер и рыскать среди ночи в Центральном парке.

Пятьдесят тысяч долларов было обещано тому, кто доставит его живым или мертвым.

По словам Керли, он неделями скрывался в его комнате, лежал часами на кровати, прикрыв чем-нибудь глаза от света, и мысленно повторял каждый свой предстоящий шаг, каждое движение. Все было продумано до малейшей детали. Но, подобно писателю или композитору, он не приступал к осуществлению своих замыслов, пока не доводил их до совершенства. Он учитывал не только возможность ошибок или случайностей, но так же, как инженер, вычислял коэффициент безопасности предстоящего дела с учетом нервного напряжения и неожиданного нервного срыва. Он мог быть полностью уверен в успехе дела, в способностях и преданности сообщников, но в ответственный момент приходилось полагаться только на себя, на свой ум, свою предусмотрительность. Он был один против тысяч. Не только все фараоны страны были начеку, но и все население. Одно неосторожное движение - и его песенка спета. Конечно, он не собирался даваться живым. Он бы застрелился. Но оставались его напарники, и он не мог бросить их на произвол судьбы.

Возможно, выйдя тем вечером подышать свежим воздухом, он был так переполнен предстоящим, настолько уверен, что ничто не помешает осуществлению его замысла, что просто не мог больше сдерживаться. Он схватил первого встречного и открылся ему, полагаясь на то, что жертву парализует ужас. Возможно, его забавляла мысль пообщаться со стражами закона, может, попросить у них огоньку или узнать дорогу, глядя им прямо в глаза, касаться их, благодарить, оставаясь неузнанным. Может быть, ему нужно было подобное испытание нервов, чтобы успокоиться, обрести хладнокровие, потому что одно дело - обдумывать план наедине с самим собой, в надежном убежище, и совсем другое - выйти на улицу, где каждый подозрительно смотрит на тебя, каждый покушается на твою жизнь. Спортсмены должны предварительно размяться. Преступники, возможно, должны делать что-то подобное… Мясник был из тех, кому доставляет удовольствие искать опасность. Это был выдающийся преступник, парень, который мог стать знаменитым генералом или ловким юристом какой-нибудь корпорации. Подобно многим людям такого сорта, он уверял Керли, не раз и не два, что всегда отпускает свою жертву. Он не трус, не подлец и, конечно, не предатель. Он не против людей, а только против Общества. Он действовал в одиночку и потому имел основание гордиться своими подвигами. Тщеславный, как кинозвезда, он ревниво относился к мнению о нем публики. Почитатели? У него их было предостаточно - миллионы. Время от времени он совершал что-нибудь из ряда вон выходящее, просто чтобы продемонстрировать, какого он высокого полета человек. Играл на публику? Конечно. Почему нет? Не все же серьезные дела, надо иногда и позабавиться. Убийства не доставляли ему особого удовольствия, впрочем, совесть его тоже не мучила. Больше всего он любил надувать удачливых типов.

Они всегда считают себя такими чертовски умными!

Керли все еще дрожал от возбуждения, страха, душевных терзаний, восхищения и бог знает чего еще. Не мог говорить ни о чем другом. Твердил нам: следите за газетами. Это будет сенсационное дело. Даже нам он отказался открыть, в чем оно состоит. Он был все еще напуган, все еще загипнотизирован.

- Эти его глаза! восклицал он снова и снова. - У меня было такое чувство, что я превращаюсь в камень.

- Но было же темно, когда вы разговаривали.

- Это ничего не значит. Они сверкали, как угли. Прямо искры сыпались.

- Может, это тебе померещилось, потому что ты знал, что он убийца?

- Только не мне! Никогда не забуду этих глаз. Они будут преследовать меня до самой смерти. - Он содрогнулся.

- Керли, ты действительно считаешь, спросила Мона, - что у преступника глаза не такие, как у других людей?

- Почему нет? - ответил Керли. - Все у них не такое. И глаза тоже. Не кажется ли тебе, что, когда человек меняется, меняются и его глаза? Это уже глаза иного человека. Я хочу сказать, что они уже не те. В них как будто есть нечто такое - или, наоборот, что-то отсутствует, не знаю что. Какие-то они нечеловеческие, вот все, что я могу сказать. Он еще не успел сказать мне, кто он, а я уже это почувствовал.

Это все равно как ощутить сигнал из другого мира. Его голос не был похож на человеческий, я такого еще не слышал. А когда он пожал мне руку, было такое ощущение, будто я прикоснулся к голому проводу. Я хочу сказать, меня словно током ударило. Я бы тут же убежал, но этот его взгляда я не мог двинуться с места, не мог пальцем пошевелить… Теперь я начинаю понимать, что имеют в виду, когда говорят о Сатане. От него шел какой-то странный запах, упоминал я об этом? Не серы, нет, скорее какой-то концентрированной кислоты. Может, он работал с химикатами. Но не думаю. Что-то такое было у него в крови…

- Думаешь, ты узнаешь его, если снова встретишь?

К моему удивлению, Керли замолчал. Вид у него был озадаченный.

- По правде сказать, - ответил он очень неуверенно, - вряд ли. Он был настолько яркой личностью, что не удержался у меня в памяти. Наверное, это кажется неправдоподобным? Тогда объясню по-другому. (Я был воистину изумлен. Керли определенно делал успехи.) Предположим, сегодня вечером, в этой самой комнате перед вами предстал святой Франциск. Предположим, он разговаривал с вами. Вспомните ли вы завтра или через день, как он выглядел? Не потрясет ли вас его появление настолько, что его черты совершенно изгладятся из памяти? Может, вы никогда не думали о таком вот возможном случае. Я думал, потому что знал человека, которому были видения. Я в то время был совсем маленьким, но помню взгляд этой женщины, когда она рассказывала о том, что пережила. Я знаю, что она видела не только телесный облик того, кто ей явился, а нечто большее. Когда кто-то является тебе с вышних, в нем есть что-то от неба - и это ослепляет. Во всяком случае, так мне кажется… Когда я увидел Мясника, со мной случилось то же самое, только я знал, что он явился не с вышних. Откуда бы он ни явился, он нес на себе печать того места. Это можно было ощутить, и это внушало ужас. - Он снова помолчал, лицо его посветлело. - Послушай, ведь это ты убедил меня почитать Достоевского. Тогда ты знаешь, что значит быть втянутым в мир абсолютного зла. Некоторые из его персонажей говорят и действуют так, словно обитают в мире, абсолютно для нас неведомом. Я бы не стал называть его адом. Это что-то похуже. Нечто более сложное, более неопределенное, нежели ад. Нечто нематериальное, что невозможно описать. Это можно почувствовать по их реакции. У них непредсказуемый взгляд на все. Пока он не написал о них, мы и не знали о людях, которые мыслят так, как его герои. И это напоминает мне - в связи с этим преступником, - что между идиотами и святыми не такое уж большое различие, я прав? Как вы их отличите? Хотел ли Достоевский сказать, что все мы из одного теста? Что в нас от дьявола, а что от Бога? Может, ты знаешь… Я - нет.

- Керли, ты меня правда удивляешь, - сказал я. - Я это серьезно.

- Ты думаешь, я сильно переменился?

- Переменился? Нет, не так уж сильно, но определенно повзрослел.

- Какого черта, человек же не остается всю жизнь ребенком!

- Это так… Скажи честно, Керли, если бы можно было не опасаться, что тебя поймают, соблазнила бы тебя жизнь преступника?

- Возможно, - ответил он, чуть опустив голову.

- Ты любишь риск, опасность, так?

Он кивнул.

- И ты не стал бы особенно колебаться, окажись кто у тебя на пути?

- Думаю, не стал бы. - Он криво усмехнулся.

- И ты по-прежнему ненавидишь своего отчима? - Не дождавшись ответа, я добавил: - Настолько, что убил бы его, если бы можно было остаться безнаказанным?

- Да! - воскликнул Керли. - Убил бы как собаку!

- За что? Ты хоть знаешь это? Подумай, прежде чем ответить.

- Нечего мне думать, - буркнул он. - Я знаю. Убил бы за то, что он обманул мать. Все очень просто.

- Не кажется ли тебе, что это звучит несколько нелепо?

- А мне наплевать. Это так. Я не могу этого забыть, мало того, никогда не прощу его. Это преступление, если хочешь знать.

- Может быть, ты и прав, Керли, но закон не считает его преступником.

- Кому какое дело до закона? И потом, есть другие законы - поважнее твоих. Мы живем не по писаным законам.

- Тут ты прав!

- Я бы оказал обществу услугу, - с жаром продолжал он. - С его смертью только воздух стал бы чище. От него никому никакой пользы. И никогда не было. Меня бы следовало наградить за то, что я покончил бы с ним и такими, как он. Будь наше общество умнее, так бы и произошло. В романах люди, совершающие подобные преступления, изображаются героями. Книги такая же часть жизни, как все остальное. Писатели могут так думать, а я или кто другой - нет? Мои обиды реальны, не выдуманы…

- Ты в этом уверен, Керли? - подала голос Мона.

- Совершенно уверен, - ответил он.

- Но если бы ты был главным действующим лицом Рома-нА, - возразила она, - важно было бы то, что случилось с тобой, а не с твоим отчимом. Человек, убивающий своего отца - в романе, - не становится героем только на этом основании. Важны его поступки, то, как он действует в конфликтной ситуации и как разрешает ее. Всякий может совершить преступление, но некоторые из преступлений имеют такое колоссальное значение, что совершившие их становятся чем-то большим, нежели просто преступниками. Ты понимаешь, о чем я?

- Прекрасно понимаю, - сказал Керли, - но давай без этих тонкостей да сложностей. Это все литература! Я тебе говорю прямо, что до сих пор ненавижу его такой лютой ненавистью, что убил бы без сожаления, если б это сошло с рук.

- Я уже вижу большую разницу… - начала Мона.

- О чем ты? - перебил он ее.

- Между тобой и героем романа.

- Не хочу я быть героем романа!

- Знаю, - мягко сказала Мона, - но ты ведь хочешь остаться человеком, не так ли? Если будешь думать так, как ты сказал, кто знает, может, и осуществишь свое желание. Что тогда?

- Тогда? Тогда я буду счастлив. Нет, не совсем так, тогда я успокоюсь.

- Потому что он не будет стоять у тебя поперек дороги, ты это хочешь сказать?

- Нет! Потому что прикончу его. А это другое дело.

Я почувствовал, что пора вмешаться:

- Послушай, Керли, Мону занесло в сторону. Думаю, я знаю, что она имела в виду. Преступник, совершающий преступление, и герой романа, делающий то же, отличаются один от другого тем, что последний не думает, понесет он наказание или нет. Его не заботит, что случится с ним после. Он должен выполнить свою задачу, и все…

- Что только доказывает, - сказал Керли, - что из меня никогда не получится герой романа.

- Тебя никто не просит становиться таким героем. Но если ты увидишь разницу между этими двумя преступниками, то поймешь, что не намного лучше человека, которого так сильно ненавидишь и презираешь.

- Мне наплевать, даже если это и так!

- Тогда забудем об этом. Вероятнее всего, он мирно умрет в своей постели, а ты окажешься владельцем ранчо в солнечной Калифорнии.

- А может, на каторге, откуда ты знаешь?

- Может, так, а может, и нет.

Перед тем как уйти, Керли поверг нас в шок, сказав, что Тони Маурер кончил жизнь самоубийством. Повесился в ванной комнате во время вечеринки, на которую созвал друзей. Когда его обнаружили, он висел с застывшей на лице сардонической улыбкой и торчащей во рту трубкой. Похоже, никто не знал, почему он это сделал. Он не бедствовал, любил женщину, с которой жил, красивую яванку. Кто-то высказал предположение, что он сделал это единственно от скуки. Если так, то это было в его духе.

Это известие необыкновенно подействовало на меня. Я все думал: какая жалость, что не удалось узнать Тони Маурера ближе. Он был из тех людей, кого я с гордостью назвал бы своим другом. Но застенчивость помешала мне предложить ему свою дружбу, а он был слишком избалован людским вниманием, чтобы понять меня. Я всегда чувствовал себя неловко в его присутствии. Если быть точнее, робел, как школьник. Все, что мне хотелось бы сделать, уже было сделано им… Возможно, существовало кое-что еще, что бессознательно влекло меня к нему, - это его немецкая кровь. Единственный раз в жизни мне повезло узнать немца, который не напоминал всех тех немцев, что я знал. По правде говоря, он был не настоящим немцем, а космополитом. Превосходный образчик «человека позднего города», которого так хорошо описал Шпенглер. Его корни были не в немецкой земле, немецких предках, немецкой традиции, но в тех периодах заката цивилизации, что отличали человека позднего города в Египте, Греции, Риме, Китае, Индии. У него не было корней, и в то же время он ощущал себя дома «везде», то есть там, где была культура и цивилизация. Он с одинаковым успехом мог бы сражаться как на нашей стороне, так и на стороне итальянцев, французов, венгров или румын. Неудивительно, что он (по чистой случайности) провел шесть месяцев во французском лагере для военнопленных - и ему там понравилось. Французов он любил даже больше, чем немцев или американцев. А больше всего любил хорошую беседу.

За все это, а также за обходительность, находчивость, утонченность, неподдельную терпимость и снисходительность я и полюбил его. Ни один из моих друзей не обладал такими качествами. Они были в меру хороши, в меру плохи, ничего выдающегося. Слишком они похожи на меня au fond, мои друзья. Всю жизнь я хотел - и, в сущности, жажду этого до сих пор - иметь друзей, совершенно непохожих на меня. Всякий раз, как мне удавалось найти такого человека, я в то же время обнаруживал, что не испытываю к нему внутреннего влечения, необходимого для подлинной, живительной дружбы. Ни один из этих людей так и не стал чем-то большим, нежели просто «потенциальным» другом.

Той ночью мне снился сон. Бесконечный и полный кошмаров. Во сне Мясник и Тони Маурер как бы обменялись личностями. Каким-то непостижимым образом я был заодно с ними или с ним, ибо иногда этот мой таинственный, загадочный сообщник разделялся на две совершенно разные личности, однако нельзя было сказать, вот это Тони Маурер, а это Мясник: даже разделенные, они были одновременно и тем и другим. Эта игра двойников сама по себе причиняла мне ужасные страдания, не говоря уже о том, что я не был уверен, на моей стороне они или нет.

Во сне мы отправились на дело в каком-то неведомом далеком городе, где я никогда еще не бывал, вроде Сиу-Фоллс, Тонопы или Ладлоу. Я стоял на стреме, то есть все время был на виду и, таким образом, постоянно подвергался риску. Я не мог избавиться от мысли, что одно неверное движение, одна малейшая ошибка - и мне придет конец. Указания, даваемые мне, всегда были путаными, зашифрованными, и уходили часы, чтобы разобраться в них. Дело, конечно, мы так и не провернули. Вместо этого мы постоянно убегали, травимые, словно в какой-то дикой забаве. Когда приходилось прятаться - в пещерах, подвалах, на болотах, в шахтных выработках, - мы играли в карты или кости. Причем всегда по-крупному. Расплачивались друг с другом долговыми расписками или же конфедератскими деньгами, которые добыли, ограбив банк. Мясник Маурер расхаживал с моноклем в глазу и не вынимал его, несмотря на все мои мольбы. Говорил на смеси воровского арго и оксфордского жаргона. Даже объясняя сложные подробности опасного дела, он имел обыкновение уклоняться в сторону, рассказывать байки, долгие и бессмысленные. Следить за его объяснениями было сущим мучением. В конце концов свора линчевателей загнала, скорее, заперла нашу троицу в узком ущелье (похоже, на Дальнем Западе). Всех нас убили, пристрелили, как диких кабанов. Я понял, что еще жив, только проснувшись. Но даже тогда долго не мог в это поверить, Но во мне уже расправлял крылья замысел.


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>