Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Человек в романах И. С. Тургенева 6 страница



А разве нельзя сказать то же самое о Лежневе? В эпилоге он признает, что судьба его могла сложиться совсем иначе, не будь он, в частности, богат. Но какой бы могла она быть, эта иная судьба? Превращение Лежнева в энтузиаста, героя, бесприютного скитальца, подобного Рудину, едва ли возможно. Лежнев сам чувствует, что к такой жизни просто неспособен: «Я первый на твоем месте давно бы примирился бы со всем» (6, 366). Выходит, что «счастливые обстоятельства» уберегли Лежнева от перспективы заурядного приспособленчества.

В общем, ограниченность этих людей очевидна. Очевидна умеренность любого из присущих им достоинств. И в то же время в романах Тургенева именно этим людям, и только этим людям, дано испытать радости взаимной любви и счастья. Эта особенность резко отличает их от людей, отнесенных к низшему разряду. И так же резко — от тех, кого Тургенев ставит выше всех прочих.

Любовь у Тургенева не просто многолика: иерархии людей соответствует иерархия родов чувства. Люди, отнесенные Тургеневым к низшему уровню, могут испытывать увлечение, подобное страсти, способное захватить человека целиком. Автор не отказывает им в этом, но всегда отмечает тот особый оборот, который придает увлечению эгоистическая природа их душевной жизни. На низшем уровне увлечение, достигшее силы привязанности или страсти, не возвышает человека над его обычным состоянием. Происходит, скорее, обратное: люди становятся слабее, мельче, прозаичнее. К такому выводу приводят истории отношений Паншина и Варвары Павловны, отца и матери Лизы Калитиной, Николая Артемьевича и Анны Васильевны Стаховых.

Чувства людей, подобных Лежневу, Берсеневу, Кирсановым, — иной природы. Их любовь песет в себе высокие духовные стремления. И стремления эти осуществимы, если не для всех, то по крайней мере для многих. Условием их осуществления оказывается взаимность любви.

«Он едва стоял на ногах и только твердил: „Катя, Катя...", а она как-то невинно заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая весь от благодарности и стыда, может быть счастлив на земле человек» (8, 378). Открытое вторжение лирической патетики в подобных ситуациях совсем не обязательно у Тургенева. Однако оно не случайно, как не случаен и грандиозно-универсальный масштаб, который получает при этом житейская ситуация. По мысли Тургенева, взаимная любовь скрывает в себе разрешение глубочайших противоречий человеческого существования. Взаимная любовь возвышает людей до того гармонического состояния, в котором жизнь для другого становится наслаждением, а это значит, что исчезает грань, разделяющая жизнь для другого и жизнь для себя. Только взаимная любовь может снять извечное противоречие между чувственностью и духовностью: чувственность здесь одухотворяется и как бы перерастает самое себя, переставая быть чем-то противоположным разуму и нравственной воле человека. В любви как будто бы ничто не зависит от самого человека — ни радость, ни горе, ни сила, ни выбор, ни время, ни последствия. А сам он всецело зависит от ее прихотей, так же как от прихотей чужого чувства. Стихии чувств властвуют над ним как непреложная необходимость, но вместе с тем очевиден избирательный характер любви: человек в ней ищет то неповторимое и единственное, что необходимо именно ему. И если находит, неуловимо исчезает еще одно извечное противоречие, разделившее в человеческой жизни необходимость и свободу. Разрешением этих противоречий создается счастье, особое и не для каждого возможное состояние душевной гармонии.



Таковы законы, открытые в тургеневском романе опытом персонажей, занимающих здесь «срединное» положение. У Тургенева это подлинно «золотая» середина в том смысле, что на долю этих людей достаются радости; недоступные никому другому. Взаимная любовь и счастье в чем-то компенсируют ту духовную узость, с которой неизбежно связана ограниченность их нравственной и гражданской позиции. Любовь и счастье увеличивают внутреннюю свободу этих людей (история Аркадия — наглядный тому пример), к ним приходит широта взгляда, способность принять то, что прежде было неприемлемо (счастливый Лежнев способен воздать должное Рудину), приходит любовная симпатия к природе, чувство слияния с ней, повышенная чувствительность к красоте и повышенная способность ею наслаждаться. Можно сказать, что человек «срединной» категории приближается к гармонии не только с самим собой, но и с миром.

Впрочем, и это гармоничное состояние отмечено печатью ограниченности. Такие понятия, как «трудное счастье» или «тревожное счастье», к людям «срединной» категории неприменимы. Их счастье — это состояние по сути своей идиллическое, несовместимое с какими-либо конфликтными ситуациями или внутренними диссонансами. Тем более знаменателен у Тургенева тот факт, что людям «золотой середины» счастье достается, как правило, легко. На фоне глубоких противоречий жизни, открывающихся читателю повсюду, такая легкость выглядит подозрительной. И подозрения подобного рода всегда оправдываются общим контекстом тургеневского романа.

Обычно счастье этих людей (так же как их достоинство) обеспечено удачным сочетанием не зависящих от них условий. Николаю Петровичу Кирсанову, потерявшему любимую жену, случай посылает Фенечку, а вместе с ней возможность нового счастья. Его сыну Аркадию, безнадежно влюбленному в Анну Сергеевну Одинцову, сразу же открывается возможность утешения в дружбе с Катей, а вслед за тем возможность взаимной любви. Неудача Рудина обеспечивает будущий успех Волынцева — судьба, беспощадная к одному, тем же поворотом благодетельствует другого. А сами эти люди, со своей стороны, и в поисках счастья достаточно умеренны. Они и здесь всегда готовы чем-то поступиться или ограничиться (Павел Петрович — единственное исключение из общего правила). Волынцев «давно любил Наталью и все собирался сделать ей предложение... Она к нему благоволила — но сердце ее оставалось спокойным: он это ясно видел. Он и не надеялся внушить ей чувство более нежное и ждал только мгновения, когда она совершенно привыкнет к нему, сблизится с ним» (6, 284). Ни один из главных героев Тургенева не смог бы смириться ни с такой ролью, ни с такими отношениями. А Волынцев смог — и вознагражден за это. Рядом с базаровской страстью — огромной и мучительной — почти комична способность Аркадия примириться с безнадежностью своего чувства к той же женщине. Но именно эта почти комическая способность как раз и открывает перед ним возможность прочного счастья. Выходит, и он вознагражден за то, что не рвется к недосягаемому. Вознагражден и Николай Петрович за то, что «ищущая, неопределенная, печальная тревога» может остаться у него кратковременным состоянием и не мешает ему жить простыми и тихими семейными радостями. Разумеется, можно выделить и варианты менее благополучные. Однако ограниченность связей человека с миром, ограниченность его требований к жизни и к людям сказываются на судьбах всех персонажей Тургенева, занимающих в его романах «срединное» положение.

 

Персонажи, отнесенные Тургеневым к высшей категории, выделены в его романах уже своей сюжетной ролью. Это главные герои или главные героини, чьи характеры и судьбы выдвинуты на первый план. И опять решающим признаком, объединяющим персонажи одного уровня, оказывается определенный тип отношения личности к среде, к обществу, к миру. Этот признак неожиданно сближает таких во многом противоположных героев, как Базаров и Рудин, а их обоих, в свою очередь,— с Еленой Стаховой или даже с Лизой Калитиной.

Как ни различны эти люди, основы их жизненных позиций сходны в самом существенном. Жизненная цель этих людей никак не связана с нормами и ценностями господствующего общественного уклада, и в то же время абсолютно несовместима с ними. То, ради чего живут эти люди, отъединяет их от всего, что происходит в окружающем их социальном мире, от всего, что возможно в его рамках. Даже когда герой или героиня сами пытаются как-то согласовать или хотя бы соразмерить свою цель с наличными формами общественной жизни, у них ничего не получается. И, как показывает Тургенев, ничего не может получиться.

«Я смиряюсь, хочу примениться к обстоятельствам, хочу малого, хочу достигнуть цели близкой... Нет! не, удается! Что это значит? Что мешает мне жить и действовать, как другие? Я только об этом теперь и мечтаю. Но едва успею я войти в определенное положение, остановиться на известной точке, судьба так и сопрет меня с нее долой...» (6, 364). Это говорит Рудин, многократно убедившийся в фатальной невозможности компромисса. Цель Лизы Калитиной как будто бы не нуждается в компромиссах с наличным и признанным. Ее идеал вытекает из норм христианской морали, норм, которые официально исповедуются всеми. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что христианский идеал безнадежно чужд едва ли не каждому, чужд настолько, что попытка осуществить его всерьез роковым образом разъединяет героиню с ее средой и — шире — со всем общественным порядком, основанным на несправедливости.

В то же время герой такого уровня никогда не связан у Тургенева с какой-либо оппозиционной господствующему укладу устойчивой социальной средой. В существующих условиях русской общественной жизни для него просто не находится прочного и жизнеспособного родственного окружения. Это относится не только к Елене Стаховой, безвозвратно покинувшей родину, потому что в целой России нет для нее ни места, ни дела, ни какой-либо возможности достойного и осмысленного существования. И не только к Лизе Калитиной, которая вообще уходит из мирской жизни, пытаясь отречься от всего земного, а в монастыре видит не содружество людей, соединившихся для общей цели, но место полного уединения и одинокого религиозного подвига.

Общий закон распространяется даже на таких ярко выраженных общественных деятелей, каковы Рудин или Базаров. Перед нами пророки идей, явно имеющих социальное значение, люди, стремящиеся стать зачинателями и вождями новых общественных движений. Тем существеннее то, что рядом с ними нам не дано увидеть подлинных единомышленников и последователей.

На первый взгляд это, казалось бы, не совсем так. Герои окружены слушателями, восторженными поклонниками, учениками. Но в конечном счете всегда обнаруживается тот факт, что между героем и этими людьми нет и в сущности никогда не было единства.

Лежнев, например, может понять Рудина и отнестись с уважением к его целям. Но это уважение и это понимание не могут пойти дальше пассивного сочувствия. Лежнев трезво сознает, что сам он всегда жил и будет жить по другим законам. И таково правило, отчетливо обозначенное в романе Тургенева. Единство кружка, которое как будто бы связывало Рудина с какой-то сложившейся общностью людей, оказалось временным и хрупким. Для всех, кроме Рудина и Покорского (чья ранняя смерть ставит его в особое положение), кружок — это эпизод их прошлого, важный, но все-таки эпизод. Конечно, этих людей могут на мгновение сблизить какие-то эмоции, воспоминания, какая-то степень взаимопонимания. «Кажется, совсем зверем стал человек, а стоит только произнести при нем имя Покорского — и все остатки благородства в нем зашевелятся, точно ты в грязной и темной комнате раскупорил забытую склянку с духами...» (6, 300). Эти слова Лежнева, безусловно, справедливы, но все-таки каждый из прежних товарищей живет на свете не ради того, во что они веровали в пору своей романтической юности. Здесь и проходит грань, бесповоротно отделяющая их от Рудина. Временные попутчики (вроде мимоходом охарактеризованного Курбеева) могут появиться рядом с Рудиным и позже. Они приходят и уходят, но в конечном счете герой всегда остается один. Эпизод его гибели на покинутой всеми баррикаде выявляет эту закономерность в наглядном и одновременно символическом воплощении.

Базаров нередко говорит от лица многих: «Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным...»; «В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем...»; «Мы ничего не проповедуем; это не в наших привычках...»; «Нас не так мало, как вы полагаете»; «Вы, например, не деретесь — и уже воображаете себя молодцами, а мы драться хотим» и т. д. (8, 243, 245, 346, 380).

Но посмотрим, что реально соответствует этому многократно повторенному «мы». Аркадий Кирсанов внутренне далек от Базарова с самого начала, в конце романа приятели расходятся открыто и навсегда. Между Базаровым и его «учеником» Ситниковым нет ничего общего. Людям типа «гениального» Елисевича Базаров подчеркнуто противопоставлен. А подлинных единомышленников Базарова нам так и не дано увидеть. Мы не видим их даже тогда, когда автор позволяет нам выйти за пределы мира Одинцовых и Кирсановых, когда он приводит нас в Петербург или в Гейдельберг, всем известные центры сосредоточения радикальной русской интеллигенции. Не менее показательно отсутствие, каких-либо сведений о студенческой жизни самого Базарова, отсутствие даже незначительных и отдаленных намеков на его связь с кружками революционного студенчества.

Все это бросается в глаза и не может не отразиться на читательском восприятии героя, его положения и судьбы. Обычные ссылки на цензурные затруднения вряд ли можно признать основательными. Цензурные ограничения 50-х — начала 60-х годов оставляли писателю достаточное пространство для намеков, и Тургенев умел их делать достаточно искусно. Очевидно, отсутствие зримых единомышленников Базарова — неслучайная и вполне ответственная особенность построения романа. Единственным указанием на существование единомышленников героя, как видно, должно остаться только базаровское «мы».

К тому же звучит оно достаточно своеобразно — без малейшего намека на живую межчеловеческую связь. Базаров никогда не думает о своих незримых единомышленниках и ничего из-за них не переживает. Нет возможности ощутить, что эти люди Базарову близки, что в общении с ними он нуждается. Похоже на то, что он просто учитывает их существование, не больше. Читатель вправе предполагать, что таких, как Базаров, и впрямь немало. Но каждого из них можно представить себе только по аналогии с самим Базаровым — социальным «бобылем», самостоятельно избравшим жизненную программу, воспринимающим задачу переделки мира как свою собственную цель и просто учитывающим существование других себе подобных. Такие люди не образуют, не могут образовать что-либо подобное коллективу — устойчивое, жизнеспособное единство, связанное изнутри не просто одинаковостью, но и общностью тех, кто его составляет. В этом принципиальное отличие Базарова от героев «Что делать?». Правда, есть как будто бы иная возможность соотнести позицию тургеневских героев высшего уровня с каким-то объективным внешним источником. Если нет для такого героя родственной социальной среды, то ведь существует близкий ему тип духовной культуры, с которым герой, несомненно, связан. В упоминавшихся выше статьях о Тургеневе Л. В. Пумпянский рассматривал центрального героя тургеневского романа как создание и выражение определенного типа культуры, в системе рассуждений исследователя свойства героя выводятся ив свойств культуры, а не наоборот. Личность героя, его позиция, его цель предстают величинами производными.

Именно в этом пункте с Л. В. Пумпянским трудно согласиться. Тургеневский герой-идеолог — не воспитанник соответствующей нравственно-философской культуры, а ее творец. Это выясняется уже в первом романе Тургенева, в рассказе Лежнева о философском кружке его юности. Лежнев говорит, что «мысли его (Рудина — В. М.) рождались не в его голове: он брал их у других» (6, 279). Очевидно, так оно и было. Но очевидно и другое: мировоззрением и типом культуры (т. е. нормой сознания определенного круга людей) эти заимствованные идеи становятся только благодаря Рудину и его личным свойствам. Без Рудина такое превращение просто не могло бы состояться. Здесь необходим именно рудинский склад ума, с его специфической способностью «хвататься за самый корень дела» и из немногих отправных идей выстраивать одну ясную к последовательную мировоззренческую систему. Необходим именно рудинский тип красноречия, воздействующий не только на ум, но и на чувства, вызывающий почти религиозный экстаз. Необходим восторженный рудинский энтузиазм, обладающий зажигательной силой. Необходима, наконец, чисто рудинская постоянная потребность подчинять себе людей «во имя общих начал». Не будь всего этого, не было бы метаморфозы, превратившей, пусть на время, сходки недоученных мальчишек в уникальное явление культуры — русский философский кружок эпохи романтизма.

К тому же идеи, которыми пользуется Рудин, ему не внушены: он сам их «берет», по словам Лежнева, развивая и систематизируя, открывая с их помощью «духовные перспективы» (а ведь эти последние как раз наиболее важны). Его роль в отношении проповедуемых им идей — активная и в значительной мере творческая. Если Покорский обрисован как творец духовно-нравственной атмосферы философского кружка, то Рудин представлен создателем его интеллектуальной, идеологической базы. Именно создателем — никак не меньше.

Еще в большей степени это можно сказать о Базарове. «Мы догадались», «мы увидели», «мы решились» — эти базаровские формулы говорят о том, что перед нами не объект воздействия уже найденных идеологических решений, а их суверенный и полностью ответственный за них субъект. Очевидно сходство некоторых формул Базарова с идеями антропологического материализма, но внутреннее отношение героя к этой системе идей не так уж просто. В ответ на упреки Павла Петровича в проповеди материализма Базаров причисляет это понятие к разряду тех «иностранных слов», которые, по его только что высказанному утверждению, «русскому человеку даром не нужны». Иными словами, Базаров протестует против попытки отождествлять его взгляды с понятием «материализм».

Антропологическая система, видимо, импонирует ему своей рациональной ясностью и простотой решения проблем. Заметить это совсем нетрудно, достаточно присмотреться к тем случаям, когда Базаров использует антропологические идеи, подкрепляя ими свои оценки или позиции, в споре. Но он явно не хочет связывать себя законченной философской концепцией, пусть даже близкой ему по духу.

Такова его постоянная и неизменная позиция. Базаров совершенно искренне недоумевает, когда при нем заходит речь о необходимости чему-то верить или признавать какие-то авторитеты. Столь же естественно и непроизвольно его отталкивание от всякой «субстанциональной» категории, будь то «логика истории», «долг», «право», «наука» или что-нибудь еще. Его ум противится любым заданным предпосылкам и окончательным решениям, и это даже не принцип, а неотъемлемое, органическое свойство его мышления. Сам тип его мышления исключает всякую законченность и нормативность, исключает все, что может как-то ограничить его критицизм. Поэтому, отвергая старые теории, Базаров не намерен доверяться новым: не обернутся ли они догмами, которые потребуют повиновения. Он хочет сохранить свободу и живой контакт с реальностью. И то и другое для него дороже любых «доктрин». 51

Итак, в обоих случаях тип культуры, с которым связан в романе главный герой, не предшествует его личности, воздействуя на нее извне. Не она его формирует, а он ее — отсюда возможность его внутренней свободы по отношению к ней. Эта свобода со временем обнаруживается наглядно, проявляясь в способности героя «отделяться» от своих теорий.

Отчетливый намек на это есть уже в эпилоге «Рудина». «Я упивался словами и верил в призраки» (6, 364), — говорит Рудин Лежневу. Это явно относится к метафизическим концепциям юности героя. Они позволяли воспринимать историю человечества как осуществление благого замысла высших сил, позволяли видеть в каждой отдельной личности прямое орудие, этих сил, позволяли веровать во всемогущество абстрактной мысли, в ее способность полностью и навсегда разрешить все противоречия бытия. Но неудачи и унижения отрезвляют, и наступает момент, когда все эти грандиозные метафизические утопии герой отбрасывает как нечто нереальное. Однако сама жизненная цель, идейными обоснованиями которой они служили, остается непоколебимой. Рудин по-прежнему живет ради служения истине и благу людей, конкретизируя эту цель по собственному разумению, каждый раз эмпирически, «ощупью» находя определенное направление своей деятельности.

Такой оборот дела обнаруживает глубочайшие внутренние мотивы героического энтузиазма Рудина, мотивы, для которых исповедуемые героем идеи были только формой — подходящей, естественной, но все-таки в принципе отделимой. Теперь, когда прежние обоснования возвышенной цели себя дискредитировали и по существу отпали, становится очевидным, что ее источник — в самой личности героя, в индивидуальных свойствах и потребностях его натуры. Именно так понимает теперь положение вещей он сам: «...Во мне сидит какой-то червь, который грызет меня и гложет и не дает мне успокоиться до конца... Я родился перекати-полем... Я не могу остановиться» (6, 357, 366). Конечно, объективные категории «истины», «добра», «пользы существенной» сохраняют для Рудина свое прежнее значение, но все они фактически превратились во «внутренние» реальности его сознания и только в этом качестве существуют на самом деле, потому что в объективной реальности общественной жизни Рудин не находит для них никакой опоры. Сознание этого явно прорывается в горьком замечании Рудина о том, как «мудрено... строить, когда и почвы-то под ногами нету, когда самому приходится собственный свой фундамент создавать» (6, 357).

И опять-таки можно заметить, что типичная тургеневская ситуация, бегло намеченная в «Рудине», получает открытое и напряженное выражение в «Отцах и детях». В XXI главе разговор Базарова с Аркадием позволяет догадаться о глубокой духовной драме героя. Базарову ясно, что его стремлениям равно противостоят законы природной и общественной необходимости, что разлад с ними принципиален и неустраним.

Безучастности законов общества и природы Базаров не может противопоставить никакого собственно человеческого объективного закона. Антропологическая концепция здоровой человеческой натуры сама подвергнута теперь «полному и беспощадному отрицанию». «Какую клевету ни взведи на человека, он в сущности заслуживает в двадцать раз хуже того» (8, 326),— таково теперь суждение Базарова о родовой природе всех людей.

Теперь и собственная цель представляется ему в новом свете. «Я придерживаюсь отрицательного направления — в силу ощущения. Мне приятно отрицать, мой мозг так устроен — и баста!» (8, 325).

Разумеется, логически эта формула может быть увязана с утверждением: «Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным» (8, 243), прозвучавшим в начале романа. Однако подобная увязка возможна лишь в отвлечении от контекста двух конкретных разговоров и ситуаций. Когда Базаров говорил, что «в теперешнее время полезнее всего отрицание» (8, 243), он исходил из того, что отрицание объективно необходимо всем. Заявляя, что он отрицает «в силу ощущения», в силу особенного «устройства мозга», которому «приятно» отрицать, Базаров явно отбрасывает прежнюю посылку. Теперь уже и речи нет о том, отвечает или не отвечает отрицание объективным потребностям общества; сама эта проблема больше не стоит. Цель предстает как личная потребность, не поддержанная никакими социально-нравственными санкциями. Это позиция человека, идущего своим путем не в силу убеждения, долга или надежды на успех, а просто потому, что он не может жить иначе. Такая позиция отчасти напоминает «разумный эгоизм» героев «Что делать?». Но сходство простирается неглубоко и не отменяет принципиального различия двух явлений. То, что стремится показать Тургенев, в известном смысле даже противоположно этике «новых людей». По логике «антропологического принципа» эгоизм человека состоит в его неизменном стремлении к удовольствию и пользе, а «разумная» природа этого эгоизма сводится к тому, что истинную пользу и высшее удовольствие может доставить человеку только благо других людей. Такое решение вопроса тоже означает отказ от повиновения традиционным нормам старого мира, но отказ от этого не ведет к нравственной автономии личности. У сторонников «антропологического принципа» есть иной верховный законодатель: эта роль принадлежит природе, естественному порядку вещей, не зависящему от чьей-либо субъективной воли. Все естественные стремления человека — не просто его личные расположения. Это и есть требования всеобщих законов природы, и «разумная» диалектика эгоизма — альтруизма представляется заданной именно таким, всеобщим и непререкаемым, законом естества. Он открыт и объяснен человеку наукой — остается лишь его исполнять.

В Базарове угадано принципиально иное соотношение необходимости и свободы. Базаров говорит, что ему «приятно» отрицать и что причина его непреклонности — в устройстве его мозга. Это похоже на антропологические формулы в самом крайнем их варианте. Но нет возможности утверждать, что «устройство», предрасполагающее к отрицанию, представляется Базарову всеобщей естественной нормой. Напротив, подтекст базаровского признания заключается в том, что такое «устройство» отделяет его, «нигилиста», от всех остальных людей. Поэтому у Базарова не находится серьезных возражений, когда Аркадий обращает его тезис об «ощущениях» против него же самого. «Во мне простое чувство справедливости заговорило...— возразил запальчиво Аркадий.— Но так как ты этого чувства не понимаешь, у тебя нет этого ощущения, то ты и не можешь судить о нем» (8, 327). И возникает необычная ситуация: впервые на протяжении романа Базаров практически побит в споре. Возразить и в самом деле нечего. «Отчего мне нравится химия? Отчего ты любишь яблоки? — тоже в силу ощущения. Это все едино. Глубже этого люди никогда не проникнут» (8, 325). Выходит, что «ощущения» у каждого свои, и утверждал это сам Базаров.

Все это придает базаровским «ощущениям» совсем не антропологический смысл. «Ощущения» здесь — необходимость, заданная личности законом ее собственной индивидуальной природы. Не удивительно, что Базаров не признает никакой законодательной силы, стоящей над ним и имеющей право определять его жизненную цель.

Общий закон «героического» уровня проявляется и по-иному. В жизненной позиции Лизы Калитиной или Елены Стаховой нет и намека на идеологическую инициативу. Но вместе с тем трудно видеть в их стремлениях и целях производное от какой-то системы идей, воздействующих на личность героини как объективная внешняя сила. Елена Стахова, например, явно не нуждается ни в каких идеологических обоснованиях своей цели: ее стремления рвутся прямо из глубины ее натуры. Ее равнодушие к философским доктринам очевидно. На первый взгляд она может показаться религиозной, но в ее религиозности очень скоро обнаруживается отсутствие смирения и — что еще важнее — веры в существование высшей справедливости, таящейся в глубине противоречий жизни. Иначе говоря, отсутствие таких элементов, без которых совершенно немыслимо христианское мировоззрение. Существенна и одна особенность записей в дневнике героини: Елена прилагает к своим чувствам общеизвестные нравственные критерии и сознает, что с точки зрения этих критериев ее чувства не могут быть оправданы. Она признает греховность своего равнодушия к родителям, невольную жестокость своего отношения к Шубину и Берсеневу, несправедливость своей беспощадной требовательности к любому человеку. Но все это не оборачивается муками совести, не рождает потребности искупления вины и вообще не меняет отношения Елены к миру и к людям. Очевидно, это отношение в своей основе не зависит от принципов и критериев, исходящих извне.

Глубочайшая сущность стремлений Лизы Калитиной в конечном счете тоже не определяется какой-либо внешней нормой. С наибольшей отчетливостью это обнаруживает уход Лизы в монастырь. Нормы христианской морали — ни в церковной, ни в народной их интерпретации — при данных обстоятельствах не требовали от нее религиозного подвига. Такого поступка вообще не требует ни одна из представленных в романе современных общественных норм. Поступок Лизы принципиально отличается от сходного поступка ее няни Агафьи, кончающей свою жизнь в раскольничьем ските. Для Агафьи затворничество — естественное завершение долгой жизни, в которой было достаточно и радостей, и грехов, и страданий, и, наконец, превратностей судьбы, постепенно ослабивших привязанность к земным благам и земным целям. Лиза уходит в монастырь на заре жизни, не изведав счастья, не совершив грехов, которые требовали бы такого искупления.

Итог представляется ясным: жизненная цель тургеневских героев и героинь не имеет позитивных оснований вне их собственных личностей. Цель задана герою его внутренними стремлениями и потребностями, все обоснования, идущие извне, явно «вторичны». Это не означает отсутствия социально-исторических предпосылок, напротив, они всегда обозначены у Тургенева. В конце концов позиция героя всегда определяется его реакцией на противоречия русской общественной жизни, на ее рутинность, бездуховность и хаотичность. Но очевидно особое свойство таких предпосылок. Это предпосылки провоцирующие, предпосылки-«раздражители», их связь со стремлениями героя, как правило, негативная. И только в «провоцирующем» смысле — через отталкивание — порождает окружающий мир жизненную цель тургеневского героя. Все объективные воздействия иного рода лишь способствуют оформлению этой цели, но не являются ее источниками.

Иными словами, духовный поиск героя по существу автономен. Тем любопытнее то обстоятельство, что столь полная самостоятельность и суверенность личности не оборачивается у тургеневских героев и героинь эгоистической обособленностью и ограниченностью. Происходит как раз обратное: чем полнее духовная автономия воссозданной Тургеневым личности, тем отчетливее общезначимый, социально-нравственный характер ее цели, тем более широк и универсален ее масштаб. Эта закономерность явственно проступает во внутренней диалектике базаровских стремлений: ничем извне не направляемая и ни на что вне себя не опирающаяся личная воля в самой себе несет потребность переустройства общества и всей человеческой жизни. Степень всеобщности этой цели такова, что можно прямо говорить о ее общенациональном масштабе. Базарову нужна другая Россия: будь его воля, он изменил бы на свой лад и мысли, и чувства, и поведение русских людей, исправил бы по собственному разумению все условия их существования.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>