Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Хулио Кортасар (1914—1984) — классик не только аргентинской, но имировой литературы XX столетия. В настоящий сборник вошли избранные рассказыписателя, созданные им более чем за тридцать лет. 20 страница



Незачем раскуривать вторую сигарету, винить расшалившиеся нервы,целовать в темноте тонкие податливые губы Офелии. Незачем убеждать себя, чтозатмение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим героем, что слабостьможно оправдать слишком большой затратой сил.

Рука Офелии мягко касалась его груди, ее горячее прерывистое дыханиещекотало ухо. И все же он уснул.

Утром он взглянул на открытый ящик картотеки, на бумаги, и все этопоказалось ему гораздо более чуждым, нежели ночные переживания. Внизу Офелиязвонила по телефону на станцию, чтобы узнать расписание поездов. До Пилараон добрался около половины двенадцатого и направился прямо к зеленной лавке.Дочь Сусаны смотрела на него робко и настороженно, как побитая собака. Фрагапопросил уделить ему пять минут, снова вошел в пыльную гостиную и сел в тоже самое кресло, покрытое белым чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибодочь Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверждение его слов и всениже склоняла голову.

— Да, да, сеньор. Именно так и было, сеньор.

— Но почему же вы не сказали мне об этом сразу? Нелегко былообъяснить, почему она не сказала об этом сразу. Мать заставила еепоклясться, что она кое о чем никогда и никому не проболтается, а послетого, как на матери женился офицер из Балькарсе, тем более, вот и… Но ейочень, очень хотелось написать ему, когда поднялся такой шум вокруг книги оРомеро, потому что…

Она испуганно глядела на него, а слезинки катились по щекам.

— Да как же вам стало известно? — спросила она затем.

— Пусть это вас не волнует, — сказал Фрага. — Когда-нибудь всестановится известным.

— Но в книге вы написали совсем не так. Я ведь ее читала. Я все тамчитала.

— Именно из-за вас в книге написано совсем не так. У вас есть другиеписьма Ромеро к вашей матери. Вы мне дали только те, которые вам хотелосьдать, которые выставляют в наилучшем свете Ромеро, а заодно и вашу матушку.Мне нужны другие, немедленно. Дайте их.

— Есть только одно, — сказала Ракель Маркес. — Но я покляласьматери, сеньор.

— Если она не сожгла его, значит, в нем нет ничего страшного. Дайтемне. Я куплю.

— Сеньор Фрага, я не потому вам его не даю…

— Вот деньги, — резко сказал Фрага. — За свои тыквы столько невыручите.

Глядя, как она роется в бумагах на нотной этажерке, он подумал: то, чтоон знает сейчас, он уже знал (возможно, неточно, но знал) в день своегопервого посещения Ракели Маркес. Открывшаяся истина вовсе не застала еговрасплох, и теперь, задним числом, он мог сколько угодно винить себя испрашивать, почему, например, его первое свидание с дочерью Сусаныокончилось так быстро; почему он так обрадовался трем письмам Ромеро, словнотолько они одни и существовали на свете; почему не предложил денег взамен,не докопался до сути, о которой Ракель знала и молчала. «Глупости, — тут жеподумал он. — В ту пору я не мог знать, что Сусана стала проституткой повине Ромеро». А почему же тогда он оборвал на полуслове свой разговор сРакелью, удовольствовавшись полученными фотографиями и тремя письмами? «Э,нет, я знал, бог весть откуда, но знал и, зная это, написал книгу; возможно,и читатели тоже знают, и критика знает, вокруг — сплошная ложь, в которойбарахтаемся мы все до единого…» Однако легче легкого идти по путиобобщений и возлагать на себя лишь частицу вины. Это тоже ложь: виновен былтолько он, он один.



Чтение последнего письма стало всего-навсего словесным подтверждениемтого, о чем у Фраги сложилось представление, хотя и несколько иное, и письмоэто было ему нужно лишь как «вещественное доказательство» на случайполемики. После того как маска была сорвана, некто по имени Клаудио Ромеропо-звериному оскалился в последних фразах, обладающих неотразимой логикой.Фактически приговаривая Су-сану к грязному ремеслу, которым ей отныне и доконца дней придется заниматься — на что недвусмысленно намекалось в двухвеликолепных пассажах, — он обрекал ее на молчание, одиночество иненависть, толкая с глумлением и угрозами в ту яму, которую два года копалдля нее, неторопливо и постепенно развращая наивное существо. Человек,который несколькими неделями раньше писал, довольный собой: «Ночи нужны мнеодному, я не хочу, чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое посланиегрязным намеком, видимо точно рассчитав его эффект, и добавлял гнусные,издевательские наставления и пожелания, перемежая прощальные слова угрозами,запрещая Сусане показываться ему на глаза.

Ничто из прочитанного не удивило Фрагу, но еще долгое время сидел он списьмом в руке, бессильно привалившись плечом к косяку вагонного окна,словно кто-то внутри его старался вырваться из когтей кошмарного, невыносимодолгого сна. «Это объясняет и все остальное», — услышал он биениесобственной мысли.

«Остальным» была Ирена Пас, «Ода к твоему двойственному имени»,финальный крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и прямые доказательства,если твердая уверенность в ином развитии событий, не нуждающаяся ни в какихписьмах или свидетельствах, теперь сама день за днем выстраивала последниегоды жизни Ромеро перед мысленным взором человека — если можно так об этомсказать, — ехавшего в поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажировсеньором, который хватил лишнюю рюмку вермута.

Когда он сошел на своей станции, было четыре часа пополудни, моросилдождь. В шарабане, который довез его до усадьбы Офелии, было холодно и пахлоотсыревшей кожей. Сколько же здравого смысла было у этой надменной ИреныПас, сколь силен был в ней аристократизм, породивший презрительный отказ.Ромеро мог вскружить голову простой, бедной женщине, но вовсе не был Икаром,героем своих прекрасных стихов. Ирена или не она, а ее мать или братьятотчас разглядели в его маневрах назойливость парвеню[176], проходимца, которыйначинает с того, что отворачивается от людей своего круга, а потом, еслинужно, готов их уничтожить (такое преступление называлось «Сусала Маркес,школьная учительница»). Чтобы избавиться от него, аристократам — вовсеоружии их денег и в окружении понятливых лакеев — было достаточно кривоулыбнуться, отказать в приеме, уехать к себе в поместье. Они даже непотрудились присутствовать на похоронах поэта.

Офелия ждала его в дверях. Фрага сказал ей, что тотчас садится заработу. Когда, прикусив зубами сигарету и чувствуя огромную усталость,давившую на плечи, он увидел первые строчки, написанные вчера вечером, тосказал себе, что, кроме него, никто ничего не знает. Словно «Жизнь поэта»еще не написана и у него все ключи в руках. Он слегка усмехнулся и приступилк своей речи. Лишь значительно позже ему пришло в голову, что где-то в путиписьмо Ромеро потерялось.

Каждый, кто хочет, может найти в архивах буэнос-айресские газеты техлет, сообщающие о вручении Национальной премии Хорхе Фраге и о том, как онпривел в замешательство и разгневал немало здравомыслящих людей, изложив стрибуны свою новую, ни с чем не сообразную версию жизни поэта КлаудиоРомеро. Какой-то хроникер писал, что Фрага, по всей видимости, был не вполнездоров (достаточно прозрачный эвфемизм!), ибо, помимо всего прочего, инойраз заговаривался, выступая как бы от лица Ромеро. Оратор, правда, замечалсвою оплошность, но тут же снова впадал в эту странную ошибку. Другойкорреспондент отметил, что Фрага держал в руке два или три сплошь исписанныхлистка бумаги, но почти ни разу не заглянул в них, и создалось впечатление,будто он говорит для себя, одобряя или опровергая свои же только чтовысказанные мысли, что вызывало растущее раздражение, перешедшее затем внегодование многочисленной аудитории, собравшейся с явным намерениемвыразить ему свою искреннюю признательность. Еще в одной газетерассказывалось о яростной полемике между Фрагой и доктором Ховельяносомпосле окончания речи и о том, что многие, вслух возмущаясь, покидали зал; снеодобрением упоминалось также, что на просьбу доктора Ховельяносапредставить бесспорные доказательства его шатких обвинений, порочащихсвященную память Клаудио Ромеро, лауреат только пожал плечами и потер рукоюлоб, словно давая понять, что требуемые доказательства не выходят за пределыего воображения, а затем впал в прострацию, не замечая ни ропотарасходившейся публики, ни вызывающе громких аплодисментов и поздравлений состороны нескольких молодых людей, ценителей юмора, которые, казалось, были ввосторге от такого оригинального ответа на присуждение Национальной премии.

Когда Фрага два часа спустя после торжественного акта вернулся вусадьбу, Офелия молча протянула ему список поздравителей, звонивших потелефону, — открывал его министр иностранных дел, а кончал родной брат, скоторым они давно порвали отношения. Он рассеянно взглянул на столбец имен— одни были жирно подчеркнуты, другие начертаны небрежно. Листоквыскользнул из его руки и упал на ковер. Ничего не замечая, Фрага сталподниматься по лестнице в свой кабинет.

Прошло немало времени, прежде чем Офелия услышала его тяжелые шаги там,наверху. Она легла и постаралась ни о чем не думать. Шаги то приближались,то удалялись, иногда затихали: наверное, он останавливался у письменногостола, размышляя о чем-то. Спустя час она услышала скрип лестницы и шаги удвери в спальню. Не открывая глаз, она почувствовала, как осели пружины подтяжестью тела и он вытянулся на спине рядом с ней. Холодная рука сжала ееруку. Б темноте Офелия коснулась губами его щеки.

— Единственное, чего я не понимаю… — сказал Фрага, словно обращаясьне к ней, а в пустоту, — почему я так долго не сознавал, что знал этовсегда. Глупо было бы думать, что я медиум. У меня с Ромеро ничего общего.До последних дней у меня не было с ним ничего общего.

— Ты бы поспал немного, — сказала Офелия.

— Нет, я должен разобраться. Существует то, что я еще не смог постичь,и то, что начнется завтра или уже началось сегодня вечером. Мне конец,понимаешь? Мне никогда не простят того, что я сотворил им кумира, а потомвырвал его у них из рук и разбил на куски. И представь себе, как все страннои глупо: Ромеро ведь остается автором лучших стихотворений двадцатых годов.Но идолы не могут иметь глиняных ног; и с таким же цинизмом мне завтразаявят об этом мои дорогие коллеги.

— Но если ты считал своим долгом сказать правду…

— Я ничего не считал, Офелия. Сказал — и все. Или кто-то сказал заменя. Сегодня вечером мне показалось, что это единственный путь. Я могпоступить только так, и не иначе.

— Может быть, лучше было бы чуть-чуть подождать, — робко сказалаОфелия. — А то вдруг сразу, в лицо…

Она хотела сказать «министру», и Фрага услышал это слово так ясно,будто оно было произнесено. Улыбнулся и погладил ее по руке. Мало-помалумутная вода спадала, нечто еще неясное начинало вырисовываться, приобретатьочертания. Долгое, тоскливое молчание Офелии помогало сосредоточиться,прислушаться к себе, и он глядел в темноту широко раскрытыми глазами.

Нет, никогда бы, наверное, ему не понять, почему раньше от негоускользало то, что было ясно как день, если бы в конце концов он непризнался себе, что сам такой же ловкач и каналья, как Ромеро. Одна мысльнаписать книгу уже заключала в себе желание взять реванш у общества,добиться легкого успеха, вернуть то, что ему причитается и что еще болеехваткие приспособленцы у него отняли. С виду безукоризненно точная, «Жизньпоэта» уже при рождении была оснащена всем необходимым, чтобы пробиться накнижные прилавки. Каждый этап ее триумфа был заранее обдуман, скрупулезноподготовлен каждой главой, каждой фразой. Даже его ирония, его всевозраставшее равнодушие к этим победам по сути тоже были одной из личин этойнечистоплотной затеи. Под скромной обложкой «Жизни…» исподволь свивалигнезда радиопередачи и кинофильмы, дипломатический пост в Европе иНациональная премия, богатство и слава. Лишь у самого финиша ждало нечтонепредвиденное, чтобы рухнуть на тщательно отлаженный механизм и превратитьего в груду обломков. И незачем теперь думать об этом непредвиденном,страшиться чего-то, сходить с ума от проигрыша.

— У меня нет с ним ничего общего, — повторил Фрага, закрывая глаза.— Не знаю, как это случилось, Офелия, мы совсем разные люди. — Онпочувствовал, что она беззвучно плачет. — Но тогда получается еще хуже.Словно бы мы с ним заражены одним и тем же вирусом и болезнь моя развиваласьскрыто, а потом вдруг выявилась, и скверна вышла наружу. Всякий раз, когдамне надо было сделать выбор, принять решение за этого человека, я выбиралименно ту показную сторону, которую он настойчиво демонстрировал нам прижизни. Мой выбор был его выбором, хотя кто-нибудь мог открыть иную правдуего жизни, его писем, даже его последнего года, когда близость смертиобнажила всю его суть. Я не желал ни в чем убеждаться, не хотел добиратьсядо истины, ибо тогда, Офелия, тогда Ромеро не был бы тем, кто был нужен мнеи ему самому, чтобы создать легенду, чтобы…

Он умолк, но все само собой упорядочилось и логически завершилось.Теперь он допускал свою тождественность с Ромеро, в которой не было ничегосверхъестественного. Узами братства связали их и лицемерие, и ложь, и мечтао головокружительном взлете, но также и беда, поразившая их и повергшая впрах. Просто и ясно представилось Фраге, что такие, как он, всегда будутКлаудио Ромеро, а вчерашние и завтрашние Ромеро всегда будут Хорхе Фрагой.Произошло именно то, чего он боялся в тот далекий сентябрьский вечер: онвсе-таки написал свою биографию. Хотелось рассмеяться, и в то же времяподумалось о револьвере, который хранился в письменном столе.

Он так и не вспомнил, в эту ли минуту или позже Офелия сказала: «Самоеглавное — что сегодня ты выложил им правду». Об этом он тогда не думал, нехотелось снова переживать эти невероятные минуты, когда он говорил, глядяпрямо в лицо тем, чьи восторженные или вежливые улыбки постепенно уступалиместо злобной или презрительной гримасе, тем, кто вздымал в знак негодованияруки. Но лишь они, эти минуты, имели цену, лишь они были подлинными инепреходящими во всей этой истории: никто не мог отнять у него минутыистинного триумфа, действительно не имевшего ничего общего ни с фарисейскимвымыслом, ни с тщеславием. Когда он склонился над Офелией и нежно провелрукой по ее волосам, ему на какой-то миг показалось, что это — СусанаМаркес и что его нежность спасает и удерживает ее возле него. В то же времяНациональная премия, пост дипломата в Европе и прочие блага — это ИренаПас, нечто такое, что надо отвергнуть, отбросить, если не хочешь полностьюуподобиться Ромеро, целиком воплотиться в лжегероя книги и радиопостановки.

А потом — этой же ночью, которая тихо вращала небосвод, сверкавшийзвездами, — другая колода карт была перетасована в бескрайнем одиночествебессонницы. Утро принесет с собой телефонные звонки, газеты, скандал,раздутый на две колонки. Ему показалось немыслимой глупостью даже на мигподумать о том, что все потеряно, когда стоит только проявить немногорасторопности и прыти — и ход за ходом партия будет отыграна. Все зависитот быстроты действий, от нескольких встреч. Если только захотеть, то исообщения об отмене премии и отказе министерства иностранных дел от егокандидатуры могут обернуться весьма приятными известиями, которые откроютему путь в большой мир массовых тиражей и переводных изданий. Но можно,конечно, и дальше лежать на спине в постели, прекратить всякие визиты,месяцами жить в тиши этой усадьбы, возобновить и продолжить своифилологические изыскания, восстановить прежние, уже прервавшиеся знакомства.Через полгода он был бы всеми забыт, благополучно вытеснен из рядовсчастливцев очередным, еще более бесталанным сочинителем.

Оба пути были в равной мере просты, в равной мере надежны. Осталосьтолько решить. Нет, все решено. Однако он еще продолжал размышлять радисамих размышлений, обдумывать и взвешивать, доказывать себе правильностьсвоего выбора, пока рассветные лучи не стали светлить окно и волосы спящейОфелии, а расплывчатый силуэт сейбы[177] в саду не начал уплотняться на глазах —как будущее, которое сгущается в настоящее, постепенно затвердевает,принимает свою дневную форму, смиряется с ней и отстаивает ее и осуждает всвете нового дня.

[Пер. М.Былинкиной]

Рукопись, найденная в кармане

То, о чем я сейчас пишу, для других могло стать рулеткой илитотализатором, но не деньги мне были нужны. Я вдруг почувствовал — илирешил, — что темное окно метро может дать мне ответ и помочь найти счастьеименно здесь, под землей, где особенно остро ощущается жесточайшееразобщение людей, а время рассекается короткими перегонами, и его отрезки —вместе с каждой станцией — остаются позади, во тьме тоннеля. Я говорю оразобщенности, чтобы лучше понять (а мне довелось многое понять с тех пор,как я начал свою игру), на чем была основана моя надежда на совпадение,вероятно зародившаяся, когда я глядел на отражения в оконном стекле вагона,— надежда покончить с разобщенностью, о которой люди, кажется, и недогадываются. Впрочем, кто знает, о чем думают в этой толкотне люди,входящие и выходящие на остановках, о чем, кроме того, чтобы скорее доехать,думают эти люди, входящие тут или там, чтобы выйти там или тут, людисовпадают, оказываются вместе в пределах вагона, где все заранеепредопределено, хотя никто не знает, выйдем ли мы вместе, или я выйду раньшетого длинного мужчины со свертками, и поедет ли та старуха в зеленом доконечной остановки или нет, выйдут ли эти ребятишки сейчас… да, наверно,выйдут, потому что ухватились за свои ранцы и линейки и пробираются, хохочаи толкаясь, к дверям, а вот в том углу какая-то девушка расположилась,видимо, надолго, на несколько остановок, заняв освободившееся место, а эта,другая, пока остается загадкой.

Да, Ана тоже оставалась загадкой. Она сидела очень прямо, чуть касаясьспинки скамьи у самого окна, и была уже в вагоне, когда я вошел на станции«Этьенн Марсель», а негр, сидевший напротив нее, как раз встал, освободивместо, на которое никто не покушался, и я смог, бормоча извинения,протиснуться меж коленей двух сидевших с краю пассажиров и сесть напротивАны. Тотчас же — ибо я спустился в метро, чтобы еще раз сыграть в своюигру, — я отыскал в окне отражение профиля Маргрит и нашел, что она оченьмила, что мне нравятся ее черные волосы, эта прядь, косым крыломприкрывающая лоб.

Нет, имена — Маргрит или Ана — не были придуманы позже и не служатсейчас, когда я делаю эту запись в блокноте, чтоб отличить одну от другой:имена, как того требовали правила игры, возникли сразу, без всякой прикидки.Скажем, отражение той девушки в окне могло зваться только Маргрит, и никакиначе, и только Аной могла называться девушка, сидевшая напротив меня и наменя не смотревшая, а устремившая невидящий взор на это временное скопищелюдей, где каждый притворяется, что смотрит куда-то в сторону, только, упасиБог, не на ближнего своего. Разве лишь дети прямо и открыто глядят вам вглаза, пока их тоже не научат смотреть мимо, смотреть не видя, с этакимгражданственным игнорированием любого соседа, любых интимных контактов;когда всякий съеживается в собственном мыльном пузыре, заключает себя вскобки, заботливо отгораживаясь миллиметровой воздушной прокладкой от чужихлоктей и коленей или углубившись в книжку либо в «Франс суар», а чаще всего,как Ана, устремив взгляд в пустоту, в эту идиотскую «ничейную зону», котораянаходится между моим лицом и лицом мужчины, вперившего взор в «Фигаро». Иименно поэтому Маргрит (а если я правильно угадал, то в один прекрасныймомент и Ана) должна была бросить рассеянный взгляд в окно, Маргрит должнаувидеть мое отражение, и наши взгляды скрестятся за стеклом, на которое тьматоннеля наложила тончайший слой ртути, набросила черный колышущийся бархат.В этом эфемерном зеркале лица обретают какую-то иную жизнь, перестают бытьотвратительными гипсовыми масками, сотворенными казенным светом вагонныхламп, и — ты не посмела бы отрицать этого, Маргрит, — могут открыто ичестно глядеть друг на друга, ибо на какую-то долю минуты наши взглядыосвобождаются от самоконтроля. Там, за стеклом, я не был мужчиной, которыйсидел напротив Аны и на которого Ана не смогла открыто смотреть в вагонеметро, но, впрочем, Ана и не смотрела на мое отражение — смотрела Маргрит,а Ана тотчас отвела взор от мужчины, сидевшего напротив нее, — нехорошосмотреть на мужчину в метро, — повернула голову к оконному стеклу и тутувидела мое отражение, которое ждало этого момента, чтобы чуть-чутьраздвинуть губы в улыбке — вовсе не нахальной и не вызывающей, — когдавзгляд Маргрит камнем упал на мой. Все это длилось мгновение или чутьбольше, но я успел уловить, что Маргрит заметила мою улыбку и что Ана былаявно шокирована, хотя она всего лишь опустила голову и сделала вид, будтопроверяет замок на своей сумке из красной кожи. Право, мне захотелось ещераз улыбнуться, хотя Маргрит больше не смотрела на меня, так как Анаперехватила и осудила мою улыбку. И поэтому уже не было необходимости, чтобыАна или Маргрит смотрели на меня, — впрочем, они занялись детальнымизучением замка на красной сумке Аны.

Как это и прежде бывало, во времена Паулы (во времена Офелии[178]) и всехтех, кто с видимым интересом рассматривал замок на сумке, пуговицу или сгибжурнальной страницы, во мне снова разверзлась бездна, где клубком скрутилисьстрах и надежда, схватились насмерть, как пауки в банке, а время сталоотсчитываться частыми ударами сердца, совпадать с пульсом игры, и теперькаждая станция метро означала новый, неведомый поворот в моей жизни, иботакова была игра. Взгляд Маргрит и моя улыбка, мгновенное отступление Аны,занявшейся замком своей сумки, были торжественным открытием церемонии,которая вопреки всем законам разума предпочитала иной раз самые дикиенесоответствия нелепым цепям обыденной причинности.

Условия игры не были сложными, однако сама игра походила на сражениевслепую, на беспомощное барахтанье в вязком болоте, где всюду, куда ниглянь, перед вами вырастает раскидистое дерево судьбы неисповедимой.Мондрианово дерево[179] парижского метрополитена с его красными, желтыми, синимии черными ветвями запечатлело обширное, однако ограниченное числосообщающихся станций. Это дерево живет двадцать из каждых двадцати четырехчасов, наполняется бурлящим соком, капли которого устремляются вопределенные ответвления; одни выкатываются на «Шателе», другие входят на«Вожирар», третьи делают пересадку на «Одеоне», чтобы следовать в«Ла-Мотт-Пике», — сотни, тысячи. А кто знает, сколько вариантов пересадок ипереходов закодировано и запрограммировано для всех этих живых частиц,внедряющихся в чрево города там и выскакивающих тут, рассыпающихся погалереям Лафайет, чтобы запастись либо пачкой бумажных салфеток, либо паройлампочек на третьем этаже магазина близ улицы Гей-Люссака.

Мои правила игры были удивительно просты, прекрасны, безрассудны идеспотичны. Если мне нравилась женщина, сидевшая напротив меня у окна, еслиее изображение в окне встречалось глазами с моим изображением в окне, еслиулыбка моего изображения в окне смущала, или радовала, или злила изображениеженщины в окне, если Маргрит увидела мою улыбку и Ана тут же опустила головуи стала усердно разглядывать замок своей красной сумки, значит, играначалась независимо от того, как встречена улыбка — с раздражением,удовольствием или видимым равнодушием. Первая часть церемонии на этомзавершалась: улыбка замечена той, для которой она предназначена, а затемначиналось сражение на дне бездны, тревожное колебание — от станции достанции — маятника надежды.

Я думаю о том, как начался тот день; тогда в игру вступила Маргрит (иАна), неделей же раньше — Паула (и Офелия): рыжеволосая девушка вышла наодной из самых каверзных станций, на «Монпарнас-Бьенвеню», которая, подобнозловонной многоголовой гидре, не оставляла почти никакого шанса на удачу. Ясделал ставку на переход к линии «Порт-де-Вавен» и тут же, у первойподземной развилки, понял, что Паула (что Офелия) направится к переходу настанцию «Мэрия Исси». Ничего не поделаешь, оставалось только взглянуть нанее в последний раз на перекрестке коридоров, увидеть, как она исчезает, какее заглатывает лестница, ведущая вниз. Таково было условие игры: улыбка,замеченная в окне вагона, давала право следовать за женщиной и почтибезнадежно надеяться на то, что ее маршрут в метро совпадает с моим,выбранным еще до спуска под землю, а потом — так было всегда, вплоть досегодняшнего дня, — смотреть, как она исчезает в другом проходе, и не сметьидти за ней. Возвращаться с тяжелым сердцем в наземный мир, забиваться вкакое-нибудь кафе и опять жить как живется, пока мало-помалу через часы, дниили недели снова не одолеет охота попытать счастья и потешить себя надеждой,что все совпадет — женщина и отражение в стекле, радостно встреченная илиотвергнутая улыбка, направление поездов — и тогда наконец, да, наконец сполным правом можно будет приблизиться и сказать ей первые трудные слова,пробивающие толщу застоявшегося времени, ворох копошащихся в бездне пауков.

Когда мы подъехали к станции «Сен-Сюльпис», кто-то рядом со мнойнаправился к выходу. Сосед Аны тоже вышел, и она сидела теперь одна напротивменя и уже не разглядывала свою сумку, а, рассеянно скользнув взглядом помоей фигуре, остановила глаза на картинках, рекламирующих горячиеминеральные источники и облепивших все четыре угла вагона. Маргрит неповорачивала голову к окну, чтобы увидеть меня, но это как раз и говорило овозникшем контакте, о его неслышной пульсации. Ана же была, наверное,слишком робка, или ей просто казалось глупым глядеть на отражение лица,которое расточает улыбки Маргрит. Станция «Сен-Сюльпис» имела для меня оченьважное значение, потому что до конечной «Порт-д’Орлеан» оставалось восемьостановок, лишь на трех из них были пересадки, и, значит, только в случае,если Ана выйдет на одной из этих трех, у меня появится шанс на возможноесовпадение. Когда поезд стал притормаживать перед «Сен-Пласид», я замер,глядя в окно на Маргрит, надеясь встретиться с ней взглядом, а глаза Аны вэту минуту неторопливо блуждали по вагону, словно она была убеждена, чтоМаргрит больше не взглянет на меня и потому нечего больше и думать об этомотражении лица, которое ждало Маргрит, чтобы улыбнуться только ей.

Она не сошла на «Сен-Пласид», я знал об этом еще до того, как поездначал тормозить, ибо собирающиеся выйти пассажиры обычно проявляютсуетливость, особенно женщины, которые нервно ощупывают свертки, запахиваютпальто или, перед тем как встать, оглядывают проход, чтобы не наткнуться начужие колени, когда внезапное снижение скорости превращает человеческое телов неуправляемый предмет. Ана равнодушно взирала на станционные рекламы, лицоМаргрит было смыто с окна светом наружных ламп, и я не мог знать, взглянулаона на меня или нет, да и мое отражение тонуло в наплывах неоновых огней ирекламных афиш, а потом в мелькании входящих и выходящих людей. Если бы Анавышла на «Монпарнас-Бьенвеню», мои шансы стали бы минимальны. Как тут невспомнить о Пауле (об Офелии) — ведь скрещение четырех линий на этойстанции сводило почти к нулю возможность угадать ее выбор. И все же в деньПаулы (Офелии) я до абсурда был уверен, что наши пути совпадут, и допоследнего момента шел в трех метрах позади этой неторопливой девушки сдлинными рыжими волосами, словно припорошенными сухой хвоей, и, когда онасвернула в переход направо, голова моя дернулась, как от удара в челюсть.Нет, я не хотел, чтобы теперь то же произошло с Маргрит, чтобы вернулся этотстрах, чтобы это повторилось на «Монпарнас-Бьенвеню», и незачем быловспоминать о Пауле (об Офелии), прислушиваться к тому, как пауки в бездненачинают душить робкую надежду на то, что Ана (что Маргрит)… Но развекто-нибудь откажется от наивных самоутешений, которые помогают нам жить? Ятут же сказал себе, что, возможно, Ана (возможно, Маргрит) выйдет не на«Монпарнас-Бьенвеню», а на какой-то другой, еще остающейся станции; что,может быть, она не пойдет в тот переход, который для меня закрыт; что Ана(что Маргрит) не выйдет на «Монпарнас-Бьенвеню» (не вышла), не выйдет на«Вавен» — и она действительно не вышла! — что, может быть, выйдет на«Распай», на этой первой из двух последних возможных станций… А когда онаи тут не вышла, я уже знал, что остается только одна станция, где я могдальше следовать за ней, ибо три последующие переходов не имели и в счет нешли. Я снова стал искать взглядом Маргрит в стекле окна, стал звать ее избезмолвного и окаменевшего мира, откуда должен был долететь до нее мойпризыв о помощи, докатиться прибоем. Я улыбнулся ей, и Ана не могла этого невидеть, а Маргрит не могла этого не чувствовать, хотя и не смотрела на моеотражение, по которому хлестали светом лампы тоннеля перед станцией«Данфер-Рошро». Первый ли толчок тормозов заставил вздрогнуть красную сумкуна коленях Аны, или всего лишь чувство досады взметнуло ее руку, откинувшуюсо лба черную прядь? Я не знал, но в эти считанные секунды, пока поездзамирал у платформы, пауки особенно жестоко бередили мое нутро, предвещаяновое поражение. Когда Ана легким и гибким движением выпрямила свое тело,когда я увидел ее спину среди пассажиров, я, кажется, продолжал бессмысленнооглядываться, ища лицо Маргрит в стекле, ослепшем от света и мельканий.Затем встал, словно не сознавая, что делаю, и выскочил из вагона иустремился покорной тенью за той, что шла по платформе, пока вдруг неочнулся от мысли, что сейчас мне предстоит последнее испытание, будет сделанвыбор, окончательный и бесповоротный.

Понятно, что Ана (Маргрит) либо пойдет своим обычным путем, либосвернет, куда ей вздумается, я же, еще входя в вагон, твердо знал: есликто-нибудь окажется в игре и выйдет на «Данфер-Рошро», в мою комбинациюбудет включен переход на линию «Насьон-Этуаль». Равным образом, если бы Ана(если бы Маргрит) вышла на «Шателе», я имел бы право следовать за ней лишьпо переходу к «Венсен-Нейи». На этом, решающем этапе игра была бы проиграна,если бы Ана (если бы Маргрит) направилась к линии «Де Ско» или к выходу наулицу. Все должно было решиться моментально, ибо на станции «Данфер-Рошро»нет, вопреки обыкновению, бесчисленных коридоров и лестницы быстродоставляют человека к месту назначения или — коль скоро речь идет о моейигре с судьбой — к месту предназначения. Я видел, как она скользит в толпе,как равномерно покачивается красная сумка — будто игрушечный маятник, —как она вертит головой в поисках табличек-указателей и, секундупоколебавшись, сворачивает налево. Но слева был выход прямо на улицу…


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>