Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

О. Мандельштам (в разговоре)Тугульды – ульды[1]. 22 страница



Но сосредоточиться не удавалось, работа не клеилась, проходили дни, а завершить перевод не получалось. Слова вновь не хотели подчиняться, упирались, артачились, их смысл растворялся в многословии и ускользал от Печигина. Однажды он заметил, что Фарид занят на своих нарах чем-то необычным: раскалив зажигалкой проволоку, он поднёс её к концу другой, на которой была насажена небольшая, со спичечную головку, бурая капля. Когда от неё пошёл дым, Фарид втянул его через свёрнутую из газеты трубку. По камере разлился терьячный запах, глаза Фарида сузились, веки опустились, улыбающееся лицо заплыло тусклым отсветом блаженства. Заметив, что Печигин за ним наблюдает, Фарид предложил ему затянуться. Олегу вспомнились слова Фуата, что Гулимов был в молодости «настоящий терьякеш» – может, терьяк позволит ему приблизиться к Народному Вожатому? Понять в его стихах то, что до сих пор от него ускользнуло? Может, именно этого ему не хватает, чтобы собраться с силами и закончить наконец перевод?

Он пересел на нары Фарида, взял у него трубку, скрученную из обрывка «СПИД-Инфо», затянулся горьким, довольно мерзким дымом. «Кенты с третьего аула подогрели», – объяснил Фарид происхождение терьяка. В горле пересохло и запершило, дым обжёг нёбо, слюна во рту сделалась густой и вязкой, Печигин закашлялся, на глазах выступили слёзы. «На, запей», – расплывающийся сквозь слёзы Фарид протянул ему кружку с водой. Олег сделал большой глоток, затылок уже стискивало напряжение, по коже побежали мурашки, ему казалось, что он краснеет, потом это прошло.

Перевод Олег закончил, не отрывая ручки от бумаги. Лежал на спине и не знал, куда девать распиравшее его вдохновение. Пошевелил пальцами ног – это крошечное движение породило поднимавшуюся снизу вверх волну удовольствия и одновременно встречную нежность к этим нелепым бесполезным отросткам, проводящим большую часть своей незаметной жизни в душной темноте обуви и скверно пахнувших носков. Поглядел, чем заняты сокамерники: Муртаза пялился в телевизор, Фарид, запрокинув голову, смотрел в зарешёченное окошко на верхи чинар над тюремной стеной. Там, за стеной, был ветер, и высокие тёмные кроны колыхались в последних закатных лучах. Печигин много чего успел узнать и передумать о Коштырбастане, но сейчас он не сомневался, что за стеной тюрьмы – рай, потому что только в раю может быть такой простор охваченного закатом неба (пусть и едва видного сквозь крошечное окно камеры) и эта ни на секунду не останавливающаяся, чёрная, медная, зелёная, невероятная листва! Когда за окном стемнело, Олег переключился на разглядывание краски на стенах: камера была крашена давно, верхний светло-коричневый слой во многих местах осыпался, и сквозь него проступали прежние слои – синий, жёлтый. Их сочетание образовывало разные фигуры, можно было различить контуры лиц, животных: голову слона с длинным хоботом, острое лицо волка или лисы, крыло и хвост неизвестной птицы. Фигуры переходили друг в друга, на месте старых возникали новые, прежде не замеченные, изучать их можно было бесконечно. От этого увлекательного занятия Печигина оторвал голос Муртазы:



– Иди смотреть, про вас показывают.

На маленьком экране переносного телевизора теснились коштыры, отвечавшие на вопросы невидимого в кадре журналиста, от которого в камеру попадала только рука с микрофоном.

– Говорят, слишком мягкий приговор суд вынес. Объясняют, как нужно с вами поступить.

Люди на экране галдели наперебой, ведущий подносил микрофон то одному, то другому, некоторые переходили на крик, чтобы привлечь к себе внимание, многие свирепо жестикулировали, показывая предлагаемую казнь. Чем внимательней Олег в них вглядывался, тем больше ему казалось, что он узнает знакомых: старика из поезда, угостившего его напитком из кефира со спиртом, попутчицу с перемычкой между бровей, экскурсоводшу из Музея ремёсел и промыслов, старого журналиста из редакции Касымова… Конечно, возможно случайное сходство, ведь коштыры так похожи, к тому же камера быстро переходила с одного лица на другое, но вот же, вот парень с бензозаправки в пустыне, вот Рустем и Мансур из «Совхоза имени XXII съезда КПК», вот жених и невеста со свадьбы. Мелькнули среди собравшихся и плакавший на вручении премии писатель, и коштырская поэтесса, не хотевшая уходить со сцены, а вот и знаменитая певица – тоже не смогла остаться в стороне.

– О чём они все? – спросил Печигин, ощущая, как от мелькания знакомых, полузнакомых и вовсе не знакомых лиц у него голова идёт кругом.

– Предлагают выставить заговорщиков на всеобщее обозрение к позорным столбам, а потом казнить публично, – радостно пересказывал Муртаза. – Одни говорят – повесить, другие – лучше четвертовать. А ещё говорят, можно колесовать или забить камнями. Вон тот старик (не музыковед ли Жаппаров?) напоминает, что есть такая старинная казнь – варка живьём в кипятке, а девушка (неужели Динара?!) предлагает закопать в пустыне в горячий песок. Ещё говорят, что родственники заговорщиков тоже не должны остаться безнаказанными. Одни считают, их нужно казнить, другие – выслать из страны.

Минут пять продолжалась эта демонстрация народного гнева, потом камера переместилась с распалённых негодованием лиц на ведущего передачи, и экран заполнил крупный план Касымова.

Печигин не удивился, наоборот, у него было чувство, что среди прочих знакомых (или кажущихся знакомыми) лиц только его и не хватало. И вот он появился и заслонил остальных, и его едва помещавшееся в кадре несомненное лицо, которого Олег ни с кем бы не спутал, вобрало в себя всеобщее возмущение. Его стиснувший микрофон пухлый кулак покраснел от ярости.

– А он теперь про что?

– Про мудрость нашего народа. Про исторический опыт… и тому подобное.

– Понятно.

После увиденного следующий сюжет передачи – о закупке Коштырбастаном партии истребителей у США – уже не произвёл на Печигина впечатления. Иного нечего было и ожидать. Он вернулся на нары, лёг лицом к стене и продолжил разглядывание фигур в местах облупившейся краски. Там, где прежде было лицо волка, он увидел кошку с одним поднятым ухом. Превращения фигур и контуров продолжались, они были с ним, они были за него… Надеяться оставалось только на Народного Вожатого, больше не на кого. Теперь, когда перевод закончен, он должен прийти. Не может не прийти.

 

И он пришёл. Просто отворил без скрипа дверь и вошёл один в камеру, оставив позади, в коридоре, всех сопровождавших – охрану, тюремную администрацию. Их там было довольно много, и они то и дело заглядывали в приоткрытую дверь, проверяя, всё ли в порядке, но не входили, чтобы не тесниться в узком пространстве между нарами. Народный Вожатый остановился посреди камеры у стола, положил на него руку. Олег поспешно спустился с нар.

– Здравствуйте… Я – Печигин. Олег Печигин. Переводчик ваших стихов.

Он боялся, что потеряется при появлении президента, не сможет собраться с мыслями, но говорить было легко, нужные слова возникали сами. Гулимов кивнул – конечно, он знал, кто ждёт его в этой камере.

– А я думал, ты не просто переводчик. Я думал, ты и сам поэт.

– Нет, какой я поэт… Всего один сборник… «Корни снов». В Москве его уже не найдёшь… Правда, здесь его издали большим тиражом, но я тут ни при чём… Это Касымов постарался. Меня даже премией наградили…

То ли он говорит? К чему это? Какое это имеет значение?

– И ты принял премию, не считая себя поэтом?

Ну вот! Не надо было о премии! Теперь придётся оправдываться, хотя это сущий пустяк по сравнению с тем, в чём его обвиняют.

– А что же мне было делать? Отказаться? Вы ведь сами сказали: «Каждый человек – поэт, и поэзия отблагодарит его за это». Раз каждый, значит, и я тоже. Я хотел быть поэтом. Я знаю, у меня были шансы. Мои стихи нравились моим друзьям, особенно одному из них, Коньшину. Он был лучшим из нас, самым одарённым. Он погиб, сгорел при пожаре. Уснул, пьяный, в кладовке, а я забыл, что он там.

– Ты завидовал ему.

Голос Народного Вожатого был ровным, практически лишённым акцента, немного усталым: вероятно, прежде чем зайти к Печигину, он был уже у других осуждённых.

– Нет, он был моим лучшим другом!

– Ты завидовал. Иначе бы ты вспомнил, где он, и спас его. В сущности, и пожар не разгорелся бы без твоей помощи. Так что это ты убил его.

Печигина не удивило ни то, что Гулимов знает подробности – ведь в президентском архиве хранится папка, где собрано всё, что о нём известно, наверняка Народного Вожатого с ней ознакомили, – ни категоричность обвинения: Олег и сам не раз винил себя в гибели Коньшина. И всегда находил оправдание:

– Нет, нет, что вы! Я не мог желать ему смерти. Это была случайность. Когда он погиб, я прекратил писать стихи – стало не для кого. Правда, они ещё раньше перестали получаться, когда от меня ушла Полина…

– Ты изводил её своей ревностью.

– Да, это было глупо… Но она изменила мне! Теперь-то я точно знаю. Она изменила с Касымовым. Он обманул меня тогда и снова обманул сейчас. Это из-за него я здесь!

– Это неправда. Ты изводил её, чтобы от неё отделаться.

– Нет, я любил её, боялся, что она меня оставит!

Народный Вожатый сел за стол, и Олег, чтобы не смотреть на президента сверху вниз, поспешно последовал его примеру. Теперь они оказались совсем близко, разделённые только искарябанной крышкой стола.

– И тем не менее ты хотел освободиться от неё, чтобы отправиться с Касымовым в Коштырбастан. Она тебя удерживала.

Возражать Народному Вожатому было трудно, сама по себе его близость делала его слова почти неопровержимыми. И всё-таки Печигин сумел выдавить из себя:

– Нет, я помню, разговоры о поездке начались после того, когда она от меня ушла.

– Это неважно. Ты хотел уехать до всех разговоров, прежде чем сам осознал это. Каждый человек хочет вырваться из доставшегося ему времени и места. И из себя, к ним привязанного. Стать другим. Для каждого есть свой Коштырбастан.

– Я не знаю, может быть… – Печигин не в силах был больше спорить, в прошлом не было ничего, на что он мог бы опереться, оставалось капитулировать. – Но если я и хотел отправиться в Коштырбастан, то с одной только целью – встретиться с вами! Я должен был увидеть человека, которого перевожу, поговорить с ним, понять… Без этого ничего не получалось…

– Ты соблазнил Зару, которая была тебе совершенно не нужна. Она хотела ребёнка – это был твой последний шанс стать нормальным человеком. Ты загубил этот шанс. Ты разбил ей жизнь.

Тут только Олег вспомнил, что они не одни. Муртаза и Фарид во все глаза таращились со своих нар на президента, обменивались между собой знаками, подмигивали друг другу. Печигину было неприятно, что они слышат всё, о чём говорит Народный Вожатый, но делать было нечего. Когда президент сказал о Заре, Фарид с осуждением покачал головой, Муртаза, нахмурившись, закивал ему в поддержку.

– Я этого не хотел… Без неё я никогда не смог бы проникнуть в Коштырбастан глубже поверхности, не смог бы измениться, стать другим… Но я стремился к этому лишь затем, чтобы понять, как эти другие – коштыры – видят вас! И это мне удалось, теперь я уверен, что удалось! И я никогда не сомневался, что стихи, которые я перевожу, принадлежат вам! Меня пытались убедить в обратном, но я им не поверил!

– А если тебе сказали правду? Если это не мои стихи?

Хотя Народный Вожатый был совсем рядом, Олег никак не мог поймать его взгляда: президент смотрел в его сторону, но как-то мимо.

– Не ваши? А чьи же?

Фарид оттопырил ладонью ухо, чтобы лучше слышать.

– Моё «я» – это «я» кого-то другого! Несчастное дерево, которое вдруг обнаружило, что оно скрипка!

– Рембо? Я помню эти строки!

– Да. Я только передатчик, посредник…

– Я вас понимаю! Как никто другой! Потому что переводчик понимает своего автора лучше, чем он сам себя!

Волнение наконец-то достигнутой цели охватило Печигина, Муртаза с Фаридом вновь отошли за край поля зрения, какие бы знаки они там ни делали, это не могло больше отвлечь Олега, он видел перед собой только иссечённое морщинами лицо президента, оно было таким знакомым, словно он знал его с детства, и таким близким, точно среда между ними была прозрачнее воздуха.

– Я понимаю, что предельная возможность для поэта – стать пророком, а став пророком, он делается политиком… – Здесь нужно было бы остановиться, Олег это знал, но не мог не закончить цепочки, слова сами просились на язык, тем более что он возвращал Гулимову его обвинение, по сути, повторял за ним, отзывался его эхом, а это было искушением, которому он не мог противостоять. – А сделавшись политиком, превращается в убийцу, потому что бывают времена, когда кровопролитие может быть остановлено только кровопролитием! Я говорю о тех, кто жил рядом с «Совхозом имени XXII съезда КПК»… Я вас понимаю, но и вы… вы тоже должны понять меня! Не можете же вы всерьёз верить, что я, приехавший в Коштырбастан только для того, чтобы встретиться с вами, участвовал в заговоре с целью вашего убийства!

– Тобой двигало честолюбие. А человек, которым движет честолюбие, способен на всё.

– Нет, я стремился лишь прикоснуться к источнику вдохновения, которое почувствовал в ваших стихах! Равного которому я не встречал! Я надеялся вернуть этим вдохновение, покинувшее меня, когда ушла Полина. Ведь это мало с чем сравнимая мука, когда оно уходит! И то, что вчера получалось само собой, больше не даётся, хоть головой об стену бейся! Ради этого, только этого, а не тиражей и премий, я оставил всех, кто был мне дорог, чтобы отправиться в Коштырбастан!

Показалось ему или нет, что на лице Гулимова мелькнула улыбка? Может быть, не на губах, а в глазах, в морщинах? Если так, то это было бы знаком того, что он, возможно, спасён.

– Это не ты их, а они тебя оставили.

– Пусть так, пусть так! Коньшин умер, Полина меня бросила, Касымов предал – теперь у меня нет никого… никого, кроме вас! Мне не на кого больше надеяться! – Что-то неладное происходило с голосом. Сырой горячий комок стоял в горле и давил на связки, они начинали предательски дрожать. – Но я… я сделал всё, что обещал. Я никого не предал. Я закончил перевод.

– Ну хорошо, хорошо… – не глядя на Печигина, сказал президент. – Ты будешь помилован. Я тебя прощаю.

Фарид показал со своих нар Олегу кулак с поднятым большим пальцем, Муртаза завистливо ухмыльнулся.

Народный Вожатый протянул руку за переводом.

Печигин залез под матрас, где хранил стопку бумаги с переведёнными стихами – там ничего не было. Залез глубже, ещё глубже, чувствуя, как нелепо выглядит его копошение в глазах президента, – всё было напрасно, перевод исчез, всё пропало. Попытался перевернуть матрас, вдруг сделавшийся тяжёлым, неподъёмным, навалившийся на него, давя на лицо, лишая воздуха, – и проснулся, задыхаясь от отчаяния, лежа ничком на провонявшей куревом простыне.

 

Первым делом проверил – перевод был на месте, никуда не делся. Стиснувший грудь ужас понемногу рассасывался. Фарид, стуча по батарее, переговаривался с соседней камерой. Оторвавшись, бросил наблюдавшему за ним Муртазе:

– Идут.

– Кто идёт? – спросил Печигин.

– Народный Вожатый уже на нашем этаже. Сейчас будет у нас.

Олег слез с нар, наспех умылся, поплескав на голову тёплой тухловатой водой, провёл рукой по щетине на подбородке. Может, побриться? Глупо получится, если не успеет и встретит президента выбритым наполовину. Лучше не рисковать. Голова спросонья была тяжёлой, ещё сонные мысли двигались в ней неуверенно и осторожно, тело было вялым, хотелось лечь, отвернуться к стене, вспомнить подробности ещё не забытого сна… Но дверь отворилась, в камеру заглянул надзиратель, Муртаза с Фаридом, как полагается, вытянулись перед ним, и Печигину пришлось тоже встать по стойке «смирно». Быстро оглядев камеру, надзиратель снова закрыл дверь, и почти сразу в коридоре послышались шаги большой группы людей. Все они остались снаружи, внутрь в сопровождении двух военных вошёл старый, очень старый человек, в котором почти невозможно было узнать Народного Вожатого с плакатов и телеэкрана. Но само это несходство неопровержимо свидетельствовало – это он. У Олега упало сердце: слезящимися воспалёнными глазами на него неподвижно смотрел старец со сползшей книзу неживой половиной лица и съехавшим налево ртом, очевидно, недавно перенёсший инсульт и так от него и не оправившийся (наверное, об этой болезни Народного Вожатого и говорил Олегу старик в поезде, рассказывавший, что Гулимов обошёл все святые места и выздоровел – похоже, не до конца).

– Меня зовут Печигин… Я переводчик ваших стихов, господин президент…

Слова выговаривались с трудом, тяжело было обращаться к полумёртвой маске, сквозь которую смотрели наружу не выражавшие ничего человеческого глаза в красных прожилках. Приставший к словам привкус повторения лишал их последнего смысла.

– Я закончил перевод. Вот он…

Оставалось только протянуть президенту кипу исписанной бумаги. Её взял и положил под мышку один из военных. Гулимов пошевелил непослушными губами, пытаясь что-то сказать. Он всё-таки вглядывался в Олега, стремился что-то увидеть в нём, и Печигин вдруг понял, зачем Народный Вожатый навещает осуждённых за покушение: он хочет как следует разглядеть тех, кто отправится на тот свет перед ним. Кто думал отправить туда его самого, но попадёт на небо раньше и вместо него.

– Я не виновен! Я не имею никакого отношения к заговору! Это ошибка!

Губы двигались на лице Гулимова сами по себе, маска жила своей отдельной жуткой жизнью. Так и не издав ни звука, он кивнул головой (неужели согласился?!), потом неопределённо махнул левой рукой со скрюченными пальцами и повернулся к двери. Военные вышли следом.

 

Снова пересохшее горло, мурашки по коже, горький терьячный дым, обжигающий рот… У Олега с Фаридом вошло в привычку курить перед обедом: после терьяка несъедобная баланда – обычно жидкий, едва пахнущий мясом перловый суп, прокисшая тушёная капуста или комковатая каша – превращалась в деликатес с неисчерпаемыми оттенками вкуса. Далёкий рай колышущихся чинар за тюремной стеной делался близким, расстояние до него и все разделявшие их преграды теряли значение, и Печигин чувствовал вечерний ветер, качающий верхи крон, на своём лице. А когда за окном темнело, можно было рассматривать зверей и лица на месте облупившейся краски по стенам камеры – под терьяком это никогда не надоедало. Главное же, в этом состоянии Олег не сомневался, что кивок и движение руки Народного Вожатого означали признание его, Печигина, невиновности. Но даже если это было и не так, теперь, когда перевод наконец у Гулимова, освобождение Олега – вопрос недолгого времени. Он мысленно прощался с сокамерниками и даже о надзирателях с их тупыми шутками думал без прежней неприязни – возможно, придёт время, он и их будет вспоминать. Следующую посылку от Зары он отдал им почти целиком, и в благодарность они вне очереди отправили его в тюремную баню. Вымытый, распаренный, разнеженный ощущением своей чистоты, от которого давно отвык, Олег лежал вечером на нарах, когда в камеру вошли двое новых, незнакомых охранников. Он решил, что те, кто уже подкрепился его посылкой, прислали своих голодных коллег, и с готовностью протянул им оставленную себе копчёную колбасу, кусок сыра (под терьяком было ничего не жаль, можно было отдать последнее). Они сперва отказывались, отводили глаза, стеснительно улыбались – оба были совсем молодые, почти подростки, видимо, новички, ещё не привыкшие к тюремным обычаям, – но в конце концов взяли и колбасу, и сыр, распихали по карманам и попросили Печигина идти с ними. В коридоре ждали ещё двое. «Куда идём?» – спросил Олег. Ему ответили: «В кабинет». Ну что ж, в кабинет так в кабинет. Для свидания вроде бы уже поздно, хотя Касымов, наверное, мог бы получить разрешение на свидание и среди ночи. Или кто-то из тюремного начальства захотел с ним поговорить? Олег шёл, часто задирая голову, любуясь проплывавшими над ним сводчатыми потолками коридоров в блеклых потёках и разводах. Вышли во двор, но не прогулочный, с натянутой поверху сеткой, а какой-то другой внутренний двор тюрьмы с распахнувшимися над ним открытым небом. Ещё не до конца стемнело, запад светился густой синевой, но звёзды уже появились, их было много, и Печигину показалось, что он никогда не видел их так близко. Они нависали над тюремным двором, закручиваясь широкой, через всё небо идущей спиралью, от которой начинала кружиться голова, но Олег не боялся упасть, потому что упругое, несущее вдохновение течение было с ним, поддерживало его. Одно и то же течение наполняло его лёгкостью и раскручивало звёздную спираль над головой. Ему вспомнилось начало стихотворения Гулимова: «Звёзды, не бойтесь, приблизьтесь, я знаю, как вам одиноко…» Как там дальше? Он наверняка смог бы вспомнить, но не хотелось на этом сосредотачиваться. Несколько минут Олег смотрел на небо, его не торопили, потом рисунок созвездий перечеркнул наискось небольшой сгусток тьмы, с писком метнувшийся в сторону от одного из охранников, – летучая мышь. Миновав двор, спустились вниз, прошли в двойную, беззвучно отворившуюся дверь. За ней уже ждали несколько человек, один из них в белом халате, другой был, кажется, замначальника тюрьмы, с появлением Олега он принялся читать что-то вслух по-коштырски. Олег слышал, что упоминалась его фамилия, но не находил в себе сил попросить перевести, да и зачем? – он уже понял, для чего его сюда привели, и разом обессилевшее тело держалось теперь на чистой энергии вдохновения. Оно не позволяло ему до конца сосредоточиться на себе, вместо этого он с рассеянным, заглушающим ужас увлечением разглядывал стены подвала, крашенного ещё интереснее, чем камера: поверх синей краски была во многих местах осыпавшаяся жёлтая, а на ней бурые, чёрные, коричневые и красные разводы, в очертаниях которых можно было увидеть контуры стран и морей, животных с деформированными, стекающими книзу конечностями, деревья с переплетающимися ветвями и корнями… Печигина повернули к стене лицом, точно для того, чтобы он мог лучше её рассмотреть. За спиной раздался гром слившихся в один выстрелов, и в быстро гаснущей памяти в последний раз вспыхнул ослепительный апрельский день с летящими во все стороны осколками битого стекла, вонзающимися в спину, в шею, в затылок…

Сверкание. Боль. Блеск. Мрак.

Тугульды – ульды.

 

В выходные Тимур отправился на водохранилище со всей семьей: с Зейнаб и Лейлой, с дочерью и сыном. К певице заходить не стали, а расположились на общем пляже, как простые коштыры, под привезённым с собой тентом. Народу здесь было не так много, как раньше, бесконечное коштырское лето близилось к осени, самое пекло уже миновало, но гладь воды по-прежнему резала глаза нестерпимым блеском. Жёны развернули подстилку, разложили на ней еду и вино, сын сразу взял гранат, дочь гроздь винограда. Лейла первой разделась и пошла купаться. Глядя на её тонкий силуэт, входящий в зыбившийся блеск, поглощаемый сверканием, Тимур думал, что ещё недавно и у Зейнаб фигура была ничуть не хуже, теперь не то… Захотелось подвигаться, но в воду пока не тянуло. Доев персик, он со всего размаха зашвырнул косточку в водохранилище – там, где она упала, слепящая гладь зарябила мелкими чёрными волнами, и Касымову вспомнился апрельский день с битьём стёкол на стройке… Как немыслимо давно это было! Время идёт, жёны стареют, друзья совершают непоправимые ошибки… Что с этим поделаешь?

Дочь Тимура рисовала на песке, сын пошёл плавать вслед за Лейлой. Девочка нарисовала дом, рядом с ним дерево, к дому подъезжал паровоз с трубой и хвостом вагонов, каким его изобразил ей когда-то Печигин. Закончить она не успела, вылезший из воды сын Касымова пробежался по её рисунку, а когда она обиженно на него закричала, назло ей раскидал песок ногами, стерев то, что ещё оставалось. Девочка собралась было зареветь, пару раз шмыгнула, приготавливаясь, носом, но Тимур протянул ей банан, и она передумала.

 

–2012

 

 

Примечания

 

Жил – умер (тюркск.).

 

 

See more books in http://www.e-reading.co.uk

 


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>