Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

О. Мандельштам (в разговоре)Тугульды – ульды[1]. 11 страница



Наутро, проводив Зару на работу, опустошённый и почти невесомый, с воспаленной кожей и слезящимися глазами, Олег брёл за продуктами на рынок, где овощи и фрукты на залитых солнцем прилавках казались ему готовыми разорваться от переполнявшей их силы спелости, а каждая из встречных коштырок – скрытым под пёстрым платьем небольшим термоядерным взрывом, отсроченным до наступления ночи. В жару тело, задыхаясь в темноте одежды, не позволяло забыть о себе, неотступно напоминая, что и все, кого он видит, мужчины и женщины, так же обливающиеся потом под своими костюмами и платьями, – прежде всего тела, для приличия скрытые тканью, но, вероятно, как и Олег, только что оторвавшиеся от других таких же тел, любимых или нелюбимых, – мужей, жен, любовниц. Тогда все эти пёстрые тряпки, разделявшие коштыров, виделись ему смешной и каждому очевидной условностью, а окружающие – только и ждущими повода, чтобы слепиться друг с другом в один многорукий и многоногий, стонущий и содрогающийся человеческий ком. Спеша избавиться от наваждения, Олег торопился домой, где было прохладней, а главное, от коштырской рыночной толпы его отделяли надёжные стены.

Если Зара работала во вторую смену, они вместе завтракали дома или шли в кафе на соседней улице. Выбор блюд она всегда предоставляла Олегу и радовалась, когда он заказывал себе то же, чего больше хотелось и ей: в совпадении вкусов она видела признак их внутренней близости. Она любила коштырскую кухню, в которой было много по-разному приготовленного мяса, и с нескрываемым удовольствием наблюдала, как Печигин отправлял в рот кусок за куском. За едой, как правило, не разговаривали, но молчаливое сосредоточенное пережёвывание было похоже на немой диалог, с точки зрения Печигина, довольно комичный, но для Зары, судя по внимательному взгляду из-под нахмуренных бровей, совершенно серьёзный, сближающий едва ли не больше слов.

С первых же дней она ощущала Олега гораздо более глубоко и близко, чем он её. Если для него она оставалась воплощением чужеродного коштырского окружения, приблизившимся к нему вплотную и даже отдавшимся ему, не утратив при этом непроницаемого ядра своей чужести, то он для неё незаметно сделался тревожно и непредсказуемо открытым: Заре ничего не стоило произнести за Олега мысль, которую он едва успел подумать, закончить его фразу, выполнить просьбу, которой он ещё даже не осознал про себя. Она мгновенно угадывала, если ему приходила на память Полина или когда он вспоминал (точнее, пытался вспомнить, последнее время это давалось ему всё тяжелее) Москву. Было похоже, что её ночная чуткость к его желаниям не проходила, а только обострялась днём. Если ночью соединялись их тела, то днём между ними сохранялась какая-то другая, односторонняя, недоступная Олегу и потому тревожившая его связь. Как будто, входя в Зару ночью, он оставлял ей ключ к неизвестному ему самому черному ходу своей души, так что она могла по желанию проникать в неё, когда ей вздумается. Сама Зара не видела в этом ничего необыкновенного. То, что Олегу представлялось едва ли не чудом, было для неё обыденностью. Это же просто интуиция, говорила она, женщины с гор ещё и не такое умеют. Чудесное было привычной реальностью её жизни. Если заболевала, Зара обращалась мысленно с просьбой о выздоровлении к Народному Вожатому, и почти всегда это действовало, лекарств можно было не принимать.



– У нас все так делают, – объясняла она Печигину. – И ничего смешного в этом нет!

Олег и не думал смеяться, он только представил Зару с закрытыми глазами, шевелящимися губами и, как всегда в минуту сосредоточенности, нахмуренными бровями, разговаривающей про себя ночью с Народным Вожатым, и комизм этой картины был составной частью её привлекательности – любая искренняя вера всегда трогала Печигина, – но даже тень улыбки, скользнувшая, может, в лице, а может, только в его мыслях, не укрылась от Зары.

– Ты должен в него верить! Ты даже не догадываешься, насколько это важно! – говорила она, с неподдельной тревогой вглядываясь в Олега. – Мы, обычные люди, многого не знаем. С его высоты всё выглядит совершенно иначе! Ты ничего не поймёшь в нашей стране и в нашей жизни, если не поверишь ему!

Это была её единственная, зато постоянная просьба к Олегу. Она всё время подозревала его в недостатке серьёзности в отношении к президенту Гулимову. Когда он жаловался ей, что работа над переводом не клеится, Зара видела причину именно в этом.

– Всё дело в твоей иронии – пойми, здесь она неуместна! Ты прячешься за неё, но это всё бесполезно. Ты должен открыться для него – тогда и он откроется для тебя. И всё сразу получится.

Но Печигин и так чувствовал себя слишком открытым для Зары, никакого желания открываться ещё больше он не испытывал. Вместе с ней и через неё, втираясь с её запахом ему в кожу, незаметно пробираясь в кровь и в мозг, проникала в него прежде далекая и непостижимая действительность Коштырбастана. Понятней она при этом не становилась, но по мере того, как делалась привычней, вопросы отпадали сами собой. Любопытство выдыхалось на жаре, а желание вникать глубже исчезало, подавленное избыточностью окружающего. Постепенно он привык перемещаться по улицам, плывя куском мяса в солёном бульоне собственного пота и испытывая одно-единственное, зато постоянное желание: пить. Никаких других потребностей, по крайней мере до наступления вечера, в этом климате не возникало, так же как не могло возникнуть в нём особенно сильных эмоций. Лучше всего ему соответствовало ленивое равнодушие, рано или поздно овладевавшее человеком под прессом жары. Печигин начинал понимать всегдашнее слегка презрительное безразличие, с каким коштыры, с которыми ему случалось разговориться в уличных кафе, относились к женщинам, деньгам, работе, политике – ко всему, что должно было иметь для них значение и, в конце концов, даже к себе. На этом пекле трудно было придавать особую важность чему бы то ни было, любая вещь равнялась только себе самой, это было очень мало, а при ближайшем рассмотрении оказывалось, что и вовсе ничто. Так, Олег был никакой не поэт и даже не переводчик, потому что за работу он давно уже не брался, отлынивая под разными предлогами, а невнятный тип неопределённого возраста (где-то между тридцатью и сорока) с иссушенным и засвеченным мозгом, забывший, зачем он приехал в Коштырбастан, и потерянно бредущий по пустому в полдень раскалённому бульвару от одного кафе с холодным пивом в тени до другого; а молодая женщина, приходившая к нему по вечерам и считавшая его и поэтом, и переводчиком, была лишь молодым двадцатипятилетним телом, наделённым, правда, редкостной интуицией. Но и к Зариной способности угадывать его мысли и завершать за него фразы, которые ему лень было закончить, Олег довольно быстро привык: когда температура подбиралась к сорока, удивление выпаривалось из сознания, одинаково принимавшего как данность и обычное, и необыкновенное, тем более что в незнакомом окружении трудно было отделить одно от другого: кто их знает, этих коштырок, может, им действительно ничего не стоит читать в мыслях своих мужчин. Быстро сделалась привычной Печигину и его ночная власть над Зарой, и её дневная податливость: стоило ему заметить, что национальное платье идёт ей больше, чем «европейское», в котором она ходила на работу, и Зара стала появляться у него только в коштырских платьях и шароварах. В другой раз он обмолвился, что её яркий малиновый лак для ногтей режет глаз, и она вообще перестала красить ногти. Становиться тем, что Олег хотел в ней видеть, было для Зары естественно, как дышать, но это трогало его лишь на первых порах; скоро он начал испытывать разочарование. Ему хотелось понять, что она представляет сама по себе, без него, но, сколько ни всматривался, он не находил ничего отчетливого. Олег даже подглядывал иногда за Зарой, например, по утрам, притворяясь спящим, следил из-под прикрытых век, как она собирается на работу, но обычно обнаруживал одну лишь деловитую сосредоточенность. Только однажды он видел, как Зара, заметив проходившую по улице козу, которую гнал козопас (Олег слышал блеяние), на секунду забыла про сборы и, рассеянно улыбаясь, склонила набок голову и вытянула шею, подражая козлиной манере. Одного этого неумышленного движенья Печигину хватило, чтобы целый день думать о Заре с любовью.

Как-то вечером она столкнулась у Олега с задержавшейся дольше обычного Динарой. Улыбнувшись друг другу, они разминулись в коридоре, но Печигин заметил, как Зара прижалась к стене, чтобы даже краем платья не задеть Динары, а та, глядя свысока (она была почти на голову выше), задержалась на секунду, открыто и, похоже, насмешливо рассматривая подругу Олега, так что ей пришлось в конце концов отвести глаза. Оставшись с Печигиным наедине, Зара немедленно ему высказала:

– Я знаю, она настоящая проститутка! Этого не скроешь, у неё на лице всё написано. Дорогая заказная проститутка, вот кто она такая! Будь с ней осторожен! Имей в виду, они все заразные! И только и думают, как бы подцепить в мужья иностранца!

Олег слушал Зару, глядел в её потемневшие от гнева большие глаза, и думал, что напрасно искать в ней что-то, кроме упорного стремления выйти замуж, родить и воспитать как можно больше детей (коштырские семьи даже в столице были многодетными). Ради этого она готова угадывать и исполнять любые его желания, для этого даны ей одаренность в любви и интуиция. Но если для Полины его мнение имело значение хотя бы как то, с чем она спорила, а он мог надеяться хоть иногда открывать для неё что-то новое, то для Зары все его слова (если только они не относились к перспективе брака и деторождения) были заведомо пустым звуком – поэтому ей так легко было с ними соглашаться – ничего нового для неё в принципе быть не могло. При всей её податливости и готовности меняться под него Олег был для неё лишь инструментом в реализации её предназначения, от которого её не могло отвлечь ничто. Мужчин, даже коштыров, ещё можно было соблазнить новыми идеями и теориями, но женщины – такие, как Зара, – были неколебимой опорой тысячелетней неизменности коштырского мира, в котором время никуда не шло, долгими веками цепенея на жаре, а человек медленно продвигался сквозь него, постепенно стираясь до старости и смерти.

На следующий вечер они услышали с улицы крик. Выглянув в окно, увидели, как двое в форме волокут из-под тутовника к машине козопаса, а третий тянет за собой на верёвке упирающуюся козу. Пастух то сопротивлялся и вырывался, то повисал у них на руках. Дотащив наконец до машины, один из милиционеров схватил козопаса за волосы и дважды ударил головой о капот. С окровавленным лицом пастуха затолкали в заднюю дверь, туда же засунули и козу. Хотели взять и вторую, но она сорвалась с привязи, ринулась, наклонив голову, прямо на милиционера и, когда он расставил руки и ноги, чтобы остановить её, проскочила у него между ног и унеслась, подкидывая на бегу зад, по пустой улице.

Олег вспомнил, как рассказывал Касымову, что козопас, похоже, наблюдает за ним, и Тимур сказал: «Разберемся». Стало не по себе. Точно сквозь жару потянуло ледяным сквозняком, и пот на спине и под мышками сделался холодным.

 

После четвёртого или пятого пива в кафе на бульваре Печигин обычно утрачивал потребность удерживать зрение в фокусе, и оно расплывалось, теряясь в ярусах пронизанной светом, сочившейся солнцем листвы, дающей слабую сквозящую тень. Изредка эта тень приходила в движение, и тогда его распаренной кожи прохладной невидимой рукой касался ниоткуда возникающий ветер, настолько неожиданный в каменной неподвижности жары, что безо всякого усилия верилось в присутствие в воздухе незримых существ, задевавших Печигина на лету. Во всяком случае, блаженство, приносимое этим прикосновением, было совершенно неземным, и Олег подумал, что только почти невыносимой жизнью – такой, как в жару в Коштырбастане, – можно наслаждаться самой по себе, не нуждаясь ни в каком смысле. Для счастья здесь достаточно лёгкой тени, ветра и холодного пива. Или горячего чая с сахаром вприкуску, как пили старые коштыры. Он достал свою тетрадку и, положив её на столик, записал, что климат решает здесь за правительство задачу сведения к минимуму потребностей населения. Закрыв тетрадь, поймал на себе взгляды двух сидевших по соседству девиц студенческого вида. После появления на телевидении его теперь часто узнавали на улицах, особенно молодые. Ту передачу несколько раз повторяли по разным программам. Как-то, переключая ночью каналы, Олег сам попал на неё и не сразу узнал себя в свободно говорящем по-коштырски человеке, успевавшем между ответами на вопросы уминать большие куски халвы. Он с удивлением всматривался в себя, озвученного закадровым переводом, и хотел даже разбудить лежавшую рядом Зару, чтобы она обратно перевела ему его слова на русский, но пожалел её: завтра ей было вставать в первую смену.

Девушки за соседним столом косились в его сторону, отчего их миндалевидные глаза выглядели ещё более узкими, и обменивались такими многозначительными улыбками, что Печигин подумал: ни одна из них, похоже, не отказалась бы очутиться на месте Зары. И была бы, возможно, ничем не хуже. Любое их движение, будь то скольжение облизывающего губы языка или пальцев по выбившейся пряди, не говоря уже об этих улыбках, этих взглядах, было словно бы не их собственным, а унаследованным от длинной вереницы предков по женской линии и отшлифованным веками до предельно возможного совершенства. Но после ночи, проведённой с Зарой, Печигин мог думать о девушках только абстрактно, безотносительно к себе. И так же абстрактно (а всё-таки…) Олегу подумалось: почему бы ему, в самом деле, не внять просьбе Касымова и, женившись на Заре, не остаться в Коштырбастане навсегда?! Она нарожает ему уйму кучерявых коштырят, его жизнь получит незнакомую ему прежде устойчивость, он врастёт в эту щедрую землю, сделается отцом, станет надёжным звеном в цепи коштырских поколений, превратится, вероятно, в совсем другого человека и постигнет тогда изнутри глубинную связь коштыров с Народным Вожатым. А когда в его жене, похожей одновременно на девочку и на старушку, второе сходство станет заметней первого, ничто не помешает ему, последовав примеру Касымова, взять ей в помощь вторую жену, вроде любой из этих студенток. Потом, глядишь, дело дойдёт и до третьей, лепящей пока куличи в песочнице, а там – почему нет? – до четвёртой, которая сейчас, возможно, ещё и на свет не родилась. И тогда, может быть, прожив здесь годы и годы, он обретёт тот прищуренный равнодушный взгляд сквозь людей и вещи, который завораживал его в коштырах. Ну, ещё одно пиво на дорожку…

Возвращаясь в сумерках домой, Олег увидел, что в кустах у входа кто-то стоит. Он был слишком пьян, чтобы испугаться или хотя бы просто обдумать ситуацию, и шагнул вперед, навстречу вынырнувшей из зелени фигуре. Одетый в какой-то рваный плащ наголо стриженный мужчина заговорил по-коштырски и, прежде чем Печигин успел сказать, что ничего не понимает, сунул ему в руку сложенный лист бумаги, после чего быстро ушёл, почти убежал, оставив за собой в густом воздухе сумерек сильный запах прогорклого пота. Бумага оказалась исписанной с одной стороны непонятными словами на коштырском, и Олег решил, что это письмо или записка, адресованная, скорее всего, кому-то из прежних обитателей дома. Когда придёт Зара, он попросит её перевести.

Но до появления Зары Печигин успел о письме забыть, она сама наткнулась на него уже после того, как, придя с работы, приняла душ и вышла к нему, как обычно, завёрнутая в белое полотенце, с мокрыми волосами, с которых на её выжидательно улыбающееся лицо падали капли. Увидев исписанный листок на тумбочке у кровати, спросила Олега, что это, он рассказал о странном человеке, передавшем ему письмо. Сдвинув брови, Зара принялась за перевод:

– Дорогая Салима, дорогие Юсеф, Адиля, Наильчик! Дорогие мои! Каждый день и каждую ночь, прежде чем уснуть, я думаю о вас. А когда не спится, вспоминаю вас всю ночь напролёт. Кстати, хотел попросить, пришлите мне какое-нибудь сильное снотворное, последнее время со сном что-то совсем плохо. А ещё пришлите мне, пожалуйста, мои запасные очки. Они должны быть во втором ящике письменного стола в кабинете.

Пока Зара переводила, с паузами подбирая слова, Олег следил, как сорвавшаяся с её волос капля скользит по подбородку, потом по шее, а вторая, обогнавшая, сползает с шеи на ключицу, и думал, что, когда Зара закончит, он слизнет эти капли языком одну за другой.

– Те очки, что были на мне, разбились. Я теперь почти ничего не вижу. Может, оно и к лучшему: на то, что меня здесь окружает, лучше бы не смотреть. Хотя среди воров, убийц и грабителей встречаются здесь и приличные люди, так же, как и я, не понимающие, за что они тут оказались. И таких людей не один и не два – нас много. Но я стараюсь не падать духом. Верю, что наши дела будут пересмотрены и судебные ошибки исправлены. Многие ждут сейчас новой амнистии. Так или иначе, я уверен, скоро мы с вами снова встретимся и всё будет, как прежде. Будем все вместе есть большой красный арбуз и смеяться. Не беспокойтесь обо мне! Меня уже больше не допрашивают и не бьют. Но сладостей и вообще ничего съестного слать сюда не нужно – всё равно всё отнимают. Кроме того, зубов спереди у меня почти не осталось…

Зара остановилась и испуганно поглядела на Олега, точно ждала, чтобы он объяснил её, что это она читает. Он молчал. Она вернулась к переводу.

– Очень давно не получал от вас писем. Что у вас? Как Наильчик окончил учебный год? Что у Адили с её мальчиком? Да, ещё забыл попросить, пришлите мне мои сердечные капли, они в шкафчике над раковиной в ванной. До свидания, мои дорогие! Мы непременно, обязательно увидимся.

Олег встал с постели и пошёл в ванную. Ни письменного стола с ящиками, ни комнаты, хоть отдаленно напоминавшей кабинет, в доме не было – очевидно, всю мебель, кроме самой необходимой, вынесли до приезда Печигина, – но шкафчик в ванной был. Это была аптечка, и среди множества склянок Олег обнаружил в ней пузырёк с валокордином. Больше сомневаться не приходилось: старший референт министра путей сообщения Коштырбастана был отправлен не советником посла в Бельгию, как говорил Касымов, а в тюрьму или лагерь, где его допрашивали и били, разбили очки и вышибли зубы. Что сталось с его семьёй, которая, как он надеялся, ждёт его дома, оставалось только догадываться…

Зара сидела на кровати, поджав под себя ноги, накинув на плечи простыню. Олег подошел к окну и, глядя в подвижную, дышащую тьму, думал о том, что над бывшим хозяином дома измывались, возможно, как раз тогда, когда он занимался с Зарой любовью в его постели. Земля уходила у Печигина из-под ног, и всё, за что можно было попытаться удержаться, само висело над пропастью на границе необъятной, затопившей мир тьмы.

– Скажи, а ты… – раздался за спиной голос Зары, – когда ты сидел в тюрьме, тебя тоже били?

Он обернулся к ней.

– Я не сидел в тюрьме – откуда ты это взяла?

– Вот тут же написано! – Она достала из сумочки его сборник на коштырском и показала ему предисловие.

– И за что же я, интересно, сидел? Что ещё там обо мне написано?

– За твою – как это? – протестовательную деятельность. Ну, демонстрации там, пикеты, голодовки…

– Зара, я ни разу в жизни не ходил ни на одну демонстрацию.

– И в психиатрическую больницу тебя тоже не клали?

– Я лёг туда сам всего однажды, когда косил от армии.

– Но ведь тут же сказано, вот, подвергался принудительному лечению… шёл до конца, отстаивая убеждения… И в газетах я об этом тоже читала, и по телевизору…

– Думаю, что я знаю, кто автор этих статей и телепередач.

– Да, Касымов, но не он один. Я видела и другие. И везде говорили то же самое…

– Зара, поверь мне, я никогда не занимался политикой. Не мог разбудить в себе ни малейшего к ней интереса. Всегда стыдился этого, винил себя, давал себе слово разобраться, занять позицию, пытался выжать из себя возмущение, чувство протеста – ничего не получалось. Я всегда видел долю правоты и у тех, и у других, и у третьих…

– Значит, Касымов говорил и писал неправду?

– Не знаю, для чего ему это понадобилось. Понятия не имею.

– Понимаю… – Зара кивнула, внимательно на него глядя. – Понимаю…

Очевидно, она считала, что Олег из скромности отказывается от приписываемых ему подвигов. Единственный близкий ему здесь человек не верил Печигину, и, заглядывая в её глубокие глаза, он видел, что ничего не может с этим поделать. Она согласится со всем, что он ей скажет, но её внутренней уверенности ему не поколебать: в какой бы своей слабости, трусости, даже низости он ей ни признался, Зара всё равно будет видеть в нём борца и героя. Обнимая её этой ночью – на короткое время это представилось ему единственным способом обрести что-то вроде доверия, – он ни на минуту не забывал, что она принимает его за кого-то, кого он не мог себе даже вообразить.

 

На следующий день Олег был у Касымова. Была суббота, у Тимура выдался редкий выходной, он только что отобедал и, развалясь на курпачах, курил чилим. В воздухе висел едкий терьячный запах. Предложил закурить Печигину, тот отказался – сейчас ему было не до этого.

– Почему ты мне не сказал, что бывший хозяин дома арестован?!

Касымов сделал глубокую затяжку, потом не спеша выдохнул дым, окутав свою большую, блестящую от пота голову клубящимся облаком.

– Арестован? Надо же! Какая неприятность. Только мне-то откуда об этом знать? Думаешь, мне докладывают обо всех арестованных в Коштырбастане?

– Он был старшим референтом министра. Арест такого человека не мог пройти незамеченным, тем более тобой. Когда на границе задержали моего попутчика в поезде, ты знал об этом уже на следующий день!

– Ну хорошо, допустим, я знал, что бывший жилец твоего дома был отдан под суд как один из организаторов заговора двенадцати, о котором ты, кстати, мог читать в газетах. Что с того? Тебе-то это зачем?

– Я читал о каком-то заговоре семерых… Или шестерых? Уже не помню…

– Это был совершенно другой заговор, гораздо раньше! Видишь, ты ни черта в этом не понимаешь!

– Что стало с его семьёй?

– Тебе-то какая разница? Все живы-здоровы, можешь не переживать. Отправлены в специальное поселение, где содержатся семьи государственных преступников. Ты забываешь: идёт скрытая безжалостная война, не затухающая ни на минуту! Или они, или мы – побеждённые будут уничтожены! Действительной расстановки сил до конца не знает никто: вчерашний союзник завтра может оказаться врагом. Я же ещё в первый день твоего приезда сказал тебе: мы находимся на передовой. Она проходит повсюду, тыла здесь нет, и спрятаться некуда!

В комнату, рассекая шёлковыми рукавами халата голубые пласты дыма, вошла с тарелкой плова Лейла. Улыбнулась Печигину, поставила перед ним тарелку и задержалась, ожидая, что муж предложит остаться, но Тимур только поймал её маленькую руку, вытер потный лоб рукавом её халата, поцеловал в ладошку и сделал пальцами едва заметный жест, достаточный, чтобы она поняла, что мужской разговор не нуждается в её участии. Не сказав ни слова, Лейла вышла, и взвихренный её движением дым скоро вновь распластался плавными волнами.

– Ты, однако, неплохо на этой своей передовой устроился! Лежишь себе тут, покуриваешь, дыню с персиками наворачиваешь…

Касымов улыбнулся, пододвинул Олегу вазу с персиками.

– Правильно организованный человек может чувствовать себя легко и даже беспечно и на передовой, ни на секунду не забывая о боевых действиях, тогда как человек заурядный о войне не помнит, а то и вообще не догадывается, но лёгкость для него всё равно недостижима: заботы и тревоги снедают его постоянно.

– Ты, значит, правильно организованный человек, а я, выходит, неправильно?

– Не ты один. Всякий человек – существо из элементов, созданное их ненадёжным и временным сочетанием. Известно ли тебе, что ангелы испытывают отвращение, приближаясь к человеку, из-за того, что вынуждены воспринимать своим ангельским обонянием исходящий от него смрад непрерывного гниения? Так пишет ибн Араби, которого ты, конечно, не читал.

– А приближаясь к тебе, ангелы, значит, чувствуют одно благоухание?

– Напрасно иронизируешь. Я правильно организованный человек, потому что понимаю значение Народного Вожатого, смысл его слов и дел, его роль в наше время. Это понимание несёт с собой внутренние перемены, о которых ты даже не подозреваешь…

Пухлая рука Тимура с перстнями на безымянном и указательном зависла в задумчивости над вазой, выбрала один из шести громадных персиков, и Касымов впился в его розовый бок, с хлюпаньем втягивая в себя стекающую густым соком по подбородку персиковую плоть.

– Ладно, может быть, и не подозреваю…. Но сейчас меня интересует совсем другое. Скажи, это ты был автором предисловия к моему сборнику на коштырском?

Тимур молча кивнул с таким видом, точно об этом и спрашивать было нечего: кто ещё, кроме него, мог написать в Коштырбастане предисловие к стихам Печигина?

– Тогда ответь, для чего тебе понадобилось сочинять обо мне все эти небылицы?

Касымов глядел непонимающе, даже жевать перестал.

– Зачем было писать, что я ходил на демонстрации, сидел в тюрьме, лежал в дурдоме? Для чего было делать из меня революционера?

– Ах, ты об этом…

Тимур засмеялся, колыхаясь всем телом, зашёлся таким довольным смехом, что недожёванный персик едва не выскользнул у него изо рта.

– Да просто так, – сказал, с трудом успокоившись. – Мне так интересней. Захотел – сделал революционером, а мог бы и контрреволюционером. Ты кем больше хочешь быть: революционером или контрреволюционером?

– Самим собой. И больше никем. Чужая биография мне не нужна. Ни на чьи гражданские подвиги я не претендую.

Новые взрывы безудержного смеха, точно в глубинах содрогавшегося Тимурова тела детонировали один от другого склады залежавшегося хохота. Очевидно, воздействие терьяка заключалось в том, что стоило ему взглянуть на упорно сохранявшее серьёзность лицо Печигина, и он вновь начинал покатываться. Чем серьезнее был Олег, тем веселее становилось Касымову.

– Самим собой! Не могу! Уморил! Самим, говорит, собой! На лучше, поешь персик…

Дым терьяка проникал в Олега с воздухом и, видимо, незаметно как-то действовал и на него, щекоча ноздри, гортань. Внутри возникали муторная подвешенность и неприятное ощущение незамкнутости. Хотелось увидеть себя со стороны, чтобы понять, что же такого смешного находит в нём Касымов. Собственная серьёзность и в самом деле начинала казаться Печигину комичной, но он понимал, что, если засмеётся с Тимуром или хотя бы только улыбнётся, это будет его капитуляцией. Касымовский хохот отзывался в нём щекочущим эхом, губы сами расползались в соглашательскую усмешку, но он крепко сжал их, как на допросе.

– А ты не задумывался, кому ты сам по себе нужен – хоть здесь, хоть там, у себя в Москве? И что это вообще значит – «самим собой»? Когда мы с тобой, помнишь, стёкла на стройке били, ты уже был самим собой или ещё нет? А когда с этим своим гением – забыл, как его звали, всех вас, гениев, не упомнишь – нажирался в стельку, в этот момент ты собой был или не собой?

– Это всё казуистика, Тимур, не имеющая значения.

– Ещё как имеющая! Ещё какое значение! Потому ты и не можешь понять Народного Вожатого, что вцепился зубами в своё жалкое «я», которое в действительности есть лишь нажитый за жизнь случайный хлам, мусор памяти, прилипший к тебе и тянущий назад!

– Ну хорошо, пусть так, и всё-таки: для чего ты выдумал все эти мои подвиги?

– Для чего? Думаешь, кто-нибудь стал бы без этого покупать твои стихи? Если бы я не написал предисловия, не сделал телепередачу, не представил тебя как переводчика Гулимова, после чего статьи о тебе посыпались уже без моего участия – хотя и под моим наблюдением, – если б не это, ни один экземпляр твоего сборника не был бы продан! Все эти твои сны и прочее нужны здесь не больше, чем в Москве. Стихи без биографии вообще никуда не годятся! Людям подавай страдания, политику, драму, борьбу, тогда в придачу они проглотят и стихи. И даже решат, что они им нравятся.

– Зачем тебе вообще приспичило делать из меня известного поэта?

– А как же?! Разве поэзию Народного Вожатого может переводить непонятно кто, никому неведомый ремесленник? И ладно бы на какой-нибудь суахили, но на русский, язык нашего важнейшего геополитического партнёра… Нет, братец, ты не осознаёшь всей значимости события. И потом, разве мне трудно? Хотел быть великим поэтом – пожалуйста! Чего для друга не сделаешь? Да и дело яйца выеденного не стоит. Захотел – получи. У нас в Коштырбастане с этим просто.

– Я никогда не хотел быть непременно великим… Мне даже слово это как-то неприятно.

– А кем же ты, интересно, хотел быть?

На языке Олега вновь вертелось «самим собой», но он чувствовал, что это вызовет новый взрыв хохота. Касымов уже смотрел на него с неявной усмешкой, прячущейся пока в подвижных ямочках жующего очередной персик лица.

– Просто…

Слова ускользали, мысли сделались слишком быстрыми – не уследить. Вместе с запахом терьяка подозрительная, предательская лёгкость вплывала в Печигина, и вот уже само собой подумалось: Тимур, конечно, написал в своём предисловии чушь, но какое значение имеет здесь, в Коштырбастане, то, что он делал или не делал в Москве? Москва с её толпами и политикой, с её нескончаемой давкой людей, идей и честолюбий была отсюда так далеко, и Олегу казалось сейчас, будто он покинул её настолько давно, что происходившее там было словно бы не с ним, – так стоило ли из-за этого переживать? Развалившийся на курпачах Касымов, поглаживая шёлковый пояс чапана, всем своим видом показывал, что переживать вообще не стоит.

– Что значит «просто»?! Даже приблизительное представление о подлинном величии не способно возникнуть в твоей голове! Все вы там, что в Москве твоей, что в Европе, живёте так скученно и тесно, стираясь друг о друга от тесноты до полной неразличимости, что истинному величию негде между вас поместиться: всё у вас рядится в серое и прячется в обыденность, даже власть. Только на коштырских просторах ещё осталось место для величия!


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>