Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

О. Мандельштам (в разговоре)Тугульды – ульды[1]. 15 страница



– Скоро уж двадцать пять ей исполнится, а всё как ребенок… Никакой в хозяйстве пользы. Только если б не она, я б давно уже тут до белочки допился. А так, хочешь не хочешь, приходится воздерживаться. Потому что куда она, если я помру, денется? Так и живём, книжки читаем…

Пока был совхоз, Сергей работал там механиком и теперь, когда были запчасти, чинил технику на тракторной станции. А когда чинить было нечего, пас овец или продавал на рынке яйца своих кур. Олег спросил, почему он не уезжает в Россию, как другие.

– Кому я там нужен? Ни родственников, ни друзей. Да и денег на переезд не собрать… Нет уж, видно, судьба нам с Наськой здесь доживать. Ты, Насть, хочешь в Россию?

– Не-е-ет, – для убедительности Наська помотала из стороны в сторону тяжёлой лобастой головой. – Мне тут хорошо.

– Ну, вот и молодец. Иди, сделай нам чаю, что ли…

Наська вышла, и в комнате сделалось ещё больше пустоты, залитой падавшим сквозь немытые стекла пыльным светом. Долгая пауза в разговоре ничуть не смущала Сергея: отвернувшись от гостя, он глядел в окно, и губы его иногда шевелились – очевидно, он продолжал говорить про себя, но не считал нужным произносить свои мысли вслух. Наконец, как итог обстоятельного размышления, сказал:

– Да и не всё ли равно, где жить? Я так думаю, всё едино…

Печигин многое мог бы на это ответить, он даже собрался уже начать убеждать Сергея, что на родине и ему, и дочери будет лучше, но, ещё раз взглянув на беззвучно шевелящиеся губы хозяина, понял, что любые его доводы будут пустым колебанием воздуха. Сергей так давно привык говорить сам с собой, что наверняка бессчётное число раз повторял себе всё, что мог бы сейчас придумать Олег, и если он всё-таки никуда не уехал, то ничего с этим не поделаешь. Заметив на подоконнике стакан с водой, в котором плавала бумажка с арабской вязью, Печигин, чтобы переменить тему, спросил, для чего это.

– Лекарство. Местный лекарь Наське прописал. У неё так, бывает, голова болит, что воет ночами, никакие таблетки не помогают. Сказал пить по глотку перед сном.

– А что там на бумажке написано?

– Сура из Корана, а о чём точно, не знаю. Наверное, о выздоровлении. Если наш Бог о нас забыл, может, ихний вспомнит. Мне-то ведь, честно говоря, всё равно, какой бог поможет, тому и спасибо. А то сил никаких нет слушать, как она по ночам скулит.

Вернулась с чаем Настя. Она успела переодеть коштырское платье и была теперь в русском, праздничном, приоткрывающем грудь и покатые плечи в расчёсанных комариных укусах. В волосы она вдела красную пластмассовую заколку и, наливая Печигину чай, смотрела на него не прямо, а искоса, с хитрецой, избегая встречаться взглядом. Взяв из вазочки три конфеты, одну отдала Олегу, потом, после заметной внутренней борьбы, явно отрывая от сердца, протянула вторую. Олег отказался, и она тут же, точно боясь, что он передумает, торопливо развернула обертку и запихнула конфету в рот, хотя там ещё была другая, непрожёванная. Её лицо расплылось от удовольствия, маленькие глазки съёжились совсем в щелочки. Самозабвенное наслаждение делало Настино лицо до такой степени бессмысленным, что Печигину стало больно на него смотреть. Он отвернулся к окну, выходившему на реку.



– Что это за головешки на том берегу? – спросил он про поднимавшиеся из травы развалины.

– Там раньше тоже кишлак был, их в войну сожгли всех, – говоря, Сергей не спеша размешивал сахар в чашке, его рассказ сопровождался мерным позвякиванием ложечки. – Здесь тогда седьмая мотострелковая дивизия стояла, правительственные войска, а те коштыры вроде бы оппозиции сочувствовали. Они отличались от здешних, я их язык с трудом понимал. Слова как будто те же, а говорят по-другому, так что и не разберёшь… Солдаты с ними, понятное дело, не церемонились, брали что хотели, ну и кто-то из дехкан не стерпел, угостил одного вояку кетменем по кумполу. Те в ответ согнали всех в сарай на берегу и подожгли, а потом и дома спалили. Так рассказывали, я сам не видел – овец пас, когда вернулся, там уже всё догорало. Вон Наська дома была, всё видела…

– Да, я всё видела сама! – Настя необыкновенно взволновалась от возможности рассказать о важном, свидетелем чему из сидевших за столом была она одна, даже про конфеты забыла. – Я дома была и весь день в окно смотрела! Я всё-всё знаю, как было! Они их в сарае заперли и подожгли. А они кричали! А солдаты вокруг стояли и смеялись. А они, когда загорелось, стенку выломали и к реке побежали. А солдаты в них из автоматов: дж, дж, дж, дж! – брызгая от возбуждения слюной, Наська изобразила автоматную стрельбу. – Мне очень страшно было, но я всё равно глядела! Они горели и в реку прыгали, а солдаты по ним – дж, дж, дж! У одной тёти прямо волосы полыхали, я сама видела!

Её распирала гордость от того, что она не испугалась, и восторг от значимости события, так что его ужас, кажется, совсем не доходил до неё. Но, говоря о том, как военные расстреливали пытавшихся спастись вплавь, Наська вдруг запнулась, глубоко вздохнула, словно разом осознав случившееся в тот день, и заревела – сначала тихо, потом в голос. Её всю трясло, она размазывала по лицу слёзы, давилась чаем, Сергей пытался её успокоить:

– Ну что ты, Насть, что ты, это же давно всё было! Мы с тобой столько раз уже об этом говорили…

Печигин смотрел в окно. От горячего чая он весь обливался по€том, но внутри было прохладно. На дальнем берегу реки воздух едва заметно дрожал над обугленными камнями, но больше там нельзя было заметить никакого движения. В блеклом от жары небе не было ни одной птицы, высокая пожухлая трава застыла как неживая. Олег не удивился бы, если б эта невыносимая неподвижность разрядилась у него на глазах ударившей ниоткуда, из пустоты небес молнией во весь горизонт. Пейзаж на том берегу застыл в ожидании удара, который расколол бы его мёртвое безразличие, – но молнии не было. Не было ни грома, ни даже слабого ветра в траве. Только рядом, в комнате, понемногу стихая, Настина истерика перешла в прерывистое собачье поскуливание. Скоро она уже успокоилась до того, что, продолжая всхлипывать, потянулась за новой конфетой.

 

За Печигиным зашел Рустем: молодые приехали из города, где состоялась официальная часть бракосочетания, и Олегу пора было возвращаться, если он хотел быть на свадьбе с самого начала. Печигин поднялся, спросил Сергея, придет ли он, тот покачал головой:

– Там водки будет море, мне туда нельзя. Если сорвусь, потом не остановиться. Лучше вообще не ходить.

Прежде чем Рустем увел Олега, Сергей отозвал его «на два слова» и предупредил:

– Ты смотри, с ними поосторожней. Они вообще-то ребята не злые, но мне рассказывали, как тут людей за мобильник убивали. И не по злобе, а так, со скуки.

Сергей с Настей вышли из дома за Печигиным; когда он оглянулся от калитки, они смотрели ему вслед. Солнце било им в глаза, оба морщились, и в их лицах нельзя было угадать никакого выражения. Только теперь Олег заметил, до чего эти одинаково смятые напором света лица друг на друга похожи. Сергей лениво махнул Печигину рукой на прощание, и Настя тут же, поспешно и неумело, повторила его жест…

Все столы уже были заняты, гостей было человек триста, а может, и больше. Мужчины и женщины сидели отдельно, мужчины справа, женщины слева от невысокого помоста, предназначенного для новобрачных. Когда подошли Олег с Рустемом, их как раз обводили вокруг костра. Невеста в белом, с сильно набелённым и застывшим, как у куклы, лицом, время от времени кланялась, не глядя по сторонам, жених, в костюме с галстуком, переминался рядом, кажется, не больше Печигина понимая смысл ритуала. Олег достал фотоаппарат и сделал несколько снимков, потом спросил Рустема, почему у невесты такой замороженный вид.

– Так полагается, – объяснил Рустем. – Все должны видеть, что она стесняется.

Сохраняя то же сходство с механической куклой, невеста с женихом и двумя свидетелями села за столик на помосте – есть и пить на глазах у всех, чтобы новая родня могла оценить её манеры и скромность. Печигин стал подыскивать себе место, но на мужской половине всё было занято. Он напрасно шарил взглядом по плотным рядам деловито приступивших к угощению коштыров, пока не заметил поднятую руку Мансура, сохранившего свободными пару мест для него и Рустема. Садиться к Мансуру совсем не хотелось, наоборот, Печигин рассчитывал затеряться в толпе гостей, чтобы больше с ним не встречаться, но выхода не было. За одним столом с развалившимся на стуле Мансуром расположились все Рустемовы друзья, с разной степенью приближения копируя его презрительно оценивающий взгляд на окружающее. Едва Олег сел и опрокинул первую до краёв налитую пиалушку водки, Мансур поведал ему, что зря невеста из себя целку строит – свадьба-то «пионерская», иначе говоря, «по залёту». От выпитого он весь вспотел, расстегнул на груди рубаху и с каждой пиалой водки наливался густой, тяжёлой неприязнью ко всему вокруг. Масляные глаза его делались чернее, а блестящие от жирного плова губы кривила нехорошая усмешка. Может быть, подумал Печигин, он и меня к себе приблизил из-за того, что я не отсюда? Предположение выглядело правдоподобным, потому что Мансур то и дело предлагал Олегу выпить «за ваших»:

– Я всех ваших знаю! И Пугачеву вашу знаю, и эту, как её…

Он стал напевать, раскачиваясь и напрягая шею, какую-то песню, но Олег не смог её узнать.

– Да знаешь ты её, забыл просто… Ну, неважно. Я Киркорова вашего люблю! Красивый парень – Киркоров! А ты кого любишь?

Печигин пожал плечами.

– Не, ну как это?! Кого-то любить нужно обязательно!

Трудно было понять, говорит он всерьёз или шутит. В каждой фразе Мансура чувствовалась скрытая подначка, и в то же время ему как будто и в самом деле было интересно, что нравится Олегу. Печигин попытался перевести разговор на времена войны, чтобы подробней узнать, что случилось с жившими на другом берегу реки, но Мансур только махнул рукой.

– Забудь! Никто тебе здесь про это не расскажет. Война кончилась, все замирились, мертвяки в земле лежат и есть не просят, всё – как у вас говорят? – шито-крыто. Я бы тебе рассказал, но меня тут не было – три года за оппозицию воевал. – Он положил руку Олегу на плечи и доверительно сообщил: – Мы должны были победить! Да… – покрутил перед собой правой рукой, изображая скрытые махинации, и с отвращением произнес: – Политика!

Печигин закивал с пониманием, мол, политика такая дрянь, что о ней и говорить не стоит. Он уже не чувствовал себя настолько чужим среди коштыров, как прежде. Была ли причиной тому его связь с Зарой, или привычка, или выпитая водка, но окружающие больше не казались ему людьми иной природы. Они, конечно, заметно отличались от него, но каждый был другим по-своему, и оттого, что он теперь это видел, рассыпалась их общая коштырская инаковость. Олег же по-прежнему был для них чужаком, непонятно, как и зачем среди них очутившимся, и то, что Мансур вроде бы взял его под покровительство, только увеличивало в их глазах странность его присутствия. Печигин время от времени ловил на себе недоверчивые взгляды. Особенно пристально и безо всякого стеснения изучал его сидевший напротив единственный пожилой мужчина за столом в надвинутой до бровей тюбетейке, из-под которой Олега сверлили маленькие подозрительные глаза. Только ширина стола, казалось, мешала ему дотянуться до Печигина и ковырнуть его пальцем, чтобы выяснить, что у него внутри. Пытаясь что-то противопоставить этому разглядыванию, Олег достал фотоаппарат, навёл на соседа напротив, нажал на кнопку. Тот удовлетворённо заулыбался, точно с фотоаппаратом Олег сразу сделался ему понятен. Тут же захотел сфотографироваться Мансур, за ним и остальные. Перед объективом коштыры принимали лихие позы, поднимали бутылки водки, иные улыбались во всю ширину своих просторных лиц, другие, наоборот, хмурили брови, чтобы выглядеть серьёзно, подходя к съёмке ответственно. Многие хотели быть запечатлёнными с друзьями, снимались вдвоём или втроём в обнимку и бежали потом, расталкивая друг друга, смотреть на экране камеры получившийся результат. Из подозрительного чужака Печигин сразу превратился в самого нужного человека. Его окликали со всех сторон, и повсюду он видел коштыров, застывших в позах, в которых они рассчитывали войти в вечность. Или, по крайней мере, проникнуть за пределы Коштырбастана и предстать перед неизвестными людьми, которые будут смотреть снимки Печигина в Москве. Никто ни разу не спросил Олега, как получить свой снимок, и он сделал вывод, что это коштыров совсем не волнует, им лишь важно, что благодаря ему их увидят те, кто и не подозревал об их существовании.

Мансур пожелал сняться вместе с ним, и Олег отдал камеру одному из его компании, объяснив, как наводить и куда нажимать. Парень уверенно кивал головой, и только под конец объяснения Олег заподозрил, что тот ничего не понимает по-русски. Сфотографировав Печигина в обнимку с Мансуром (камера стояла в автоматическом режиме, и большого ума для этого не требовалось), он захотел сняться с ними третьим и передал фотоаппарат сидевшему рядом. Не успел Олег оглянуться, как камера пошла гулять по рукам. А в его пиалу между тем снова и снова подливали водку. Он попытался прикрыть её рукой и сразу услышал с разных сторон:

– Да что ты как нерусский!

– Разве русские так пьют?!

– Брат! За Россию! А ну давай ещё по одной!

Печигин понял, что его спаивают, но это его не встревожило. Может быть, говорил он себе, у них и нет никакого злого умысла, просто здесь принято, чтобы гость непременно напивался в стельку. Очевидно, порог, до которого его сознание способно было проявлять осторожность, уже остался позади, и теперь Печигину хотелось, отбросив все опасения, быть как можно более открытым – в смутной надежде, что его открытость не позволит коштырам плохо с ним обойтись. Он пил за своим столом и за соседними, расплёскивая водку, чокался с коштырами, которые обнимали его с бессмысленными возгласами: «Москва! Брат! Россия! Молодец!», похлопывая по плечу и не забывая доливать его пиалу. Если Олегу казалось, что собеседник владеет русским, он несколько раз пытался разузнать о сожженном кишлаке на другом берегу реки, но, едва до коштыра доходило, о чем его спрашивают, его знание русского вмиг пропадало. Он качал головой, разводил руками, непроницаемо улыбался: «Не понимаю… извини…» В конце концов Олег смирился, что больше, чем рассказала Наська, ему о случившемся не узнать, сдался и позволил коштырскому веселью захлестнуть себя с головой.

Вокруг уже отплясывали вовсю. На женских столах спиртного не было, и танцевали женщины отдельно от мужчин, в своём кругу, витиевато и плавно, зато мужики, разогретые водкой, наяривали, не щадя каблуков. Пронзительные коштырские мелодии выкручивали их тела, выжимая из них пот и страсть. Когда стемнело, на помосте за спинами молодожёнов зажигалась «светомузыка» – большой, украшенный орнаментом фанерный щит, утыканный попеременно загоравшимися и гаснущими электрическими лампочками. У Печигина уже всё плыло перед глазами, но он ещё мог иногда заставить себя сосредоточиться и, оглядев столы, найти, у кого его камера. Думал, что надо бы пойти и забрать её, но через минуту забывал, заглядевшись на танцующих. Их увеличенные тени ещё дичее и яростнее извивались на окружавшем пустырь дувале, а над ним, выхваченные светом из ночи, виднелись десятки детских лиц – всё время, пока взрослые ели и плясали, дети не спускали с них глаз. Для них свадьба была дармовым зрелищем – кроме нескольких сотен приглашенных на ней присутствовали ещё столько же незваных зрителей, напряжённо глазевших из темноты. Некоторые совсем застыли от внимательности, другие переговаривались, положив друг другу руки на плечи. Подростки постарше курили, но были и вовсе малолетки, едва выглядывавшие из-за дувала. Печигин был, кажется, единственным из гостей, кто обратил на них внимание, и тоска коштырского детства, отгороженного от жизни взрослых в отдельную терпеливую жизнь, накрыла его, распространившись на весь праздник, так же затерянный на окраине мира, в глуши азиатской ночи, как эти дети в безвремении своего неизвестного существования. Олег всё глубже погружался в открывшуюся ему печаль здешнего веселья, когда Мансур наклонился к нему и неожиданно предложил:

– Слушай, а подари мне свой фотоаппарат?

– Как это – подари? – растерялся Печигин.

– Да просто возьми и подари. По-братски.

– Не, он мне самому нужен. Чем же я фотографировать буду?

– Ну смотри, как знаешь… Я бы на твоём месте подарил.

В словах Мансура не было заметно угрозы, скорее это был дружеский совет, и Олег в глубине души сразу понял, что самым лучшим для него действительно было бы просто отдать камеру, ещё и выказав таким образом щедрость, но пьяное упрямство взяло верх:

– Нет, фотоаппарат не могу. Хочешь, я тебе что-нибудь другое подарю?

В поисках подарка он принялся шарить по карманам, вываливая на стол их содержимое: мелкие деньги, ключи, записную книжку.

– Другого мне не нужно. – Мансур собрал двумя руками деньги и остальное и запихнул обратно Печигину в карман.

Из записной книжки выпала фотография Полины, та самая, что Олег показывал Заре.

– Твоя?

– Бывшая. Ушла от меня.

Глядя на снимок Полины в пальцах небрежно разглядывавшего его Мансура, Олег неожиданно остро, несмотря на опьянение, ощутил, как далеко он от неё – так далеко, как будто это уже и не он… Совсем другой человек, ничего, кроме имени, не имевший общего с тем, чья рука лежала на Полинином плече (снимал их Касымов), сидел сейчас на коштырском застолье…

– Все они курвы, – презрительно сказал Мансур, возвращая снимок.

Вытянув руку, он подозвал единственную женщину, плясавшую среди мужчин, – профессиональную танцовщицу, увешанную цепочками, браслетами и серьгами, подпрыгивавшими вместе с ней, – и всунул за пояс её шёлкового розового платья купюру. Танцовщица начала извиваться перед ним, но Мансур поманил её, сказал что-то на ухо, и она перенесла своё усердие на Печигина, изо всех сил стараясь вовлечь его в круг. Она была невысокая, плотная, с густо накрашенным лицом, содрогавшимся при каждом прыжке. Олег и не думал подниматься навстречу её манящим рукам, но неожиданно обнаружил себя уже среди танцующих – очевидно, алкоголь в его крови принимал решения за него. Танцевать он не умел, но от него этого и не требовалось, что бы Олег ни делал, всё встречалось коштырами на ура, отовсюду ему кричали: «Москва, давай! Хорошо! Молодец!» Кое-как он пытался подражать их залихватски закрученным движениям, понимая, что выглядит нелепо, но это его не огорчало, наоборот, нелепость казалась ему защитой: пока он в центре внимания, пока смешит их, ему ничего не грозит. Кроме того, Олег заметил, что, танцуя, он быстро трезвеет. Он отплясывал до потери сил, под конец упал на землю, обнял колени танцовщицы и под аплодисменты прижался к ним лбом.

На своё место он сел с куда более ясной головой, чем покинул его. Олега распирало от жара и усталости, от возбуждения и одновременного физического изнеможения, убирая прилипшие волосы, он провёл рукой по горячему лбу и подумал, что у него, похоже, температура под сорок. Стоило закрыть глаза, как под веками начиналась пляска смеющихся узкоглазых лиц. Он откинулся на спинку стула и стал смотреть в небо, в густую темноту коштырской ночи. Скоро он почувствовал в ней какое-то вязкое движение, колышущее звёзды вращение прозрачных воздушных масс. Может, это шли неразличимые во тьме облака или у него просто кружилась голова, но Печигин узнал в нём круговорот тех невидимых течений, которые он уловил на водохранилище в пустыне. Коловращение незримых сил происходило среди звёзд, в распахнутом пространстве ночи, но в то же время оно было совсем рядом, и отплясывавшие коштыры подчинялись ему, не подозревая о нём. Олег вновь ощутил в себе упругую наполненность, прилив плавной волны и вместе с ним уверенность, что он здесь не случайно, он движется в правильном направлении, если это течение его не покидает, значит, всё, что он делает, верно. Обострились, раскрылись в полутьме запахи, и запах собственного пота стал так же сладок, как запах шашлыка или дыма догоравшего костра. Совсем по-другому зазвучала коштырская музыка: теперь Олег слышал в ней не только бешеный танцевальный ритм, но и тоску, и надрыв, с которым рвут на груди рубаху, и отчаянное желание наполнить бездонную пустоту погружённых в ночь пространств, чьё безмолвие и ужасало, и восхищало поющего, так что его голос всё выше, всё отчаяннее и безнадежнее тянулся к звёздам. Это было так понятно и близко Печигину, что он уже не видел никакой особенной разницы между коштырами и собой, а внешние различия, которым он придавал такое значение, существовали, казалось, только шутки ради.

Потом музыка стихла, танцоры разошлись, освободив место перед помостом, и туда вышел старик в бороде и очках. С дужек очков, из-под тюбетейки и из карманов его чапана свисали денежные купюры. Пока он шел между столов, со всех сторон ему совали деньги, он брал их, не глядя, и часто ронял на землю, не обращая внимания. Ему протянули микрофон, и, прокашлявшись в него, так что сырой кашель разлетелся над головами гостей и стих далеко в гулкой темноте полей, старик начал декламировать стихи. Олег спросил у Мансура, что он читает.

– Не знаю, это дастан какой-то, страшно древний… У него память – бездонная бочка, он всё наизусть знает.

– И стихи Гулимова тоже?

– Конечно. Видишь, у него медалька висит? Это он конкурс чтецов президентских стихов выиграл. Поэтому он у нас из стариков тут самый главный.

Чтение длилось долго, минут двадцать, коштыры слушали, не проронив ни слова, правда, некоторые прикрыли глаза – то ли для сосредоточенности, то ли чтобы немного вздремнуть. Когда старик наконец закончил, ему долго хлопали, потом двое парней вынесли большой ковёр, и он, сказав в микрофон ещё несколько фраз, передал его новобрачным. Жених наклонился за ковром с помоста, неловко поднял, чуть не уронив, развернул вместе с невестой, показывая гостям, что-то выкрикивавшим со своих мест, – и сознание Печигина озарила вспышка памяти. Он отчетливо увидел ковёр «Биография» из столичного Музея народных промыслов, а на нём Народного Вожатого, обращавшегося, стоя на БТР, к своим солдатам. На броне машины был старательно вышит номер части – большая красная семёрка. Но ведь таким же, вспомнил Олег рассказ Сергея, был номер дивизии, уничтожившей кишлак на другом берегу реки! Значит, той резнёй руководил Гулимов?! Не могли же его солдаты устроить её без ведома командующего! Выходит… Нет, всё складывалось слишком легко, в этой лёгкости должен был скрываться подвох, но Печигин никак не мог его ухватить. Мысль о Гулимове как организаторе бойни не укладывалась в голове, она стояла в мозгу колом, не позволяя себя обдумать. Репрессии против оппозиции, аресты, раскрытые заговоры – всё это можно было объяснить государственной необходимостью, но массовое убийство мирных жителей по приказу автора стихов, с которыми Олег успел уже почти срастись… Полыхающие дома, горящие заживо коштыры, кидающиеся в реку под автоматным огнём, – Олег закрыл глаза и немедленно увидел картину избиения ближе, ярче, чем окружавший его праздник. Дико сосредоточенные в надежде спастись или безумные от ужаса лица, разинутые в крике рты, пальцы, вцепившиеся в пылающие волосы… Люди, бегущие в пламени, падающие, катающиеся по земле… И надо всем этим сквозь прозрачные на солнце языки огня – слегка подрагивающее и от этого еще более неподвижное лицо Гулимова… Печигин оборвал себя – всё это одно воображение. Он там не был, ничего не видел, всё, что он знает, известно только от слабоумной дурочки. Кто поручится, что она этого не выдумала? И откуда у него уверенность, что память его не обманывает? Он же никогда не мог запомнить телефонов, вечно путал номера домов и квартир. Нужно было сосредоточиться, заново всё обдумать…

Вокруг него уже снова плясали и пили, в его пиале опять плескалась водка. Олег поднялся, поискал глазами свою камеру – она была уже на женской половине, поэтому забрать её оказалось легко. Потом нашел Динару, вытащил её из круга танцующих и попросил отвести его домой. Его качало, и всё же он был уверен, что, когда останется один, сумеет собраться с мыслями. Но, закрыв за Динарой дверь в свою комнату, Олег упал на топчан и, словно спеша спрятаться в сон от неразрешимых вопросов, сразу уснул.

Проснулся среди ночи оттого, что кто-то осторожно тронул его за плечо. На краю топчана сидел с трудом различимый в темноте человек.

– Это я, Рустем. Извини, что разбудил. Я тебя предупредить хотел. Когда ты ушел, Мансур очень рассердился. Говорил, что ты ему должен, что он танцовщице платил и с тебя причитается. Потом совсем напился и стал кричать, что, если б Москва не вмешалась, они б выиграли войну. Так что у него счёт к русским, и он с тобой поквитается. Сказал, убивал вас и будет убивать. Ты мой гость, я хочу, чтобы ты живым отсюда уехал. Динара говорила, вы завтра на дневном автобусе обратно хотите ехать. Он только один, и Мансур наверняка тебя будет поджидать. Уехать на нём тебе не дадут. А ты по-другому сделай. Есть ещё ранний автобус, в семь утра, ты на нём поезжай. Мансур ещё спать будет. Хочешь, я тебя разбужу?

– Спасибо, Рустем, – спросонья Печигин плохо сознавал серьёзность опасности, но по голосу, исходившему от тёмного силуэта, понял, что она реальна. – У меня в мобильном будильник, я его включу.

– Как хочешь. Только не проспи. А то…

Что «а то», Рустем уточнять не стал. Поднялся, сказал, что спать осталось совсем мало, поэтому он пойдёт, не будет мешать. Тихо прикрыл за собой дверь.

Вязкое течение, упругий волной наполнявшее Олега, было ещё ощутимее в полусне, оно увлекало обратно в сон, где, возможно, и был его исток, давая усыпляющую надежду, что всё обойдется; теперь, когда Рустем его предупредил, Олегу больше ничего не грозит. Почти ничего. Олег поставил будильник на шесть, чтобы иметь время в запасе. Но заснуть до утра всё-таки не смог. Думал не о Мансуре, с которым надеялся никогда больше не встретиться, а о Народном Вожатом – мог ли он отдать приказ о казни мирных людей? И если да – что из этого следует? Значит ли это, что Печигин переводит стихи массового убийцы?

 

Наутро вместо похмелья и неразрешимых ночных мыслей в голове возникла пустая, звонкая ясность. Всё, о чем Олег так упорно и напряжённо размышлял ночью, отступило вместе с темнотой, но не исчезло, а собралось в небольшой сгусток тяжести возле левого виска, не беспокоивший, если не совершать резких движений. Стоило быстро повернуть голову, и мозг заливала тупая боль, поэтому Печигин вышел в раннее коштырское утро, ступая осторожно, не спеша.

Жара ещё не опустилась на землю, и в непривычной утренней прохладе дышалось легко. Олег уже успел забыть, что можно ходить по улицам, не задыхаясь от духоты, от одного островка тени к другому, а никуда не торопясь, вглядываясь в окружающее. От этого или потому, что незаметно наполнявшее его плавное течение обостряло зрение, цвета домов и дувалов, земли и небес выглядели более яркими, насыщенными. Он почти касался, гладил взглядом камни и мягкую пыль под ногами, ощущая фактуру цвета, его рыхлость или шероховатость. Постепенно отступая, растворялась с каждым шагом тяжесть у левого виска. Изредка навстречу попадались люди, и все они кивали ему, улыбаясь. Прошел очень серьёзный босой мальчик лет двенадцати, наверное, из вчерашних зрителей, и Печигин позавидовал тому, что он может чувствовать землю голыми ступнями. Из одного поперечного проулка в другой пастух прогнал небольшое стадо. Все коровы были такими худыми, что шкура была им велика, провисая на выпиравших костях. Одна оглянулась на Печигина обсиженным мухами большим влажным глазом, и бесконечное животное терпение коснулось Олега. Такое же, только высушенное до сухого остатка терпение было написано на обветренном лице пастуха, да и на всех остальных встречавшихся Печигину коштырских лицах. Это терпение раздвигало рамки времени, выходя из него в вечность, как узкий проулок между дувалами выходил в поля до горизонта, – время для него попросту ничего не значило. Поджидая, пока пройдет стадо, Печигин думал о достоинстве терпения и красоте бедности. Когда дорога освободилась, он двинулся дальше и метров через десять увидел сидящего на корточках, спиной к дувалу, Мансура. Чтобы у Олега не осталось сомнений, что он ждёт именно его, Мансур помахал ему рукой.

Тело сделалось пустым, словно в нём не осталось больше ничего, кроме страха, и до смешного неуклюжим: ноги не хотели идти, увязая в дорожной пыли, их приходилось поднимать и толкать вперед усилием воли. Мансур не сделал ни шага навстречу, только насмешливо следил, как ковыляет к нему Печигин. Дождавшись Олега, лениво поднялся, стряхнул пыль.

– Не попрощавшись уезжаешь? Нехорошо…

– Я думал, ты спишь ещё…

Они встретились как обычные знакомые, расставшиеся накануне, и, если бы Рустем не предупредил Печигина, он бы не стал сейчас ожидать от Мансура ничего плохого. Утро вокруг было таким спокойным и чистым, что хотелось верить ему, а не ночным нетрезвым разговорам. Может, Мансур уже и не помнит сегодня того, что наговорил вчера по пьяни? Может, всё ещё обойдётся?

– Не спится мне. Бессонница у меня. Что ни делаю – пью, баб е…у, пляшу до упаду – всё равно уснуть не могу. Или засну на пару часов, а потом снова лежу, в темноту смотрю. Отчего это, как ты думаешь?

– Не знаю. У меня тоже такое бывает.

– И у тебя? Ну, значит, мы с тобой товарищи по несчастью. Идем, поговорим.

Мансур положил руку на плечо Олега и подтолкнул его к ближайшему проходу между дувалами. Нет, понял Печигин, не обойдётся.

– Не могу. У меня сейчас автобус.

– Да успеешь ты на свой автобус, ещё час почти. Идем, что посреди улицы стоять. Не бойся, ничего с тобой не будет.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>