Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 13 страница



Зоэ не знала что ответить. Ей хотелось, чтобы он всегда был здесь, с ней. Чтобы обнимал ее, шептал на ушко нежные слова, клялся в вечной любви. Хотелось вдыхать его запах, настоящий запах, не тот, что в старом свитере, который уже весь выдохся. А про остальное она не думала. Вот уже четыре месяца она его не видела. Четыре месяца они переговаривались по имейлу или в чате. Иногда — по телефону, но разговор не получался, сплошные паузы.

Она почесала голень пяткой другой ноги, закрутила прядку волос вокруг пальца и пробурчала:

— Это несправедливо! Гортензия в пятнадцать лет имела право на все, а я ни на что!

— Гортензия в пятнадцать лет не спала с парнем!

— Это ты так думаешь! Она это делала за твоей спиной, ты ничего и не знала! Она-то разрешения не спрашивала! А я спрашиваю у тебя разрешения, ты говоришь мне нет, и это несправедливо! Я его позову к Эмме и сама пойду туда, и ты ничего не узнаешь!

— И что дальше?

— Меня достало, ужас как достало! Меня достало, что со мной обращаются как с ребенком…

— А Эмма спит с парнем?

— Ну… нет. Потому что у нее нет любимого парня, вот! Нет настоящей любви. Мам, я хочу видеть Гаэтана!

«Хочу видеть Гаэтана, хочу видеть Гаэтана…» — она принялась бормотать эти слова, как старый причетник молитвы. Пальцем одной руки она чертила на столе круги, другой палец сунула в рот и сосала, заливаясь гневной слюной.

Жозефина с ласковой иронией посмотрела на нее. Она пережила столько неистовых бурь с Гортензией, что бунт Зоэ казался ей легким ветерком и не мог вывести из равновесия.

— Как большой ребенок, — прошептала она в порыве нежности.

— Я не ребенок! — пробурчала Зоэ. — И я хочу видеть Гаэтана…

— Я уже поняла, не надо повторять… я не тупая.

— Иногда я в этом сомневаюсь…

Жозефина привлекла ее к себе. Зоэ сперва сопротивлялась, напряглась всем телом, как деревяшка, но потом расслабилась, когда мать прошептала тихим голосом ей в ухо: «У меня идея, отличная идея, нам обеим понравится…»

— Ну давай, говори, — ответила Зоэ, не вынимая пальца изо рта.

— Ты пригласишь Гаэтана, он будет спать здесь, в твоей комнате, но…

Зоэ выпрямилась, насторожилась, готовая к обороне.

— …но Гортензия будет спать с вами.

— В моей комнате?

— Положим на пол матрас, он будет спать на нем, а вы вдвоем будете спать на твоей кровати.

— Она ни за что не захочет!

— А у нее не будет выбора. Ширли и я в моей комнате, Гэри в комнате Гортензии, и вы трое в твоей… Вы будете вместе, но у вас не будет абсолютной свободы делать все, что вам захочется!



— А если она захочет спать с Гэри?

— По словам Ширли, это неактуально. Они пока на ножах.

Зоэ попросила минуту на размышление. Насупила брови. Жозефина могла проследить ход ее мысли по движению кончика носа, губ, глаз, устремленных в пустоту: девочка взвешивала все за и против. Сверкали медные кудри, сверкали карие глаза, сверкали белоснежные зубы, улыбка пряталась в ямочку на левой щеке, невинный след ушедшего детства. Она знала дочку наизусть, до кончиков пальцев. Зоэ не воительница, нет, — это нежное создание, еще по-детски наивное. Жозефина почти слышала ее мысли, звенящие в голове: «Я хочу быть как все, я хочу похвастать в классе, что спала с Гаэтаном, получить орден за взрослость, я хочу похвалиться перед Эммой, но вот остального побаиваюсь. Что будет дальше? А у меня получится? А что будет потом? Может, будет больно?» Она читала в глазах Зоэ ту же тревожную мольбу, как и в тот день, когда та потребовала купть ей лифчик, хотя была плоской, как доска. Жозефина уступила. Купила красивый лифчик нулевого размера. Зоэ надела его один раз. И набила для правдоподобности ватой. Чтобы все поверили, чтобы не потерять лицо.

Зоэ была в том возрасте, когда видимость значит больше, чем реальность.

— Ну так что? — спросила Жозефина, легонько толкнув ее плечом.

— Согласна… — вздохнула Зоэ. — Согласна, раз по-другому не получается.

— Заключаем договор: я тебе доверяю, оставляю вас наедине… Со своей стороны ты мне обещаешь, что ничего не случится… У тебя еще есть время, Зоэ, еще полно времени… Первый мужчина — это очень важно. Ты потом будешь вспоминать об этом всю жизнь. Ты же не хочешь, чтобы это получилось кое-как, второпях? И потом, вдруг ты забеременеешь?

Зоэ подпрыгнула, словно ее ужалила в пятку гадюка.

— Забеременею?

— Знаешь, это случается, если спишь с парнями.

Обе надолго замолчали.

— В тот день, когда ты решишь, что без этого действительно нельзя обойтись, что ты сходишь с ума от любви и он тоже сходит с ума от любви, мы пойдем в аптеку и купим таблетки.

— Я об этом не думала… А как Гортензия выходила из положения?

— Я ничего об этом не знаю.

«И предпочитаю никогда ничего об этом не знать», — подумала Жозефина, но не произнесла это вслух.

Вот так они все и встретились на Рождество — Ширли, Гэри, Гортензия, Зоэ, Жозефина, — под елочкой, которая так чудесно пахнет и которую так приятно украшать: «Ты подумала о звезде на верхушку? А шарики, здесь лучше больше белых или больше красных?» Играют рождественские гимны, все придумывают меню на ужин, горланят песни, раздвигают столы, раскладывают под елочкой официальные подарки, прячут под кровать, в шкаф, в кладовку другие подарки — тайные сюрпризы, хлопают пробки, летят в потолок, пенится шампанское, все празднуют удачно испеченное безе или отгаданную загадку.

«Почему слон в Лондонском зоопарке носит зеленые носки? — Потому что голубые в стирке».

«Как можно догадаться, что в твоей постели лежит бегемот? — У него на пижаме вышито большое Б.».

«Летела совсем маленькая стайка птиц. Сколько было птиц и как их звали? — Их звали семь сов».

Ширли привезла крекеры, пудинги, рождественские носки, наполненные сластями, коробками с чаем, бутылками выдержанного виски, Гэри приволок диски с записями Гленна Гульда, которые нужно слушать, как следует подготовившись и сосредоточившись, и старинные сигары — по словам Гэри, именно такие предпочитал Уинстон Черчилль. Ширли прыскала, Жозефина таращила глаза, Зоэ, высунув от старания язык, переписывала рецепт старинного английского пудинга, Гортензия потешалась над тщанием, с каким все старались соблюсти праздничные обычаи, которые они уже давно привыкли отмечать вместе. Она ни на шаг не отходила от своего мобильного на случай, если мисс Фарланд вдруг пожелает позвонить ей… и каждый раз, как раздавался звонок, принимала таинственный вид.

Гэри над ней потешался. Называл отвратительной бизнесвумен. Прятал ее мобильный в холодильник, в связку лука-порея, засовывал под подстилку Дю Геклена. Гортензия орала и требовала прекратить этот детский сад. Гэри улепетывал, прыгая словно белка, руки перед грудью, ноги вместе.

— Бельчонок знает, где лежит телефон, он запас его себе на зиму, когда останется один, без друзей, в дремучем лесу. Бельчонку одиноко в холода… Ему грустно в огромном парке. Особенно по понедельникам, когда уже нет никого из воскресных гуляк… Когда никто больше не бросает ему арахис и лесные орешки, он тоскует и ждет следующей субботы… Или весны…

— И он хочет, чтобы я приняла его за прекрасного принца, — усмехнулась Гортензия.

— Так мой сын и есть прекрасный принц! — возразила Ширли. — Ты одна об этом не знаешь.

— Избавь меня боже от прекрасных принцев и комнатных белок… — И она, бранясь про себя, отправлялась на поиски телефона.

Иногда Гэри склонялся над ней, словно желая поцеловать, и в конце концов оставлял мазок шоколадного мусса у нее на лбу. Она вцеплялась ему в горло. Он убегал, крича на ходу: «Она поверила, что я ее поцелую, все они одинаковые, все одинаковые!» — а она вопила: «Ненавижу его, ненавижу!» Или он ложился на канапе, слушая «Хорошо темперированный клавир», отбивая ритм длинными ногами в рваных носках, комментировал великолепную игру Гленна Гульда, объяснял, что когда слушаешь его рояль, слышишь оркестр: «Каждая тема отзывается каноном, срывается с правой руки, чтобы ее подхватила левая, клонится от тона к тону, чтобы возродиться в следующей мелодии. Тишина и вздохи чередуются между собой, придают объем произведению, и ты слушаешь затаив дыхание. Его туше — не назвать стаккато, но ни в коем случае не легато, — просто отчетливое. Каждая нота играется отдельно от других, ни одна не связана с другими, и ни одна при этом не бывает случайной, непродуманной. Это и есть искусство, Гортензия, настоящее искусство…» А Гортензия тем временем, сидя у его ног, рисовала проект витрины в большом белом отрывном блокноте, разбросав вокруг себя карандаши. Это были моменты перемирия. Она набрасывала, стирала, чертила линии, вспоминала рождественские декорации для витрин «Гермес» в Париже на улице Фобур-сент-Оноре, «ты должен видеть это, Гэри, восточные краски, теплые, даже жаркие, минимум предметов, кожа и мечи, львы, тигры, попугаи, длинные драпировки, все очень красиво и как-то… необычно. Я тоже хочу сделать красиво и необычно». Он протягивал руку и гладил ее по волосам: «Люблю, когда ты про умное думаешь». Она закусывала карандаш и просила: «Поговори со мной, расскажи все равно что, и тогда я придумаю, я найду тему». Он читал ей Байрона, ронял негромко английские слова, словно еще один инструмент вплетался в общую мелодию, словно его собственная музыка соединялась с музыкой Баха, дополняя аккорды, заполняя голосом паузы. Он закрывал глаза, задерживая руку на плече Гортензии, у ее карандаша ломался грифель, она начинала нервничать, бросала блокнот, говорила: «Я не могу придумать, никак не могу придумать, а время идет…» — «Ты придумаешь, обещаю тебе. Идеи находятся только в спешке, в критических обстоятельствах. Ты все придумаешь вечером накануне звонка этой твоей отвратительной мисс Фарланд. Заснешь, не ведая, а проснешься уже с идеей, верь мне, верь…» Она поднимала к нему голову, тоскующая, усталая:

— Ты так думаешь, ты правда так думаешь? Ох! Я опять ничего не понимаю, Гэри… Это ужасно, во мне поселилось сомнение. Ненавижу это слово! Ненавижу быть такой… но вдруг у меня не получится?

— Это противоречит твоему девизу…

— А какой у меня девиз?

— «Я верю только в себя».

— Это новость для меня…

Гортензия покусывала кончик карандаша, вновь принималась за рисунок. Ерошила рукой волосы, жалобно стонала. Он ронял еще какие-то замечания про искусство игры на фортепиано, про манеру отделять одну ноту от другой и как бы изолировать ее от других, как бы холодно раздевать и выставлять на всеобщее обозрение…

— Вот что тебе нужно сделать — раздеть, разоблачить твои идеи одну за другой. У тебя их слишком много, они бегают в голове и мешают сосредоточиться…

— Может, для пианино это подходит, но для меня…

— Ну подумай хорошенько: одна нота, потом еще одна нота, потом еще одна, не то что целая куча нот… Вот в чем разница!

— Ох! Я ничего не понимаю, что ты говоришь! Если ты думаешь, что этим мне поможешь…

— Я тебе помогаю, только ты этого не понимаешь. Иди поцелуй меня, и да будет свет!

— Мне сейчас нужен не мужчина, мне нужна идея!

— Я твой мужчина и все твои идеи. Знаешь что, Гортензия, милашка, ты без меня — расколотая чашка…

Жозефина и Ширли молча смотрели на них и улыбались. Потом ретировались на кухню, закрыли дверь и бросились друг другу в объятия.

— Они любят друг друга, это точно, только сами еще этого не понимают, — уверяла Жозефина.

— Как два влюбленных тупых ослика…

— Дело кончится большой белой фатой, — радовалась Жозефина.

— Или подушечным боем в постели, — отвечала Ширли.

— Мы будем две отличные бабушки!

— Но это не помешает мне трахаться вволю! — возразила Ширли.

— Такие они хорошенькие, наши малыши.

— Оба порядочные свиньи!

— Я была такой клушей в их возрасте.

— А у меня уже родился ребенок…

— Как ты думаешь, Гортензия предохраняется? — забеспокоилась Жозефина.

— Ты мать, тебе видней…

— Надо бы у нее спросить…

— По-моему, она пошлет тебя куда подальше…

— Да, ты права… Поверь, легче иметь одного сына, чем двух дочерей.

— Откроем сегодня фуа-гра?

— С вареньем из инжира?

— Да-да! Конечно!

— А если съесть немножечко прямо сейчас? Никто и не узнает! — предложила Ширли, глаза ее сверкали от вожделения.

— И будем пить шампанское и болтать о всяких глупостях.

Пробка выскочила, пена полилась из бутылки, Ширли быстро-быстро подставила стакан, Жозефина собрала пену пальцем и облизала палец.

— Знаешь, я нашла давеча вечером, когда рылась в помойке, черную тетрадку — личный дневник.

— Ууу! — промычала Ширли, отхлебывая шампанское. — Как вкусно! И кому же он принадлежит?

— Точно не знаю…

— Думаешь, его нарочно выкинули?

— Видимо… Наверняка кто-то из жильцов нашего дома. Тетрадка старая. 1962 год… Неизвестный пишет, что ему семнадцать и его жизнь только начинается.

— Это означает, что сейчас ему должно быть… погоди… порядка шестидесяти пяти лет! Уже не зеленый юнец… Ты прочла его?

— Начала… Но я собираюсь погрузиться в него с головой, когда все разъедутся…

— А много здесь в доме мужчин в возрасте шестидесяти пяти?

— Человек пять или шесть… И есть еще мсье Сандоз, воздыхатель Ифигении, который, по ее словам, скрывает свой возраст, а на деле ему шестьдесят пять… Я проведу расследование! Под подозрение попадают и корпус А, и корпус Б, поскольку помойка общая.

— Забавно! — фыркнула Ширли. — Единственное место, где люди из разных корпусов у вас пересекаются, — помойка!

Зоэ с нетерпением ждала 26 декабря. Она жирно обвела фломастером этот день в своем календаре и каждое утро вскакивала с постели, чтобы зачеркнуть еще одно число. «Я изголодалась, как корова без травы! Еще целых два дня! Вечность! Я не выдержу! Я умру раньше… А можно за два дня потерять два с половиной кило? И высушить прыщ? Остановить потоотделение? Выучиться хорошо целоваться? А волосы! Нужно выпрямлять их гелем или нет смысла? А заколоть или оставить распущенными? Столько непонятного! А хотелось бы быть уверенной…

А главное — что мне надеть? Такие вещи следует обдумать заранее… Можно спросить Гортензию, но ей сейчас не до этого».

Гортензия согласилась на роль ночной дуэньи. «И я не хочу просыпаться от звуков совокупления! Поняла, Зоэ? Второго я должна быть в форме. Свежая и розовенькая. А это означает здоровый крепкий сон. Не собираюсь изображать тюремщика. Так что придержите шаловливые ручонки и не вздумайте скакать друг на друге, не то настучу!»

Зоэ покраснела. Ей ужас как хотелось спросить Гортензию, как правильно скакать друг на друге и больно ли это.

Двадцать шестого декабря около пяти часов вечера Гаэтан позвонил в дверь. Его поезд прибыл в шестнадцать восемнадцать на вокзал Сен-Лазар. Никто, кроме Зоэ, не имел права открыть ему дверь, и никто не имел права показываться, когда он приедет: «Разойдитесь по своим комнатам или уйдите куда-нибудь и не появляйтесь, пока я вас не позову! А не то какой шок для парня — все эти направленные на него любопытные взгляды».

Они долго обсуждали и выясняли, смущает ли его необходимость вернуться в дом, где он когда-то жил. Гаэтан сказал, что не смущает. Он хорошенько подумал и простил своего отца. И искренне его жалеет. Он говорил столь серьезно, что Зоэ показалось, что перед ней незнакомец. «Ты понимаешь, Зоэ, когда знаешь, что он пережил в детстве, как его бросили, как мучили, издевались, терзали непосильным трудом, трудно было бы ожидать, что он вырастет нормальным человеком… Он пытался быть нормальным, но не мог. Как если бы он родился хромым и от него бы потребовали пробежать стометровку за девять секунд! В нем всего было намешано: и любовь, и ярость, и месть, и гнев, и целомудрие. Он хотел убивать и хотел любить, но не знал, как это — любить. Мне грустно из-за твоей тети, но из-за него мне не грустно… Даже сам не знаю почему… По-своему он любил нас. У меня не получается на него злиться. Он был безумен, вот и все. А я не стану безумцем, я это точно знаю».

Он часто повторял: «А я не стану безумцем».

Зоэ ждала в комнате, запаковывала подарки, которые сделала из кусочков проволоки, картона, обрывков шерсти, соломинок, клея и красок. Когда голова и руки были заняты, время летело быстро. Она сосредотачивалась, думала, какой выбрать цвет, куда приклеить картинку или ткань. Слизывала высыхающий клей, закусывала нижнюю губу, словно пробовала вкуснейшую сладость. Слушала пианино, несущееся из гостиной, и понимала, почему Гэри так любит музыку. Вслушивалась в ноты, они влетали ей в голову, прорастали в желудке, щекотали горло. Музыка захватывала ее, влекла за собой, это было волшебно. Она попросит Гэри переписать все компакты, чтобы слушать их, когда уедет Гаэтан. С музыкой будет не так грустно…

Потому что она уже думала о том дне, когда он уедет.

Она не могла с собой справиться. И заранее готовилась к горю, кторое охватит ее в момент его отъезда. Зоэ считала, что к горю нужно готовиться дольше, чем к большому счастью. Счастье — это так легко, достаточно скользить в нем, плыть, купаться. Это как спускаться с вершины холма. А горе — это когда ты поднимаешься пешком на очень высокую вершину.

Она задумалась: «Почему же я такая?» И достала тетрадку, чтобы записать свои мысли. Прочитала последнюю запись, посасывая колпачок шариковой ручки.

«Пошла с классом на выставку современного искусства, ничего не поняла. Оно меня раздражает. Надувной красный бассейн с валяющимися вилками на дне и наполовину надутыми резиновыми перчатками — ну вообще не вдохновляет. Учитель наш изумлялся и ахал, а я подумала: какое убожество!

На выходе мы столкнулись с группой бомжей, пьющих пиво из банок, и один из них захотел подраться с учителем. Но учитель не подписался с ним драться, потому что бомж явный хиляк, а учитель здоровенный дядька. Мне было жаль этого бомжа, хоть он и довольно противный. И настроение окончательно испортилось. Учитель сказал, что невозможно спасти весь мир, но мне на это наплевать. Я уже купила два кольца и ладан на благотворительной распродаже в лицее в пользу стран третьего мира. И я по-прежнему угощаю пирожками бомжей на улице и улыбаюсь им. Такая уж у меня бунтарская натура.

Тогда учитель сказал, что мне уже хватит витать в облаках и что идеального мира не существует. И тут мне захотелось плакать. Ох! Знаю, это сверхтупость, но я почувствовала, как щеки запылали огнем. Тогда я рассказала обо всем Эмме, и она сказала: «Кончай, Зоэ, учитель прав, тебе пора повзрослеть…»

Не хочу я взрослеть, если от этого становишься как этот учитель, которому нравятся надувные бассейны с вилками на дне и который отказывается спасать мир. Хрен знает что! Хочется, чтобы меня понимали. Я чувствую, что полна под завязку, а остальные совсем пусты, и потому я чувствую себя до жути одинокой. И такова, получается, жизнь? Жизнь — это когда тебе плохо? Это и означает повзрослеть? Когда одновременно хочется двигаться вперед, хочется все пробовать, а потом хочется выблевать все и начать сначала. Ну уж нет! Я такой быть не желаю. Нужно поговорить об этом с Гаэтансм».

За записью о музее следовал рецепт сардинок в масле с тертым зеленым яблоком, который дала Зоэ одна девчонка, которая тоже думала, что бассейн с вилками и резиновыми перчатками — полный отстой. Ее звали Гертруда, и у нее не было друзей, потому что все считали, что зваться Гертрудой просто ужасно. Зоэ нравилось разговаривать с Гертрудой, и она считала, что несправедливо превращать человека в изгоя лишь потому, что его имя пахнет нафталином.

Зато у Гертруды было полно свободного времени, чтобы думать, и порой она выдавала фразы, прекрасные, как капли росы. В частности, когда уходили из музея, она сказала: «Знаешь, Зоэ, жизнь прекрасна, а вот мир — нет…»

И Зоэ обрадовали эти слова: жизнь прекрасна, а мир — нет, потому что они обнадеживали, а ей сейчас так нужна была надежда.

— Когда пьешь шампанское, полагается откровенничать, — объявила Жозефина. — С тебя как минимум две тайны. По количеству выпитых каждой из нас бокалов.

— И это еще не предел…

— Ну? Первое откровение…

— Я совершенно точно влюбилась…

— Имя! Как его имя?

— Так ты же знаешь, его зовут Оливер. Оливер Бун. Он ходит в красной шотландской аляске и потертых вельветовых штанах, носит шерстяную шапочку, у него пальцы часовщика…

— Тот мужчина из пруда?

— Мужчина из пруда, оказывается, прекрасный пианист… Он становится известным, гастролирует по всему миру. Между двумя концертами живет в Лондоне, недалеко от моего пруда. Бултыхается среди бурых водорослей и ездит на велосипеде…

— И ты часто с ним видишься?

— Тс-с! Тс-с! Все только начинается! Мы сходили вечером в паб, выпили, он поцеловал меня и… О боже! Жозефина! Как же нравится, когда он меня целует! Я чувствую себя девчонкой. Он такой… Даже не знаю, как его описать, но знаю одно, я совершенно точно в этом уверена, мое единственное желание — быть с ним… и делать кучу идиотских вещей, как, например, крошить уткам хлеб, смеяться над царственным видом лебедей, бесконечно повторять его имя, глядя ему в глаза… Когда я с ним, у меня возникает странное чувство, что я все правильно делаю…

— Я так за тебя рада!

— …что я на своем месте… Я уверена, это и есть настоящая любовь: когда у тебя есть странное чувство, что ты живешь своей жизнью, а не чьей-нибудь. Что ты в правильном месте. Что тебе не нужно себя принуждать, что-то изображать, чтобы понравиться. Что ты можешь оставаться такой как есть.

Жозефина подумала о Филиппе. С ним она испытывала то же самое.

— Когда мы увиделись в пабе… — продолжала Ширли, — я сказала, что уезжаю в Париж, и он посмотрел на меня своим добрым теплым взглядом, который обволакивает и приподнимает, и дает желание устремиться к нему, утонуть в нем, он сказал мне: «Я подожду, это еще лучше, когда ждешь…» — и я почувствовала, что еще секунда — и ждать будет невыносимо… И знаешь, мне кажется, я буду счастлива. Умом, сердцем, телом и даже кончиками пальцев на ногах!

Жозефина сказала себе, что никогда не видела свою подругу такой сияющей и — впервые в жизни — нежной, такой нежной. Ее короткие светлые волосы вились колечками, кончик носа покраснел от избытка чувств.

— А Филипп? Как ты думаешь, что он делает сегодня вечером? — прошептала Жозефина.

Она допила свой бокал и еще больше разрумянилась.

— А ты ему не звонила? — спросила Ширли, наливая себе еще.

— С того последнего вечера в Лондоне? Нет… Словно все должно оставаться тайной. Никто не должен знать…

— Вечер только начинается… Может, он еще позвонит в дверь с бутылкой шампанского. Как в прошлом году. Помнишь? Вы закрылись на кухне, и сгорела индейка…[28]

— Это было так давно… А вдруг я все испортила?

— Он предпочел выжидательную позицию. Не хочет тебя торопить, принуждать. Он знает, что нельзя справиться с горем так же быстро, как погасить свет. Только время лечит, пройдут долгие дни и недели, боль притупится…

— Я не знаю, где мое истинное место. Скажи, Ширли, как это понять? Мое место между Ирис и Филиппом… Как я могу говорить о том, что люблю его, когда я всегда рядом с Ирис? А когда я рядом с ним, как могу не броситься ему на шею? Все становится так доступно, когда человек на расстоянии вытянутой руки… и так сложно, когда он далеко…

— По сути дела, если я правильно тебя понял, мы все плывем на пароходе, на котором больше нет ни капитана, ни двигателя, но никто пока об этом не знает, — сказал по телефону Филипп своему другу Станисласу, который позвонил ему, чтобы пожелать счастливых рождественских праздников.

Станислас Веззер помог Филиппу, когда тот начал свое дело и открыл адвокатскую контору Именно он консультировал Филиппа, когда тот решил продать свою долю и отойти от дел. Станислас Веззер был долговязый, флегматичный человек без комплексов, которого ничто, казалось, не может вывести из равновесия. Сейчас он высказывал самые мрачные, самые пессимистические предположения, но Филипп опасался, что Веззер прав.

— Неуправляемый пароход, который врезается в зеркальную стену… «Титаник» со всем миром на борту. Разобьемся как пить дать, и ничего веселого в этом не будет! — ответил Станислас.

— Ну, спасибо тебе, друг, за добрые вести, и счастливого Рождества.

Станислас засмеялся, затем сказал:

— Знаю, я не должен был заводить сегодня об этом речь, но меня достало слушать, как всякие дебилы говорят, что кризис миновал, когда он только начинается. Незадолго до падения «Леман Бразерс» президент «Дойче банка» обронил в разговоре, что худшее позади и что, закидывая миллиарды в топку банков и страховых компаний, мы спасем нашу систему! Нам не просто кризис предстоит пережить, а полный распад капитализма, вихрь, цунами… И все эти важные господа не видят дальше своего носа! Для них все оказывается неожиданностью.

— И все же есть ощущение, что жизнь идет своим чередом, что никто не представляет себе, сколь глубока пропасть, в которую мы летим.

— Это и поражает! Кризис распространятся неотвратимо, как прилив в бурном море, а миллиарды, брошенные в жертву виртуальной экономике, послужат лишь для того, чтобы взорвать систему.

— А люди тем временем покупают рождественские подарки, готовят индеек и украшают елочки, — заметил Филипп.

— Да… Словно привычка сильнее нас… Словно она накладывает на глаза шоры. Словно пробки, снег, кафе за углом, свежая газета, симпатичная девушка в автобусе и сводка новостей по утрам вселяют в нас надежду на лучшее будущее. Это дает уверенность в том, что кризис не унесет нас, не тронет, пощадит. Готовься к кардинальным переменам, Филипп! Я уже не говорю о том, что скоро грядут и другие перемены: изменятся климат, окружающая среда, источники энергии. Нужно будет попасть в струю времени и пересмотреть весь образ жизни!

— Да знаю я, Станислас… Я даже думаю, что долго к этому готовился… сам того не подозревая. Вот что удивительно. У меня было нечто вроде предчувствия года два назад. Я предвидел то, что сейчас происходит. Медленно нарастающее отвращение… Я не выносил ни мира, в котором жил, ни своего образа жизни. Я бросил работу в конторе, бросил всю прежнюю жизнь, развелся с Ирис, переехал жить в Лондон и с тех пор вроде как жду чего-то… Какой-то новой жизни. А какая она будет? Не знаю. Иногда пытаюсь представить ее себе…

— Надо быть семи пядей во лбу, чтобы ответить на этот вопрос! Мы куда-то движемся, это точно, но вслепую, на ощупь… Можем поужинать вместе после праздников, если ты свободен. Продолжим наши мрачные прогнозы! Ты останешься в Лондоне?

— Сегодня я ужинаю у родителей. В Южном Кенсингтоне. Сначала отпразднуем с ними Рождество, а там поглядим, что нам с Александром в голову взбредет! Я пока ничего не решил… Я говорил тебе, что пустил дело на самотек, пусть все идет своим чередом, я принимаю все как есть и стараюсь найти в этом радость.

— Как Александр?

— Не знаю. Мы редко разговариваем. Мы сосуществуем, и это меня удручает. Я только начал его для себя открывать, мне так нравилась наша мужская дружба, и вот она словно улетучилась.

— Возраст такой… А может, реакция на смерть матери. Вы говорили об этом?

— Никогда. Я даже не знаю, стоит ли пытаться… Хотелось бы, чтобы инициатива исходила от него.

У Станисласа Веззера не было ни жены, ни детей. Но он отлично умел давать советы отцам и мужьям:

— Не волнуйся, он к тебе вернется… Между вами связь, которую не порвать… Поцелуй его от меня, и посмотрим, что будет. Ты кажешься очень одиноким… Опасно одиноким… Не хватайся за все подряд, чтобы заполнить одиночество… Это худшее из решений.

— Зачем ты мне это говоришь?

— Не знаю… Может, делюсь собственным опытом…

Филипп ждал, что Станислас будет дальше откровенничать, но тот замолчал. Тогда он решил закончить разговор:

— Салют, Стан! Спасибо, что позвонил.

Положив трубку, он долго смотрел, как снег падает в сквере на деревья. Большие, тяжелые хлопья спускались с неба медленно и величественно, кружились, как пушистые клочья ваты.

Станислас, несомненно, прав. Мир, который он знал, скоро исчезнет. Он больше его не любил. Единственное, в чем вопрос: на что же похож этот дивный новый мир?

Он пошел в гостиную, позвал Анни.

Она вошла, высокая, прямая, в длинной серой юбке и тяжелых черных туфлях: «Снег идет, мсье Филипп, не выходите на улицу в ботинках на гладкой подошве, не то поскользнетесь». В руках у нее была большая ваза цветов, белые розы, которые она купила на рынке, вперемежку с ветками оливы, зелеными-презелеными.

— Очень красивые цветы, Анни…

— Спасибо, мсье. Я думаю, так в гостиной будет веселее…

— Вы не видели Александра?

— Нет. И я хотела с вами о нем поговорить. Он в последнее время то и дело куда-то исчезает. Из школы приходит с каждым днем все позже, а в выходные его вообще не видно.

— Может, он влюблен. Возраст такой…

Анни даже поперхнулась и закашлялась.

— Вы серьезно так думаете? А если он попал в дурную компанию?

— Главное — чтобы он пришел домой в семь. Мои родители ужинают очень рано, даже в сочельник… И совершенно не выносят, когда опаздывают. Отец ненавидит праздники, колокольный звон и прочую мишуру. Уверен, в полночь вы уже будете в постели!

— Очень любезно с вашей стороны, что вы взяли меня с собой. Хочу вас поблагодарить.

— Не за что! Анни, я не могу позволить, чтобы вы сидели одна в комнате, когда другие празднуют сочельник!

— Я, знаете, привыкла… Каждый год одно и то же. Выбираю себе хорошую книжку, покупаю маленькую бутылочку шампанского, ломтик гусиной печени, поджариваю тосты и поджидаю Рождество за чтением. Зажигаю свечу, ставлю музыку, мне очень нравится арфа! Это так романтично…


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>