Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман известной английской писательницы Ш. Бронте (1816–1855) «Городок» — это история молодой англичанки Люси Сноу, рано осиротевшей, оказавшейся в полном одиночестве, без средств к существованию. 35 страница



Опустив голову и уткнувшись лбом в ладони, я сидела среди кустов. Мне было слышно все, что говорилось по соседству; я сидела совсем близко; но долгое время ничего интересного они не говорили. Болтали о нарядах, о музыке, иллюминации, о погоде. То и дело кто-нибудь произносил: «Отличная погода, ему повезло; «Антига» (его судно) поплывет прекрасно». Но что это за «Антига», и куда направляется, и кого везет, не упоминалось.

Эта приятная беседа, кажется, занимала мадам Уолревенс не более, чем меня; она ерзала, беспокойно озиралась, вытягивала шею, вертела головой, вглядывалась в толпу, словно кого-то ожидая и досадуя на промедление.

— Ou sont-ils? Pourquoi ne viennent-ils?[448] — то и дело бормотала она себе под нос; и вот, будто решившись наконец добиться ответа на свой вопрос — она громко выговорила одну фразу и довольно короткую, но фраза эта заставила меня вздрогнуть. — Messieurs et mesdames, — сказала она, — ou donc est Justine Marie?[449]

Жюстин Мари? Как? Где Жюстин Мари — мертвая монахиня? Да в могиле, конечно, мадам Уолревенс, — вам ли этого не знать? Вы-то к ней скоро отправитесь, но она к вам уж никогда не вернется.

Так отвечала бы я ей, если бы от меня ждали ответа; но никто, кажется, не разделял моих мыслей; никто не удивился, не растерялся, никого не покоробило. На сей удивительный, кощунственный, достойный аэндорской волшебницы[450] вопрос горбунье ответили преспокойно и буднично.

— Жюстин Мари, — сказал кто-то, — сейчас будет здесь. Она в киоске. Она вот-вот придет.

После этого вопроса и ответа перешли к новой теме, но болтовня осталась обычной болтовней, легкой, рассеянной, небрежной. Все обменивались намеками, замечаниями, столь отрывочными, столь неясными, ибо касались они людей, которых не называли, и обстоятельств, о которых не рассказывали, что, как ни вслушивалась я в разговор (а я теперь вслушивалась в него с живым интересом), я поняла только одно, что затевается какой-то план, связанный с призрачной Жюстин Мари — живой или мертвой. Семейная хунта, верно, всерьез занялась ею; речь шла о браке, о состоянии, но за кого ее прочили, я так и не поняла, возможно, за Виктора Кинта, возможно, за Жозефа Эманюеля, оба были холостяки. Потом мне было показалось, будто намеки метят в находившегося тут же молодого белокурого иностранца, которого называли Генрихом Миллером. Посреди всеобщего веселья и шуток мадам Уолревенс время от времени вдруг подымала ворчливый, недовольный голос; правда, нетерпенье ее несколько умерял неусыпный надзор упрямой Дезире, которая отступала от старухи лишь тогда, когда та замахивалась на нее палкой.



— La voila! — вдруг закричал один из собравшихся, — voila Justine Marie qui arrive![451]

Сердце во мне замерло. Я припомнила портрет монахини; вспомнила печальную любовную повесть; перед моим внутренним взором прошли смутный образ на чердаке, призрак в аллее, странная встреча подле berceau; я предвкушала разгадку, предчувствовала открытие. Ах, когда уж разгуляется наша фантазия, как нам ее удержать? Найдется ль зимнее дерево, столь нагое, или столь унылое жвачное, жующее ограду, которое мечта наша, скользящее облако и лунный луч не обратят в таинственное видение?

С тяжелой душой ожидала я чуда; дотоле я видела как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, теперь же увижу лицом к лицу. Я вся подалась вперед; я смотрела.

— Идет! — крикнул Жозеф Эманюель.

Все расступились, пропуская долгожданную Жюстин Мари. В эту минуту как раз мимо проносили светильник; пламя его, затмив бледный месяц, отчетливо высветило решительную сцену. Верно, стоявшие рядом со мной тоже ощущали нетерпенье, хоть и не в такой степени, как я. Верно, даже самые сдержанные тут затаили дыханье. У меня же все оборвалось внутри.

Все кончено. Монахиня пришла. Свершилось.

Факел горит совсем рядом в руке у служителя; длинный язык пламени чуть не лижет фигуру пришелицы. Какое у нее лицо? В каком она наряде? Кто она такая?

В парке нынче столько масок, часы бегут и всеми до того овладел дух веселья и тайны, что объяви я, будто она оказалась вылитой монахиней с чердака, что на ней черная юбка, а на голове белый покров, что она похожа на видение из потустороннего мира — объяви я такое, и вы бы мне поверили, не так ли, любезный читатель?

Но к чему уловки? Мы не станем к ним прибегать. Будемте же и далее честно придерживаться бесхитростной правды.

Слово «бесхитростная» тут, однако, и не очень подходит. Моим глазам открылось зрелище не совсем простое. Вот она — юная жительница Виллета, девушка только что из пансиона. Она хороша собой и похожа на множество других здешних девиц. Она пышнотела, откормлена, свежа, у нее круглые щеки, добрые глазки, густые волосы. На ней обдуманный наряд. Она не одна; ее свита состоит из трех человек, двое из них стары, и к ним она обращается «mon oncle», «ma tante».[452] Она смеется, она щебечет; резвая, веселая, цветущая она, что называется, настоящая буржуазная красотка.

И довольно о «Жюстин Мари»; довольно о призраках и тайне; не то чтоб я разгадала эту последнюю; девушка эта безусловно не моя монахиня; та, кого я видела на чердаке и в саду, была на голову выше ее ростом.

Мы насмотрелись на городскую красотку; мы с любопытством взглянули на почтенных тетушку и дядюшку. Не пора ли бросить взор на третье лицо в ее свите? Не пора ли удостоить его внимания? Займемся же им, мой читатель; он имеет на то права; нам с вами встречать его не впервой. Я изо всех сил сжала руки и глубоко заглотнула воздух; я сдержала крик, так и рвавшийся из моей груди; я молчала, как каменная; но я его узнала; хоть глаза мои плохо видели после стольких пролитых слез, я узнала его. Говорили, что он отплывает на «Антиге». Мадам Бек так говорила. Она солгала или сказала в свое время правду, но когда обстоятельства переменились, не удосужилась о том сообщить. «Антига» ушла, а Поль Эманюель стоял тут как тут.

Обрадовалась ли я? У меня словно гора с плеч свалилась. Но стоило ли мне радоваться? Не знаю. Какими обстоятельствами вызвана эта оттяжка? Из-за меня ли отсрочил он свой отъезд? А вдруг из-за кого-то другого?

Да, но кто же такая, однако, Жюстин Мари? Вы уже знакомы с ней, мой читатель, я видывала ее и прежде; она посещает улицу Фоссет; она частый гость на воскресных приемах у мадам Бек. Она родственница и ей и Уолревенсам; окрестили ее в честь святой монахини, которая, будь она жива, стала бы ей всего лишь тетушкой; фамилия ее Совёр; она сирота и наследница большого состояния, а мосье Эманюель ее опекун; говорят, он вдобавок ее крестный. Семейная хунта прочит ее замуж за своего же — но за кого? Вопрос насущный — за кого?

Как же я теперь обрадовалась, что снадобье, подмешанное в сладкое питье, возбудило меня и выгнало вон из дому. Всегда, всю жизнь мою я любила правду; я безбоязненно вхожу к ней в храм, я бесстрашно встречаю ее грозный взгляд. О могучая богиня! Облик твой, неясно различимый под покровами, часто пугает нас неопределенностью, но приоткрой свои черты, покажи свое лицо, слепящее безжалостной искренностью, — и мы задохнемся в несказанном ужасе, а задохнувшись, припадем к истокам твоей чистоты; сердца наши содрогнутся, кровь застынет в жилах, но мы сделаемся сильней. Увидеть и узнать худшее значит победить Страх.

Компания, умножась в числе, совсем развеселилась. Мужчины принесли из киоска вина и закуски, все уселись на траве под деревьями; провозглашались тосты; смеялись, острили. Шутили над мосье Эманюелем, больше добродушно, но кое-кто и зло, особенно мадам Бек. Я скоро поняла, что путешествие отложено по собственной его воле, без согласия и даже против желания друзей; «Антига» ушла, и он заказал билет на «Поля и Виргинию», который отправится только через две недели. Они, труня, пытались выведать у него причину задержки, которую он обозначил весьма туманно, как «одно дело, очень для него важное». Но что за дело? Этого не знал никто. Впрочем, одно лицо, кажется, было в него посвящено, хотя бы отчасти. Мосье Поль обменивался значительными взглядами с Жюстин Мари.

— La petite va m'aider-n'est ce pas?[453] — спросил он.

О господи, и с какой готовностью она ему ответила:

— Mais oui, je vous aiderai de tout mon coeur. Vous ferez de moi tout ce que vous voudrez, mon parrain.[454]

И милый «parrain» взял ее ручку и поднес к своим губам. Я заметила, что юному тевтонцу Генриху Миллеру сцена эта не очень понравилась. Он даже проворчал несколько жалких слов, но мосье Эманюель засмеялся ему в лицо и с безжалостным торжеством победителя притянул к себе свою крестницу.

Мосье Эманюель в ту ночь веселился вовсю. Казалось, будущие перемены нисколько не заботили его и не тяготили. Он был душой общества; пожалуй, он даже тиранически направлял других в развлечениях, как и в трудах, но ему охотно уступали пальму первенства. Он всех острее шутил, всех смешней рассказывал забавные случаи, всех заразительней смеялся. Он лез из кожи вон, чтобы всех развлечь, всем угодить; но — о господи! — я заметила, для кого он особенно старался, я видела, у чьих ног лежал он на траве, я видела, чьи плечи он заботливо кутал в шаль, защищая от ночного холода, кого он охранял, лелеял, берег как зеницу ока.

Намеки все сыпались, и наконец я поняла, что покуда мосье Поль будет вдалеке, трудясь на благо других, другие, не чуждые благодарности, будут стеречь сокровище, оставляемое им в Европе. Пусть привезет он им из Индии золотые россыпи; в ответ он получит юную невесту с богатым приданым. Что же до святых обетов и постоянства — это позади: цветущее милое Настоящее восторжествовало над Прошлым; и монахиня ведь в конце концов действительно погребена.

Да, вот оно как все разрешилось. Предчувствие меня не обмануло; есть предчувствия, какие нас никогда не обманывают; просто сама я ошиблась было в расчетах; не поняв предсказаний оракула, я подумала, что речь в них идет о провидении, тогда как они касались жизни действительной.

Я могла бы и дольше наблюдать это зрелище; я могла бы помедлить, покуда не сделаю точных выводов. Иная, пожалуй, сочла бы посылки сомнительными, доказательства скудными; иной скептический ум отнесся бы с недоверием к намеренью человека бедного, бескорыстного и немолодого жениться на своей собственной богатой и юной крестнице; но прочь сомнения, прочь трусливые уловки. Довольно! Пора покориться всесильному факту, единственному нашему властелину, и склонить голову перед неопровержимой Истиной.

Я поспешила довериться своим выводам. Я даже судорожно уцепилась за них, как сраженный на поле боя солдат цепляется за рухнувшее рядом с ним знамя. Я отгоняла сомненья, призывала уверенность, и, когда она острыми гвоздями вонзилась мне в сердце, я поднялась, как показалось мне, совершенно обессиленная.

Я твердила в ослеплении: «Правда, — ты добрая госпожа для верных своих слуг! Покуда меня угнетала Ложь, как же я страдала! Даже когда притворство сладко льстило моему воображению, и то я казнилась всечасной пыткой. Тешась мыслью, что завоевала его привязанность, я не могла избавиться от ужаса, что вот-вот ее потеряю. Но вот Правда прогнала Притворство, и Лесть, и Надежды, и, наконец-то, я снова свободна!»

Свободной женщине оставалось только отправиться к себе, потащить домой свою свободу и начать думать о том, как этой свободой распорядиться. Комедию пока не сыграли до конца. Можно было бы еще полюбоваться на эти милые сельские радости, на нежности в тени дерев. Воображенье мое в тот час работало щедро, напряженно и живо и нарисовало картину самой горячей любви там, где иной, быть может, вообще ничего бы не заметил. Больше я смотреть не хотела. Я собрала всю свою решимость и более не собиралась себя переламывать. К тому же сердце мне когтил такой страшный коршун, что я уже не могла оставаться на людях. До той поры, думаю, я не изведала ревности. Я закрывала глаза и затыкала уши, чтобы не наблюдать любви Джона и Полины, но все равно не могла не признать в ней прелести и гармонии. Нынешнее же зрелище оскорбляло меня. Любовь, рожденная лишь красотою, — не по моей части; я ее не понимаю; все это просто не касается до меня; но иная любовь, робко пробудившаяся к жизни после долгой дружбы, закаленная болью, сплавленная с чистой и прочной привязанностью, отчеканенная постоянством, подчинившаяся уму и его законам и достигшая безупречной полноты, Любовь, насмеявшаяся над быстрой и переменчивой Страстью, — такая любовь мне дорога; и я не могу оставаться безучастным свидетелем ни торжества ее, ни того, как ее попирают. Я покинула общество под деревьями, веселую компанию. Было далеко за полночь, концерт окончился, толпа редела. Я вместе с другими направилась к выходу. Оставив озаренный огнями парк и залитый светом Верхний город (до того светлый, будто в Виллете настали белые ночи), я углубилась в темную улочку.

Она была даже не совсем темная, ибо ясная луна, такая незаметная среди огней, здесь снова щедро изливала ласковое сияние. Она плыла в высоком небе и спокойно светила оттуда. Музыка и веселье праздника, пламя факелов и блеск фонарей заглушили было ее и затмили, но вот тихость лунного лика вновь восторжествовала над сверканьем и гамом. Гасли фонари; а она, как белая парка,[455] смеялась в вышине. Барабаны и трубы отдудели, отгремели свое, и о них забыли; она же вычерчивала по небу острым лучом свою вечную повесть. Она да еще звезды вдруг показались мне единственными свидетелями и провозвестниками Правды. Ночные небеса озаряли ее царство; неспешно вращались они, медленно приближая ее торжество, и движенье это всегда было, есть и пребудет отныне и до века.

Узкие улочки словно замерли; я радуюсь тишине и покою. Время от времени меня обгоняют направляющиеся по домам горожане, но они идут пешком, без грохота и скоро проходят. Ночной пустынный Виллет так нравится мне, что впору и не спешить под крышу, однако же мне надо незаметно лечь в постель до возвращения мадам Бек.

Вот всего одна улочка отделяет меня от улицы Фоссет; я сворачиваю в нее, и тут впервые грохот колес нарушает глубокий мирный сон квартала. Карета катит очень быстро. Как громко стучат колеса по булыжной мостовой! Улица узкая, и я осторожно жмусь к стене. Карета мчит мимо, но что же я вижу — или мне это почудилось? Но нет, что-то белое, и точно, мелькнуло в окошке, словно из кареты помахали платочком. Не мне ли предназначался этот привет? Значит, меня узнали? Но кто же мог узнать меня? Это карета ни мосье де Бассомпьера, ни миссис Бреттон; да и улица Крести и «Терраса» совсем в другой стороне, далеко отсюда. Впрочем, у меня уже нет времени строить догадки; надо спешить домой.

Я добралась до улицы Фоссет, до пансиона; все тихо; мадам Бек с Дезире еще не вернулись. Я оставила незапертой входную дверь, а вдруг ее заперли? Вдруг ее захлопнуло ветром и щеколда защелкнулась? Тогда уж ничего не поделаешь, тогда — полный провал. Я легонько толкнула дверь; подается ли она? Да, и она подалась, беззвучно, послушно, словно благие силы только и дожидались моего возвращения. Затаив дыханье, я сняла туфли и бесшумно поднялась по лестнице, вошла в спальню и направилась к своей постели.

Ах! Я направилась к ней и чуть не вскрикнула — но сдержалась, слава богу!

В спальне, во всем доме в тот час царила мертвая тишина. Все спали, и даже дыханья не было слышно. На девятнадцати постелях лежало девятнадцать тел, простертых, недвижных. На моей — двадцатой по счету — никому бы не следовало лежать; я оставила ее пустой и пустой намеревалась найти. Но что же увидела я в тусклом луче, пробивавшемся сквозь плохо задернутые шторы? Что за существо — длинное, плоское, странное — нагло заняло мое ложе? Не грабитель ли пробрался с улицы и затаился, выжидая удобного часа? Черное что-то и — кажется, — даже непохожее на человека! Уж не бродячая ли собака забрела к нам ненароком? Сейчас вскочит, залает на меня! Подойду-ка я. Смелее!

Но тут голова у меня закружилась, ибо в свете ночника я различила на своей кровати образ монахини.

Крик в ту минуту погубил бы меня. Что бы ни случилось, мне нельзя было ужасаться, кричать, падать в обморок. Я овладела собой; да и нервы мои закалились после последних событий. Еще разгоряченная музыкой, огнями, шумом толпы и подстегнутая новым испытанием, я смело двинулась к призраку. Не проронив ни звука, я бросилась к своей постели; загадочное существо не вскочило, не прыгнуло, не шелохнулось; шевелилась, двигалась и чувствовала лишь одна я, это вдруг подсказал мне безошибочный инстинкт. Я схватила ее инкубу![456] Я стащила ее с постели — ведьму! Я тряхнула ее — тайну! И она рухнула на пол и рассыпалась лоскутами и клочьями, и вот уже я попирала ее ногами. Ну полюбуйтесь-ка, опять — голое дерево, Росинант, выведенный из стойла; и обрывки облаков, зыбкий лунный луч. Высокая монахиня оказалась длинным бруском, окутанным длинной черной робой и искусно украшенным белой вуалью. Одежда, как ни странно, была подлинная монашеская одежда, и чья-то ловкая рука хитро приладила ее на брусе, обманывая взоры. Откуда взялась эта одежда? Кто все подстроил? Я терялась в догадках. К вуали был пришпилен листок бумаги, на котором чье-то насмешливое перо вывело следующие слова:

«Монахиня с чердака завещает Люси Сноу свой гардероб. Больше ее на улице Фоссет не увидят».

Но кто же такая была она, мучившая мое воображенье? Кого трижды видела я воочию? Ни одна из знакомых мне женщин не обладала столь высоким ростом. Рост был не женский. И ни одного из знакомых мне мужчин я не могла заподозрить в подобном коварстве.

Все еще теряясь в догадках, но внезапно полностью освободясь от мистических и суеверных мыслей, положив за благо не ломать себе голову над глупой да и неразрешимой тайной, я, не долго думая, собрала робу и вуаль, сунула их под подушку, легла в постель и, когда услышала скрип колес воротившейся кареты мадам Бек, повернулась на другой бок и, истомленная многими бессонными ночами и, возможно, сраженная наконец-то злополучным зельем, крепко заснула.

Глава XL

СЧАСТЛИВАЯ ЧЕТА

День, последовавший за этой фантастической ночью, тоже был днем необычным. Я не хочу сказать, что он принес великие знаменья с неба и чудеса земные; я не намекаю и на потрясения метеорологические — бури, вихри, потопы, ураганы. Напротив того, солнце сияло весело, как ему и подобает сиять в июле. Заря украсилась рубинами, набрала полный подол роз и сыпала их оттуда, как из рога изобилия; часы, свежие, словно нимфы, излили на ранние холмы чаши росы и, стряхнув с себя туманы, лазоревые, яркие, светлые, повлекли колесницу Феба по безмятежным вышним просторам.

Короче говоря, стоял ясный летний день, прекрасный, лучше и пожелать нельзя; но боюсь, что кроме меня на улице Фоссет ни одна душа этого даже не заметила. Всех занимали другие мысли; я тоже не совсем осталась им чужда; но коль скоро они не содержали для меня той неожиданности, новизны и странности, а главное таинственности, какою ошеломили других обитателей пансиона, я одна и могла предаваться побочным рассужденьям.

Однако ж, гуляя по саду, любуясь солнцем и цветами, я невольно думала о занимавшем всех в доме происшествии.

Каком же?

Да вот о каком. Когда читали утренние молитвы, одно место среди молельщиц оказалось незанятым. Когда отзавтракали, на столе осталась нетронутая чашка кофе. Когда служанка стелила постели, в одной она обнаружила брус, одетый в ночную рубашку и чепчик; а когда учительница музыки пришла, как всегда в ранний час, дать урок Джиневре Фэншо, ей отнюдь не удалось обнаружить присутствия этой многообещающей и блистательной особы.

Мисс Джиневру Фэншо искали повсюду; обшарили весь дом; тщетно; ни следа, ни знака, нигде не нашли даже записки; прелестная нимфа исчезла, пропала прошлой ночью, словно падучая звезда, растаявшая во тьме.

Классные дамы ужасались, еще более ужасалась оплошавшая директриса. Никогда не видывала я мадам Бек столь бледной и потерянной. Ее задели за живое, ее интересам нанесли урон. Как могла произойти такая нелепица? Как удалось ускользнуть беглянке? Окна все закрыты, не разбиты стекла, двери надежно заперты! Мадам Бек и по сей день не удалось разрешить эту загадку, да и никто ее не разгадал, если не считать некоей Люси Сноу, которая не забыла, каким образом ради одного предприятия парадная дверь была отворена, а затем тщательно прикрыта, но уж какое там надежно заперта! Тут кстати вспоминалась и грохочущая карета, запряженная парой, и нежданное приветствие — взмах платочка из окна.

Из этих и еще двух-трех посылок, недоступных никому, кроме меня, я делала единственный вывод. Джиневра сбежала с женихом. Будучи в этом уверена и видя глубокое недоуменье мадам Бек, я в конце концов поделилась с ней своими соображениями. Коснувшись сватовства мосье де Амаля, я убедилась, как и ожидала, что мадам Бек знала о нем сама. Она давно уже обсуждала событие с миссис Чамли и переложила всю ответственность за дальнейшее на плечи сей почтенной особы. И сейчас она бросилась за помощью к миссис Чамли и мосье де Бассомпьеру.

В особняке Креси уже обо всем было известно. Джиневра написала к кузине Полли, туманно намекая на свои брачные виды; семейство Амаль подняло тревогу; мосье де Бассомпьер взялся поймать беглецов. Но он настиг их слишком поздно.

Через неделю почтальон доставил мне письмо. Приведу его полностью; оно на многое проливает свет:

«Милый старый Тим (сокращенное от Тимон), — как видите, я — того исчезла. Мы с Альфредом почти с самого начала решили улепетнуть; пусть других окручивают по всем правилам; Альфред не такой дурак, да и я — грех жаловаться, кажется, тоже. Между прочим, Альфред, который прежде называл Вас «Дуэньей», в последнее время так часто видел Вас, что от души к Вам привязался. Он надеется, Вы не будете слишком страдать от разлуки с ним; он просит у Вас прощенья, если невольно чем-нибудь Вам досадил. Он боится, что некстати нагрянул к Вам на чердак, когда Вы читали посланье, кажется, для Вас весьма важное; но уж очень ему хотелось Вас напугать в ту минуту, когда Вы забыли обо всем на свете, кроме автора письма. Правда, и вы нагнали на него страху, когда вбежали за платьем, или шалью, словом, за каким-то тряпьем, а он как раз зажег свет и собрался уютно подымить сигарой, пока я не вернусь домой.

Начали ли Вы наконец постигать, что граф де Амаль и есть монахиня с чердака и что он навещал Вашу покорную слугу? Сейчас расскажу, как он все это устроил. Понимаете ли, он вхож в Атеней, где обучается кое-кто из его племянников, сыновья его старшей сестры, мадам де Мельси. А двор Атенея расположен по другую сторону стены, высящейся вдоль allee defendue, где Вы так любите прогуливаться. Альфред взбирается на высокие стены с той же ловкостью, с какой он танцует и дерется на шпагах; он штурмовал наш пансион, сперва взбираясь на стену, затем с помощью большого грушевого дерева, развесившего ветви над betceau и упирающегося сучьями в нижний этаж нашего дома, он проникал в старший класс и в столовую. Между прочим, как-то ночью он свалился с этой груши, сломал ветки и чуть не сломал себе шею, и потом, удирая, до смерти перепугался потому, что чуть не попался в лапы к мадам Бек и мосье Эманюелю, которые шли по аллее. Ну, а уж из столовой проще простого забраться этажом выше и наконец на чердак; стеклянную крышу, сами знаете, из-за духоты не закрывают ни днем ни ночью; через нее-то он и влезал. Примерно год назад я передала ему россказни про монахиню; и у него родилась романтическая затея загробного маскарада, которую, согласитесь, он очень мило осуществил.

Если б не черная роба и не белая вуаль, его бы уж давно сцапали Вы или этот жуткий иезуит мосье Поль. Вас обоих он считает тонкими спиритами и отдает должное Вашей отваге. Я-то лично дивлюсь не столько Вашей храбрости, сколько скрытности. Как это Вы сносили посещенье длинного призрака и ни разу себя не выдали, никому ничего не сказали, не подняли на ноги весь дом?

Ну, а понравилась ли Вам монахиня в постели? Тут уж я сама ее нарядила. Что Вы на это скажете, а? Небось закричали, когда ее увидели? Я бы на Вашем месте просто рехнулась! Ну, да ведь у Вас какие нервы! Железные нервы. Вы, верно, вообще ничегошеньки не ощущаете. Разве можно Вашу чувствительность сравнить, например, с моей? Вы, по-моему, не знаете ни боли, ни страха, ни печали. Вы настоящий старик Диоген.

Ну хорошо, ходячая добродетель! Надеюсь, Вы не очень сердитесь, что я выкинула такую штуку? Уверяю Вас, мы отлично позабавились, я вдобавок насолила несносной жеманнице Полине и глупому увальню доктору Джону; я доказала им, что напрасно они дерут нос, я не хуже них могу замуж выйти! Мосье де Бассомпьер сперва почему-то ужасно рассвирепел; кричал на Альфреда, грозился поднять дело о «detournement de mineur»[[457] и бог знает чем еще грозился; словом, такую трагедию разыграл, что мне пришлось тоже к нему подлаживаться, падать на колени, плакать, рыдать, выжимать три носовых платка. Разумеется, «mon oncle»[[458] скоро сдался; да и что толку поднимать шум! Я замужем — и баста. Он мне толкует, что брак незаконный, потому что я, мол, слишком молода, вот умора! Я замужем, и какая разница, сколько мне лет! К тому же мы еще раз поженимся, и я получу свое trousseau,[459] и миссис Чамли им распорядится; надо надеяться, мосье де Бассомпьер меня не обделит, да и как же иначе, ведь у бедняжки Альфреда за душой ничего, кроме знатности, родословной и жалованья. Если бы дядюшка повел себя, наконец, как благородный человек! А то, представьте, он требует от Альфреда письменного обещанья не притрагиваться к картам с того дня, как он выдаст мне приданое. Моего ангела обвиняют в пристрастии к картам; я про это ничего не знаю, зато знаю, что он чудо как мил.

У меня не хватает слов достойно описать изобретательность де Амаля при нашем побеге. Какой он умница, что выбрал праздничную ночь, когда мадам (а он ее обычаи знает) не могла не отправиться в парк. Ну, а Вы, верно, ее сопровождали. Часов в одиннадцать Вы встали и вышли из спальни. Не пойму только, отчего Вы вернулись пешком и одна. Ведь это Вас встретили мы на узкой старой улочке святого Иоанна? Видали Вы, как я помахала Вам платочком?! Порадуйтесь же моей удаче; поздравьте меня с совершеннейшим счастьем и, милый циник и мизантроп, примите мои искренние и нежные пожеланья. Ваша Джиневра Лаура де Амаль, урожденная Фэншо..S. Не забудьте, я теперь графиня. Как обрадуются папа, мама и девчонки! «Моя дочь графиня! Моя сестра графиня!» Браво! — звучит получше, чем миссис Бреттон, hein?»[[460]

Приближаясь к концу жизнеописания мисс Фэншо, читатель, без сомненья, ждет, когда же она горько расплатится за беспечные грехи юности. Разумеется, не весь путь ее усеян розами.

То, что мне известно о дальнейшей ее участи, можно пересказать в немногих словах.

Я увидела ее в конце ее медового месяца. Она посетила мадам Бек и вызвала меня в гостиную. Она с хохотом бросилась ко мне в объятья. Выглядела она премило; еще длинней стали локоны, еще ярче румянец; белая шапочка и вуаль из фламандских кружев, флердоранж и подвенечное платье послужили ей к украшенью.

— Я получила свою долю! — тотчас выпалила она. (Джиневра всегда тяготела к существенному; по-моему, она отличалась коммерческим складом ума, несмотря на все свое презрение к «буржуазии».) — Дядя де Бассомпьер совершенно смирился. Пусть его называет Альфреда лоботрясом, это он от грубого шотландского воспитания; Полина, верно, мне завидует, доктор Джон умирает от ревности, того гляди, пустит себе пулю в лоб — а я так счастлива! Больше мне и желать нечего, разве что карету, но ах — я же Вам еще не представила «mon mari».[461] Альфред, поди-ка сюда!

И Альфред явился в дверях задней гостиной, где он беседовал с мадам Бек, осыпавшей его поздравленьями и упреками вместе. Меня рекомендовали ему под разными именами — Дуэньи, Диогена, Тимона. Юный полковник держался весьма любезно. Он принес мне учтивейшие и ловкие извиненья за монахиню и прочее, заключив свои слова жестом в сторону молодой жены и восклицаньем: «Кто, глядя на нее, не простит мне моих прегрешений!»

Затем молодая жена отослала его снова к мадам Бек, а сама завладела мною и обрушила на меня безудержные описания своих настроений и прочий пустой девичий вздор. Она хвасталась своим кольцом, она называла себя госпожой графиней де Амаль и сто раз спрашивала, каково это на слух. Я больше молчала. С ней я держалась сурово. Не беда; она и не ждала от меня ласковостей, мои колкости доставляли ей удовольствие, и чем моя мина делалась натянутей и скучней, тем безмятежней хохотала Джиневра.

Вскоре после женитьбы мосье де Амаля, чтобы отлучить его от сомнительных связей и привычек, убедили выйти в отставку; ему доставили место атташе, и они с женой отправились за границу. Я думала, что теперь она, наконец, забудет обо мне, но не тут-то было. Много лет она время от времени ни с того ни с сего вдруг посылала мне письма. Первые года два речь в них шла лишь о ней самой и об Альфреде; затем Альфред отступил в тень; осталась она и некая новая особа; Альфред Фэншо де Бассомпьер де Амаль прочно воцарился на месте отца; она на все лады превозносила это близкое ей лицо; пространно живописала проявленные им чудеса сообразительности и осыпала меня пылкими укоризнами, когда я в ответ отваживалась выражать скромные сомненья. Я-де не понимаю, «что такое любовь к ребенку», я, мол, «бесчувственное существо и радости материнства для меня китайская грамота» и прочее. Сей юный господин подвергался, разумеется, всем испытаньям, положенным ребенку природой, — у него резались зубки, он болел корью и коклюшем; но чего только в ту пору не претерпела я, бедная. Письма любящей маменьки стали просто сигналами бедствия; ни на одну женщину не сыпались такие невзгоды; никто никогда так не нуждался в сочувствии; скоро я, однако же, поняла, что не так страшен черт, как его малюют, и погрязла в своей обычной сухой бесчувственности. А юный страдалец каждую бурю сносил как герой. Пять раз был этот несчастный «in articulo mortis»[[462] и чудом выжил все пять раз.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>